Текст книги "Дверь"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
– Зину, пожалуйста, – сказал Петров. У него было чувство, что, задумавшись, он налетел на постового милиционера, помял об него цветы теперь не знает, как быть.
– Мне Зину, – повторил он.
Мужик принялся жевать листик. Медленно двигались челюсти.
Медленно перемещался взгляд, задерживаясь на галстуке, на руках, на тюльпанах.
– Нету ее.
– А когда будет?
– Не будет.
– Может быть, вы поставите цветы ей на стол? – Петров протянул цветы. Мужик взял и сломал букет пополам.
– Петров, не ходи больше сюда, – сказал. Протянул сломанный букет Петрову. – Ну, ступай, Петров. Выброси из головы...
И Петров пошел.
На улице он сунул тюльпаны в урну. И долго пытался что-нибудь сообразить: куда идти, что делать, – может быть, в библиотеку, может быть, в пивной бар? О Зине он не думал – не думалось. Какие-то шторки преграждали путь мыслям о ней.
– "Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей", – сказал Петров.
В Петрове сейчас погибал царь, герой, дикий скакун, поэт и пахарь. Сердце Петрова ныло. Ему было горько и стыдно.
Падал замертво плясун – и поплясал-то всего ничего. Праздник цветения сонгойи пришел к завершению. Цветы увяли.
Но воробьи в его душе продолжали чирикать, как будто ничего не случилось. Тенькали синицы. А жаворонки в выси заливались нескончаемой, как небесный ручеек, трелью.
А ночью ему снился сон из серии "Военные приключения". Будто он, Петров, лежит на перекрестке двух улиц на окраине чужого города с ручным пулеметом. Никого нет. Петров прижимается к цоколю дома. Весеннее солнце согревает его, и асфальт под ним теплый. Но тоска и страх стиснули ему сердце, и он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Кто велел ему занять тут позицию так далеко от своих?
Кажется ему, что жители дома уже навели на него какое-то дуло, целятся ему меж лопаток.
Но появляются веселые и нахальные Каюков и Лисичкин.
– Ты чего тут лежишь?
– Город уже давно взят. Вставай, пойдем на танцы.
Петров встает, отряхивает с выгоревшей гимнастерки белую тонкую пыль.
– На какие танцы? Идиоты, в моем-то возрасте...
И город тут же старится. Дома тронуло разрушением. На балконах и на карнизах проросли березки. Стекла сыплются из окон каменными слезами.
МЫМРИЙ
Пляж был щебенчатый. Старожилы ходили в туфлях-вьетнамках. Новички босые брели по острому желтому щебню, припадая на обе ноги. Руки их казались длинными, как у человекообразных измученных обезьян.
Купанье от жары не спасало. Не доставляло радости.
Петров сидел спиной к морю, пил египетское пиво, мягкое, бледное в темных бутылках с белыми пробками. Думал Петров о своем товарище Женьке Плошкине. О вкусных холодных борщах, которые готовила молодая жена Плошкина Ольга. Прямо в тарелку Ольга крошила груши. С Женькой Плошкиным Петров учился в одной школе в Свердловске. Плошкин был старше почти на два года, потому успел повоевать с японцами. Высок был Плошкин. Гибок в стане. Делал зарядку с гантелями. Бегал. По вторникам голодал. От голодания становился надменным. Петров представлял Плошкина бегущего, как молодой олень. От бега Плошкин тоже становился надменным. Массы называли его Евгений Ильич, Евгений Ильич... Жена называла Плошкин. И только Петров Женькой.
Эти мысли о Плошкине, похожие на кинокадры, не мешали Петрову думать еще и о пиве. "Пиво из Египта везут, – думал он. – Полный пароход бутылок. Бутылки брякают и звенят. Пароход похож на клавесин".
Плошкин прочитал публикацию в журнале "Вокруг света" о празднике горных славян Зимнижар. И прислал телеграмму: "Петров приезжай обнимаю Плошкин".
Белые головки бутылок торчали из щебня, тела их находились в пещерках, в воде. Пиво было прохладным благодаря законам фильтрации и испарения.
Петров пил большими глотками. Каждый глоток шел по пищеводу ощутимо, как холодный неразжеванный пельмень.
Жара. Море потело. Солнце превращало сад души в пустошь, проникало внутрь желез и железок, разрушало чудеса гормональной алхимии, нарушало обмен веществ, исцеляло кожу от прыщиков.
Телеграмме Плошкина предшествовало событие само по себе незначительное, которое стало, однако, для Петрова началом ренессанса.
Его самолюбие, дремавшее в густых киселях благонравных, пробудилось вдруг тем холодным июньским вечером от хруста тюльпанов, как от хруста шейных хрящей, оглянулось встревоженно и увидело себя серой цаплей, уставшей стоять на одной ноге.
Тем же вечером айсберги белых ночей сдвинулись с ленинградской моренной гряды и поползли к Югорскому Шару.
Все было так замысловато. Все было так просто. Отчаянная воля Петрова к самоуважению получила неожиданную поддержку в лице аспиранта Пучкова Кости.
Заведующая отделом привела длинного прыщавого парня с огненным взглядом. Парень сжимал и разжимал кулаки, запаленно дышал, одергивал мятый вельветовый пиджак и тянулся к Петрову нижней челюстью, словно хотел его укусить. Шея у парня была жилистая, будто курья нога.
– Полюбуйтесь, – сказала завотделом Лидия Алексеевна Яркина. Аспирант. Пучков Костя. К вам просится.
У Петрова никогда не было аспирантов. Праздники вызывали у молодых людей, умных, энергичных, гастрономические ассоциации и танцевальные ритмы, в лучшем случае – минутное умиление, как щенки беспородных собак и желтенькие цыплята, толкущиеся в решете.
– И диплом у него о праздниках, – сказала Лидия Алексеевна. – Что-то он там такое наворотил. Наверное, как и вы, тоже боится женщин.
Костя Пучков смутился. Его прыщи заалели свежими ранами.
– Да, – сказал он. – Именно. Вся человеческая жизнь проходит сначала в ожидании праздника, потом в воспоминаниях о нем. Если он, конечно, был. Может, у вас не так?
– Пожалуй что так, – ответила Лидия Алексеевна; близоруко щурясь, она разглядывала свои красивые руки. Она их любила.
– По-вашему, праздник – синоним счастья? – спросил Петров.
Костя кивнул:
– У детей. – Шея его напряглась, казалось, вот она втянет его голову в жерло пиджака и вытолкнет ее оттуда со страшной силой и грохотом, как раскаленное ядро. И оно взорвется и все разрушит. – Нужно усилить роль массовых детских праздников в формировании личности. Для ребят праздник модель их безусловно счастливого будущего. Вообще праздник есть модель социально-этической композиции общества. Модель социальной мечты. – Костя Пучков помолчал устрашающе и добавил: – И побед... – И сел на скрипучий стул посреди комнаты.
– Беру, – сказал Петров.
Других сотрудников в комнате не было, они толклись в коридоре, в буфете и в библиотеке.
Лидия Алексеевна крутила на пальце кольцо с голубым скарабеем. Глаза у нее тоже были голубые. И серьги. Петров уселся перед ее столом, закинул ногу на ногу.
– В детстве мы тоже мечтали о крупном. О плантациях кок-сагыза. О спасении Сакко и Ванцетти...
Все голубое у Лидии Алексеевны нацелилось на Петрова.
– Я мечтала о шелковом платье. Я младше вас. Позволено мне будет заметить, что и вы мечтали о другом. Думаю – о красавице. О красавице с высокой грудью. И боялись.
– Правильно, – сказал Петров. – О кок-сагызе я недавно прочитал. – Он повернулся к Косте Пучкову. – А ты о чем мечтаешь?
– У меня вторая гормональная перестройка, черт бы ее побрал, – сказал Костя.
– Потерпи.
– Почитать бы вашу работу. Говорят, в ней тысяча страниц. Моя дипломная представляется мне интересной, но легковесной – зерен мудрости не хватает.
– В четверг я тебе принесу.
Костя встал, выпрямился. Все его члены наглядно взаимодействовали. Костя напоминал экскаватор с пневмоприводом.
Из института Петров ушел рано. Шагал, насвистывая. И вдруг завернул в "Европейскую" гостиницу на "шведский стол". Кое-кто из его коллег-жизнелюбов туда захаживал.
Петров и ел как бы насвистывая, и глядел на обедающих тоже как бы с посвистом, думал: вот они удивляются – с чего бы это среди них один такой радостный? Может, "Жигули" выиграл?
"Нет, голубчики, – говорил Петров. – Трагическое преобразуется либо в униженность, либо в гордость. И то и другое может лечь в основу праздника. Смикитили? Это вам не лампочку пережженную выкрутить. Такие тут бывают пертурбации, технократы вы прямоточные, что лампочкой не осветить".
Женщин красивых или притягательных на "шведском столе" не было. Были две девушки в тусклых джинсах, с тусклыми волосами. Наверное, продавщицы из "Гостиного двора".
"Эмансипировались, душки, и никакой радости от обеда за четыре рубля. А на эти деньги семью накормить можно. Деловые шибко... А, пошли они..."
Одна девушка, наиболее тусклая, посмотрела на часы и встала.
Уходя, сказала подруге:
– Будь.
– Буду, – подруга кивнула.
"Быть как природа, – подумал Петров. – Как грибы опята. Они будут. Они грядут. Нет, почему грядут – они есть всегда". Кто такие "они", Петров представлял плохо, но настроение его испортилось.
– Что с вами? – спросила оставшаяся девушка. – Такой жизнерадостный и вдруг... Попробуйте мысленно закрутить вокруг себя прозрачную сферу. Пусть покрутится. На это уйдет часть вашей психической энергии, на это же переключится и ваша досада. И снова все станет о'кэй. – Девушка встала и, мило улыбнувшись ему, ушла.
"Ишь как насобачились, – подумал Петров. – А может, она права? Наверное, права. Конечно права". И он начал закручивать вокруг себя сферу. Не получилось... Не получилось... Потом что-то замелькало вокруг него синей прозрачной спиралью. "Сфера", – догадался Петров.
Петрову хотелось дать Косте свою работу, всю тысячу страниц, в дар. Даже спасибо сказать. С другой стороны, было жаль. Петров почувствовал в себе силы завершить ее.
– О'кэй, – сказал Петров.
Придя домой, Петров уселся в кухне перед телевизором. Включил передачу "Сельский час", посмотрел разнообразные поливальные установки, культиваторы и доильные аппараты, у которых вакуум-стакан меняет диаметр в зависимости от сосца. Послушал певицу Стрельченко и углубился в мысли о том, как бы так устроить, чтобы Пучков Костя выбрал для диссертации другую тему. Что-то в рассуждениях Кости пугало Петрова. Мнились ему факельные шествия детей. Неразумные выкрики. Детский авангардизм. И ликование над легким тельцем сельского воробья – страшного врага зерновых культур и фруктовых садов.
Петров зачислил Костю в меднокрылую фалангу ангелов-битюгов, которые, чтобы взлететь, должны искрошить копытом жемчуга и алмазы охраняемых истин. Он, конечно, максималист.
Он горяч – инфарктоопасен. Надо бы ему другую идею какую-нибудь. Не такую оригинальную...
– А именно? А именно? – пел вполголоса Петров.
Он уставился на экран телевизора и вроде увидел, вроде там написалось: "Телевизионный мир как основная реальность, формирующая психоструктуру ребенка и нормы его поведения".
– Во-первых, по профилю, – прошептал Петров. – Феномен! Во-вторых, в духе времени. В-третьих, интересно, потому что факт.
Он принялся мысленно убеждать Костю:
"Представляешь, ребенок видит по телевизору зайца. Сначала мультипликационного в "Ну, погоди!". Затем настоящего "В мире животных". У него и настоящий заяц такой же примерный негодяй и так же неистребим. Но, что важнее, живой заяц, коли ребенок с ним столкнется, не вызовет в его душе чувства оторопи, восторга и ликования, поскольку он уже видел всяческих зайцев, пожирая оладьи. И сорвавшийся со скалы человек вызовет у него слюну и память о шоколадке, поскольку он шоколадку лизал, глядя по телевизору на умирающего среди скал человека. И поруганная природа и страдания других людей оказываются какими-то ирреальными, существующими вне его представлений о главном. Таким образом, психоструктура ребенка слагается из лжи: из ложных условных рефлексов, ложных побудительных мотивов, ложных чувств и сочувствий. А потребность сострадать ближнему, наличествующая как видовой инстинкт, сводится к нулю. В итоге мы имеем закрепленного на веки вечные эгоцентриста. А он, дуся, хочет получить рай на земле, даже не вникая в то, что рай на земле бессмыслен. В итоге мы имеем трагедию инфантилизации человечества..."
– Понимаешь, – горячился Петров, то присаживаясь к телевизору, то снова принимаясь ходить по кухне. – Тут есть над чем думать. Тут можно вскрыть. Тут, Костя, феномен. Парадокс...
Далее Петров увидел себя в черной мантии Лондонского Королевского общества естествоиспытателей и королеву Елизавету Вторую в атласе цвета фрез. Между ними был стол, одетый в лунного блеска скатерть. И на скатерти столовое серебро. Пахло трепещущими духами с сильной цветочной нотой.
Королева, поигрывая фруктовым ножичком, спрашивала:
– Скажите, Александр Иванович, чтобы стать таким умным, как вы, нужен аутотренинг, или это святое?
– Святое, – отвечал Петров. – И нужна свобода.
Королева скорбно качала прической.
– А ведь жажда свободы направлена против культуры. – Лицом королева напоминала Зину.
Петров с мудростью человека, который только что все ей простил, ей отвечал:
– Не смешите, ваше величество. Культура и свобода – синонимы.
И королева ему отвечала:
– Не смотрите на меня так – все женщины на одно лицо. Эта библейская истина восходит к Сократу, а может, и далее – в изначальное прошлое. Все они губительницы царей.
Софья стояла над ним.
– Шел бы спать на диван. Интересно знать, какую ты песню пел во сне?
– Военную, – строго сказал Петров. – Во сне я пою военные песни. Петров увидел – лежит на столе телеграмма. Спросил: – От кого?
– От Плошкина, – сказала Софья. Села по другую сторону стола, положила на стол руки, отяжеленные кольцами, и уставилась в телевизор.
Плошкин появился у них спустя год, как они поженились.
Петров пришел из университета и еще в прихожей уловил запах тревоги. В кухне мама, тетя и Плошкин пили чай.
– Привет, Красавчик, – сказал Плошкин. – Хорошо сохранился. А я, видишь, огрубел. Хотел стать романистом – не получилось. Проволокли пару раз мордой по булыжнику. Вижу жизнь исключительно со стороны задворков. К тому же язык шершав. Слушай, а как это называется, когда на фасаде гладко, а на задворках гадко?
Запах тревоги усилился.
– Короче, я решил вознестись в артисты. Буду поступать в Ленинградский театральный. Выучусь на Черкасова.
Петров почувствовал гордость за всю их школьную вагоноремонтную бригаду.
Мама налила ему супу, разогрела макароны с тушенкой. Женька пил чай с пряниками и от каждой выпитой чашки становился все надменнее. И уже совсем стал непостижим, когда пришла Софья.
Дня через два Петров застал Плошкина укладывающим чемодан.
– До артиста я не вознесся, – заявил Плошкин зло. – Поеду в Москву, во ВГИК. На оператора.
– Ты же еще и документы не отнес, – сказал Петров.
– Ага. – Плошкин кивнул. – Не отнес. Но еще день – и я покушусь на твою жену. – Плошкин опять кивнул.
Петров не понял, но под ложечкой у него засосало.
– Что? – спросил он.
Плошкин отвернулся от него, как от психа. Петров пошел на кухню. Там была только тетя.
– Плошкин уезжает в Москву. Говорит, еще день – и он покусится на Софью.
– Покусится, – кивнула тетя.
И только тут Петров понял, о чем они говорят. Он не испытал укола ревности, но Плошкина и Софью ему стало жаль. Ему показалось, что они несчастные.
Провожать Плошкина на вокзал Софья не пошла. Весь вечер она ходила с едва заметной улыбкой. Опустив глаза.
– Женя, – сказала Плошкину на перроне тетя. – Ты решил правильно. Выучись на оператора. Артист из тебя получился бы никудышный. Ну поезжай с богом. Пиши.
Плошкин прислал из Москвы письмо, сплошное хвастовство, что получил все пятерки и прошел на операторский первым номером. Конечно, были и неприятности – его чуть не выкрали на актерский: фактура, рост, голос, волос.
Когда Плошкин приезжал в Ленинград, он кричал в телефон:
– Красавчик, быстрее, диваны простаивают. Гостиница "Октябрьская".
Они мирно ужинали. Прогуливались по Невскому. Диваны простаивали. Плошкин умел с женщинами только одно – жениться. От него уже четыре жены ушли.
– Поедешь к этому дураку? – спросила Софья.
– Поеду, – сказал Петров.
Петров получил гонорар за статью о горных славянах. Приплюсовал к нему отпускные – на скромную, но красивую южную жизнь все же не хватало. Просить денег у Софьи Петров считал теперь для себя невозможным.
Он пошел к директору института и, войдя, сказал:
– Арсений, дай мне из своего фонда на лечение – хочу кутнуть. Хоть это и невероятно.
– Ты что, Саша? – Директор покашлял, конфузливо оглядываясь. – Ты не болен? Как у тебя с диссертацией?
– Тысяча страниц. Сам понимаю – много. Но мне бы еще страниц двести.
– Ты в своем уме? Немедленно сократи до трехсот. Диссертация должна приходить к оппоненту как радость.
Петров бывал у директора в кабинете, но никогда ничего не разглядывал – смущался. Сейчас его поразила теснота, случайность и зыбкая лаковость обстановки.
– Арсений, – сказал Петров, – ты ученый с мировым именем, а кабинет у тебя, как у школьного завхоза. Не могу удержаться от смеха. Ха-ха-ха... Кстати, ты знаешь, что спартанцы начинали войну в полнолуние?
– Саша, сколько ты хочешь вспомоществования?
– Оклад, – сказал Петров. – За столько лет один оклад. Нервы ни к черту. Всего боюсь.
Директор зажмурился.
– Все боятся, – сказал он. – Мне посулили в этом году члена-корреспондента, и я боюсь, что, став им, раззужу в себе обиду, почему не сделали действительным членом, что почувствую себя ущемленным, несчастным и одиноким. Саша, ты сколько можешь принять косорыловой?
– Чего?
– Стенолазовой.
– Ну, триста.
– Мало. А тосты можешь?
– Могу. Аркашка у меня акын.
– Вспомни, будь другом.
– Один джигит стоит на одной высокой горе. На другой высокой горе стоит одна красивая женщина. Можно сказать, большая красавица. Слышит красавица, что джигит ее настоятельно просит. Собралась она и пошла. Спустилась с крутой горы, перешла долину, дикие леса, бурные реки, топкие болота, залезла на крутую высокую гору к джигиту. Спрашивает: "Зачем звал?" – "Зачем звал, теперь не надо. Так долго шла". Так выпьем за то, чтобы ни красавицам, ни научным идеям не приходилось бы проделывать к нам столь долгого пути.
– Саша, иди ко мне в замы, будешь на банкетах тосты произносить. Я сопьюсь. А ты мужик крепкий, вон как меня за горло схватил – говоришь, оклад тебе?
– Оклад и сотню в долг, – твердым голосом сказал Петров.
Уходя, он обернулся в дверях и вдруг увидел своего ровесника-однокурсника – директора, уставшего до непрекращающейся изжоги, накачанного, как баллон, непрозрачным и нездоровым газом.
– Съездил бы ты в Баден-Баден. Вам, членам-корреспондентам, проще.
– Молчи, – прошептал директор. – Спугнешь.
Директор дал Петрову сто рублей в долг и сорок рублей из директорского фонда на лечение.
Суммированных средств на красивую южную жизнь все равно не хватало. И пришлось бы Петрову униженно обращаться к Софье – мол, подкинь мужу на развлечение, но встретился ему на улице Кочегар в бархатном пиджаке.
Он стоял в украшенных коваными цветами и травами воротах Михайловского сада, задрав бороду будто бы для просушки. Ветер шевелил его седые всклокоченные волосы.
– Как, – спросил он, – боезапас?
– Психологический заряд есть. Финансового не хватает.
– На, – сказал Кочегар. Вытащил из кармана три сотни, подул на них, подышал, словно они были птенцы. – Только бы в радость. Хорошее слово радость.
В аэропорту на подземной самоходной переправе к самолетным стоянкам Петрову показалось, что мимо него в обратную сторону, отделенная перегородкой, проехала Зина.
Он закричал:
– Зина! Это я, Петров!
Но женщина оказалась чужой.
В Одессе у Плошкина было хорошо, свободно. По квартире ходили в трусах. Пили и ели из холодильника. Плошкин пел. Потом приехал из Киева папаша Женькиной жены, молодой длинноногой Ольги, крашенной по устойчивой одесской моде в блондинку. Папаша был младше Плошкина, младше Петрова. Он не знал, как себя вести с ними, называл их "отроки" и в ожидании грубости с их стороны томился – даже загорал с зеленым оттенком.
Дня через три Петров сказал Женьке:
– Старик, я поехал. Папаша худеет. И его пожалеть надо.
А Женька ответил:
– Ты погодь. Ты меня за кого держишь? Чтобы я отпустил тебя на берега Невы всего в конопушках? Вот тебе путевка в одесский Дом творчества Литфонда. Там отдыхают писатели и поэты. А также артистки. Там ты станешь как шоколадка. – Женька работал оператором на киностудии.
Услыхав про артисток, Ольгин папаша побежал бриться.
– Может быть, лучше я поеду? У меня накоплено. И отпускные. При артистках с пустым карманом нехорошо. Тим-пим, тим-пим... – запел он, как бы касаясь чего-то хрустального.
Но Ольга его пресекла – послала с дочкой Ленкой на карусели.
– Купидон – артистки ему понадобились.
Петров не стал объяснять Ольге, что купидоны не бывают отцами. Но стало ему грустно и даже обидно за Ольгиного папашу и за его пугливую любовь к дочери.
Благодаря этим обстоятельствам и сидел сейчас Петров на щебенчатом желтом пляже, слушал шорохи моря и негромкие на жаре песни кассетников, смотрел на писателей, называвших друг друга: "Иванович", "Степанович", "Тарасович" – народно, как будто все были конюхами. На их толстых жен и внучат смотрел, на актрис, прятавших свою плоть от солнца, – вдруг позовут сыграть "белую", – и пил пиво. И думал: "Плывет по Босфору пароход, похожий на клавесин. Со всех сторон Турция. Турки на берегу лопочут: "А-ла-ла. А-ла-ла. Нет ли у вас игральных карт?"
– Чего? – спросил Петров, вздрогнув. Перед ним стояла девушка, широкобедрая, с крепкими ногами и высокой ровной шеей. К ногам и животу ее налипли мелкие острые камушки. Блондинка. Некрашеная. Просто выгоревшая до белизны.
– Нет ли у вас, извините, игральных карт? – спросила она.
– Нету карт, – сказал Петров. – Пиво есть. – И подумал: "Не одесситка. Одесситка обязательно сказала бы мне – "мужчина". Примерно так: "Извините, мужчина, у вас игральные карты есть или нет?"" Петров засмеялся.
– Ничего смешного. – Девушка отряхнула с живота мелкие камушки. – Я думала, у вас карты есть. Вы располагающий. Мы бы компанию собрали. Скучно.
– Садись пиво пить, – сказал ей Петров. – Положи мокрое полотенце на голову.
– Если бы из стакана, а так... – Девушка села. Стала пить пиво так. Почему вы называете меня на "ты"? – спросила она.
А Петров не знал почему. После посещения "шведского стола" он ко всем обращался на "ты", как если бы все люди были деревья. Он поймал себя на том, что разговаривает с дикторами телевидения и политическими обозревателями, и тоже на "ты", и называет их "мусями". И кричит вслед мотоциклистам: "Психи скоропостижные!" И ему весело. И грустно. Очень грустно.
А грустным людям он советует закручивать вокруг себя биополе в спиральную сферу и сжимать ее и разжимать, чтобы она меняла цвет, отвлекает и бодрит.
Этот феномен Петров определил как признак необратимого старения вседозволенность. Но такой приговор не поверг Петрова в уныние. А вопрос девушкин насторожил: "Неужели глупая?" Петров пригляделся к ней. На ее лице отражалась старательная работа памяти.
– Нет, – наконец сказала она. – Не припомню. Может, и знакомились, но, извините, в голом виде люди очень меняются.
Девушку звали Люба. Она была из Челябинска. Приехала в Одессу учиться. Одесса ей очень понравилась, и теперь Люба думала, как бы ей остаться в Одессе и выйти замуж за моряка.
Толстые писатели с красными икрами и круглыми мягкими плечами падали в море с невысоких мостков. Их жены предпочитали томаты и виноград.
А вокруг Петрова и девушки Любы скакал тощий парень с блокнотом. Он остро взглядывал на Петрова, размашисто рисовал в блокноте, менял место, и все повторялось.
"Господи, – подумал Петров. – Зачем же, действительно, пиво возить из Египта?"
– Покажь, – сказал он парню.
А парень как будто только этого и ждал. Тут же подсел, спросил:
– Можно попить? – и присосался к бутылке, отдав Петрову альбом.
Петров смотрел на неумелые и непохожие портреты его и Любы. Когда-то в детстве он тоже рисовал – ходил в кружок во Дворец пионеров к Левину. Потом, учась в университете, ходил в рисовальные классы Академии художеств, даже подумывал, не стать ли художником. Жена, а был он уже женат, не одобрила. Иногда хотелось ему бросить этнографию, историю и свою незаконченную докторскую диссертацию, взять в руки карандаши, кисти, уголь и другие прекрасные вещи, которые придают движениям рук быстроту и осмысленность, как в красивом боксе.
– Что же ты так плохо рисуешь? А скачешь вокруг. Прямо Матисс.
– А Матисс скакал? – спросил парень, не обидевшись. – Вот и я думаю у меня что-то есть.
Но ничего хорошего в его рисунках не было. Было лишь ощущение мольбы или зова о помощи. Петров посмотрел на парня внимательнее и понял, что парень дня три, а может, и больше, не ел.
Денег у Петрова с собой не было. Дом творчества, где он жил в одноэтажном флигеле, куда писателей не селили, а селили актрис и всяких, стоял на горе. Идти туда было лень, да и глупо, – он снял с руки часы и протянул их парню.
– На. Продай и поешь.
Девушка Люба повернула голову на высокой шее, посмотрела на Петрова с любопытством. А парень схватил часы, и было ясно, что блокнот и коробку с карандашами, перетянутую резинкой, он позабудет. Парень, задержавшись на вскоке, приложил часы к уху, потом стиснул их в кулаке и рванул: он перепрыгивал через тела писателей и актрис и взбежал по деревянной лестнице в гору, словно сыграл на барабане атаку.
– Как вас зовут? – спросила Люба.
Петров с удовольствием назвал свое имя – Александр Иванович.
– Не умею я разбираться в людях, – сказала Люба. – Жду от человека чего-то такого, а получаю наоборот.
Петров не стал уточнять, чего она ждет, что получает, – пошел купаться. Упал с мостков, захлестнув волной прицепившихся к столбикам малышей, и поплыл.
Плавал долго. А когда вернулся и, помогая руками, приковылял к своему месту, вокруг Любы сидели широкоплечие узкобедрые парни. У каждого из нейлоновых плавок торчала расческа. Один чернобровый как-то задумчиво раскачивал бутылки с пивом, торчащие из щебня.
– Пиво не трогай, – сказал Петров. А сам подумал: "Любе постарше парня нужно – мужика. Эти шантрапа. Правда, привлекательные, как мой Аркашка".
Парни поднялись. Сказали Любе:
– Приходи. – Улыбнулись Петрову и пошли, такие выставочные, словно их отлила Мухина из небьющегося коричневого стекла.
Петров сосчитал бутылки.
– Пью, пью, а все хочется, – сказал.
Люба смотрела отчужденно сквозь дрожащую пленку. "Слезы", – подумал Петров. На Любиных ресницах вспыхивали солнечные огни и, отражаясь в глазах, как бы огранивали их, как бы ослепляли. Ее выгоревшие волосы, слипшиеся сосульками от соли, придавали ей сиротский вид. И этот налет сиротства спорил с ее упитанностью, здоровьем и молодостью.
"Словно брошенная", – подумал Петров.
– У тебя ребенок есть? – спросил он.
– Нету, – ответила Люба просто.
– Причешись. – Петров протянул ей расческу.
Люба с треском начала расчесываться.
Тут раздались грохот и вопли. Сверху по лестнице скатился парень-художник. Он нес раздувшуюся от съестного сетку. Писатели, их жены, их внуки и внучки вставали, протирали глаза, утирали носы – так ликующ и громок был его бег.
– Просыпайтесь! – сказал парень щедро и радостно. – Вставайте. Начнем кушать. Все на рынке обтяпал. – До рынка от Дома творчества ходил трамвай-подкидыш.
Парень расстелил полотенца, разложил на них помидоры, огурцы, квашеные баклажаны, колбасу, брынзу, каравай хлеба. Поставил в центр бутылку сухого вина.
– Я вас никогда не забуду, – говорил он. – Я вам знаю, что подарю на память – такое, чего никто не имеет.
Парень-художник, звали его Авдей, уписывал колбасу, помидоры и баклажаны, будто пел во весь голос.
"Праздник", – подумал Петров.
Люба жевала отворотясь, она чувствовала себя лишней на этом пиршестве, и сиротство снова обволокло ее.
– Пей пиво, – сказал ей Петров. – Пиво душу веселит.
– Я когда пью – плачу, – созналась Люба.
Авдей сказал, раздавливая ртом помидор:
– Ну и дура. Ешь груши.
Эта мальчишеская конкретность и прямодушие остановили Любины слезы. Она улыбнулась. Петров засмеялся. Ему совсем стало хорошо, и медовый хмель, вызванный видением парохода, похожего на клавесин, прошел.
На пляже в бледно-зеленых брюках и бледно-зеленой рубашке появился Женька Плошкин со своей маленькой дочкой Ленкой.
Увидев пир на желтом щебне, Женька Плошкин попросил свою дочку показать дядям и тетям, как кричит петух. Ленка захлопала руками по бокам и закричала: "Ур-ра!" Люба посадила Ленку к себе на колени и прижала Ленкину голову к своей круглой груди.
Петров женился на втором курсе.
На улице он встретил своего школьного товарища Леньку, которого по-настоящему звали Иосиф. Этот Ленька пригласил Петрова на вечеринку с винегретом. На вечеринке она и встретилась Петрову: высокая и, как мечталось, статная, с гордо поднятой головой. Родом она была из Торжка. Петрова умилило название города – Торжок, – как если бы кого-то до старости называли Ванечкой. Петров нашел в этом знак ласковости и кротости.
Ее звали Сонечка. На щеках у нее были ямочки. И локон пружинился на виске.
Поженились они через две недели.
Утром после брачной ночи, а до той поры они ничего не допускали, Петров только ласково обнимал Сонечку да целовал ее в локон, она сняла с кровати простыню и забегала по комнате, словно что-то разыскивая или пряча в смущении. На следующий день она сказала ему, плача, что он, такой-сякой, сухарь, даже и внимания не обратил, что она была девушка. А он и вправду не обратил. Его такие мелочи не интересовали – он любил ее очень. "И мамаша твоя тоже черствая", – говорила Сонечка, и в ямочки на ее щеках набирались слезы. Оказывается, она с простыней в руках выскочила на кухню, но мама Петрова, она блины пекла, тоже внимания на это не обратила. Сказала:
– С добрым утром, доченька.
А тетка Петрова, она пришла в гости к завтраку, сказала:
– O, les delices de l'amour!*
_______________
* О, сладости любви! (Фр.)
– И тетка твоя не по-русски квакает, – захлебнулась слезами Сонечка.
Учился Петров в университете. Сонечка работала сменным мастером на заводе "Искусственная ароматика". От нее пахло земляничным мылом и пионерлагерем. Петров получал повышенную стипендию, мама им помогала и мамина одинокая сестра тетя Нина. Так что Петров не висел на Сонечкиной шее, а даже наоборот – подрабатывал где только мог, в основном на хлебозаводе, – по ночам разгружал муку. Но так уж повелось у них говорить, что Сонечка работает, чтобы Саша мог закончить высшее образование. Сонечке нравилось приносить себя в жертву, и спина ее становилась от этого все сильнее, затылок жестче, губы тверже, а ямочки на щеках мельче и продолговатое.
Мама Петрова в редких конфликтах всегда держала сторону Сонечки. Она ее обожала. А потом вдруг взяла и ушла жить к своей сестре Нине. Остались Петров и Сонечка да их дочка Анечка, детсадовского возраста, втроем в двухкомнатной квартире, что по тем временам было жильем райским. А Петров уже работал на должности младшего научного сотрудника, аккуратно брился, собирал материалы для кандидатской диссертации, печатался, выступал с лекциями о связи языческих мифологий с сельскохозяйственными навыками короче, был на хорошем счету, хотя и неоправданно часто краснел.