Текст книги "Хроника царствования Карла IX. Новеллы"
Автор книги: Проспер Мериме
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 56 страниц)
Госпожа де Пьен прокляла свою чересчур хорошую память. Она поостереглась расспрашивать Макса об этих греческих словах, напряженно думая лишь о том, как бы лицо ее не выдало, что она поняла их значение. Макс подошел к пианино, и его руки, словно невзначай опустившись на клавиатуру, взяли несколько меланхолических аккордов. Внезапно он схватил шляпу и, обернувшись к г-же де Пьен, спросил, не собирается ли она быть вечером у г-жи Дарсене.
– Возможно, что буду, – ответила она нерешительно.
Он пожал ей руку и тотчас же ушел, оставив ее в смятении, какого она еще никогда не испытала.
Мысли ее были беспорядочны и сменялись с такой быстротой, что она не могла остановиться ни на одной из них. Они походили на вереницу картин, которые появляются и исчезают в окне железнодорожного вагона. Подобно тому, как во время стремительного бега поезда глаз не улавливает подробностей проносящегося мимо пейзажа, а лишь схватывает общий его характер, так и среди хаоса обуревавших ее мыслей г-жа де Пьен ощущала только смутное чувство страха, словно невидимая рука увлекала ее вниз по крутому склону среди зияющих пропастей. В том, что Макс ее любит, сомнений быть не могло. Эта любовь (г-жа де Пьен называла ее привязанностью) зародилась уже давно, но до сих пор не тревожила ее. Между такой благочестивой женщиной, как она, и таким вольнодумцем, как Макс, стояла неодолимая преграда, за которой она считала себя в безопасности. Хотя мысль о том, что она пробудила серьезное чувство в столь легкомысленном человеке, каким она почитала Макса, и доставляла ей удовольствие, или, точнее, самолюбивую радость, она никак не ожидала, что эта привязанность может поставить под угрозу ее спокойствие. Теперь же, когда этот вертопрах остепенился, она стала бояться его. Неужто исправление Макса, которое она приписывала себе, станет для них обоих причиной горя и мук? Временами она пыталась убедить себя, что опасности, которые ей смутно мерещились, лишены всякого правдоподобия. Внезапно решение де Салиньи уехать из Парижа, а также подмеченную ею перемену в нем можно было приписать, если на то пошло, его еще не угасшей любви к Арсене Гийо; но, странное дело, эта мысль была мучительнее всех остальных, и г-жа де Пьен испытала облегчение, доказав себе всю ее несообразность.
Госпожа де Пьен провела вечер, строя, разрушая и снова возводя воздушные замки. Она решила не ехать к г-же Дарсене и, чтобы отрезать себе пути к отступлению, отпустила кучера и рано легла спать; однако, когда это мужественное намерение было осуществлено, она подумала, что проявила недостойную слабость, и раскаялась в ней. Г-жу де Пьен больше всего страшила мысль о том, как бы Макс не заподозрил истинной причины ее отсутствия, а так как она не могла закрыть на нее глаза, то в конце концов осудила себя за неотступные думы о де Салиньи, которые уже сами по себе показались ей преступлением. Она долго молилась, но от этого ей не стало легче. Не знаю, в котором часу ей удалось заснуть; неоспоримо одно: когда она пробудилась, в голове у нее царил такой же сумбур, как и накануне, и она была столь же далека от какого-либо решения.
За завтраком – ведь что бы ни случилось, сударыня, люди имеют обыкновение завтракать, особенно если они плохо поужинали накануне – она прочла в газете, что некий паша разграбил какой-то город в Румелии[490]490
Румелия – так называлась часть Турции, расположенная на европейском берегу Босфора и Дарданелл.
[Закрыть]. Женщины и дети были перебиты, несколько филэллинов пали с оружием в руках или погибли под чудовищной пыткой. Эта заметка не содействовала тому, чтобы задуманная Максом поездка в Грецию представилась ей в радужном свете. Она печально обдумывала прочитанное, и тут ей подали письмо от де Салиньи. Накануне вечером он очень скучал у г-жи Дарсене и, обеспокоенный тем, что г-жа де Пьен так и не приехала, справлялся о ее здоровье и спрашивал, в котором часу он должен быть у Арсены Гийо. Г-же де Пьен не хватило духу писать ответ, и она велела передать, что придет к больной в обычное время. Затем она решила навестить ее немедленно, чтобы избежать встречи с Максом; но, поразмыслив, нашла, что это было бы постыдной ребяческой ложью, худшей, чем ее вчерашнее малодушие. Итак, она взяла себя в руки, горячо помолилась и, когда настало время, вышла из дома и твердым шагом поднялась к Арсене.
Глава третья
Она нашла несчастную девушку в самом плачевном состоянии. Было ясно, что последний час ее близок и что со вчерашнего дня болезнь шагнула далеко вперед. Дыхание Арсены походило на мучительный хрип, и, как узнала г-жа де Пьен, с утра она уже несколько раз принималась бредить; да и врач считал, что она вряд ли протянет до следующего дня.
Арсена все же узнала свою покровительницу и поблагодарила ее за то, что та пришла.
– Вам не придется больше подниматься по моей лестнице, – сказала она угасшим голосом.
Казалось, каждое слово давалось ей с превеликим трудом и отнимало последние ее силы. Надо было наклониться, чтобы расслышать, что она говорит. Г-жа де Пьен взяла ее за руку; рука была уже холодная и как бы неживая.
Вскоре пришел Макс и приблизился к кровати умирающей. Она еле заметно кивнула ему и, видя, что он держит какую-то книгу, прошептала:
– Не надо читать сегодня.
Госпожа де Пьен бросила взгляд на книгу: то была карта Греции в переплете, которую он купил по дороге.
Аббат Дюбиньон, с утра находившийся подле Арсены, заметил, с какой быстротой тают силы болящей, и решил употребить с пользой для ее души те немногие мгновения, которые ей оставалось провести на земле. Он отстранил Макса и г-жу де Пьен и, склонясь над ложем страдания, обратился к несчастной девушке с торжественными словами утешения, уготованными религией для подобных скорбных минут. Г-жа де Пьен молилась на коленях в углу комнаты, а Макс, стоя у окна, казалось, превратился в изваяние.
– Прощаете ли вы тех, кто вас обидел, дочь моя? – взволнованно спросил священник.
– Да… пусть будут счастливы… – ответила умирающая, делая усилие, чтобы ее было слышно.
– Уповайте на милость божию, дочь моя! – произнес аббат. – Раскаяние отверзает врата рая.
Аббат проговорил еще несколько минут, затем умолк: его взяло сомнение, не труп ли лежит перед ним. Г-жа де Пьен медленно поднялась с колен, и все, кто был в комнате, застыли на месте, тревожно всматриваясь в бескровное лицо Арсены. Глаза ее были закрыты. Все затаили дыхание, как бы боясь потревожить тот грозный сон, который, быть может, уже объял ее; раздавалось лишь слабое, но отчетливое тиканье часов, стоявших на ночном столике.
– Скончалась наша барышня! – проговорила наконец сиделка, поднеся свою табакерку к губам Арсены. – Видите, стекло не затуманилось. Она умерла!
– Бедная девочка! – воскликнул Макс, выходя из оцепенения, в которое, казалось, он был погружен. – Какую радость знала она на этом свете?
Как бы возвращенная к жизни звуком его голоса, Арсена внезапно открыла глаза.
– Я любила! – глухо прошептала она.
Она пошевелила пальцами, словно пытаясь протянуть руки. Макс и г-жа де Пьен подошли к кровати, и каждый из них взял ее за руку.
– Я любила, – повторила она с грустной улыбкой.
То были ее последние слова. Макс и г-жа де Пьен долго не выпускали ее ледяных рук, не смея поднять глаза…
Глава четвертая
Итак, сударыня, вы говорите, что мой рассказ окончен, и не желаете слушать его продолжение. Я полагал, что вам будет интересно узнать, уехал ли в Грецию де Салиньи, чем кончился… но уже поздно, и я вам наскучил. Ну что ж. Воздержитесь по крайней мере от скороспелых суждений; уверяю вас, я не сказал ничего такого, что давало бы вам право на них.
А, главное, не сомневайтесь в истинности рассказанной мною истории. Вы все еще сомневаетесь? В таком случае побывайте на Пер-Лашез: слева от могилы генерала де Фуа[491]491
Фуа, Максимилиан-Себастьян (1775–1825) – французский генерал и политический деятель либерального направления. Его похороны превратились в многотысячную демонстрацию республиканцев, противников реакционного режима Бурбонов. Мериме принимал активное участие в этой демонстрации, и его фигура изображена на пьедестале памятника генералу Фуа работы скульптора Давида д'Анже.
[Закрыть], шагах в двадцати от нее, вы увидите простую каменную плиту, неизменно окруженную бордюром прекрасных цветов. На ней вы прочтете высеченное крупными буквами имя моей героини: Арсена Гийо, а наклонившись над могилой, разберете, если только дождь еще не навел там своих порядков, несколько слов, написанных карандашом тонким, изящным почерком:
Бедная Арсена! Она молится за нас!
КАРМЕН
1
Мне всегда казалось, что географы сами не знают, что говорят, помещая поле битвы при Мунде в стране пунических бастулов, близ теперешней Монды[493]493
Монда – город в древней Испании. Около него Юлий Цезарь одержал решительную победу над сыновьями Помпея Гнеем и Сикстом (45 г. до н.э.). Первоначально этот город отождествляли с современной Мондой в провинции Малага, около которого жило финикийское (или пуническое) племя бастулов. В настоящее время ученые склонны отождествлять древнюю Монду с современной Монтой в провинции Кордова.
[Закрыть], милях в двух к северу от Марбельи. Согласно собственным моим соображениям по поводу текста анонимного автора «Bellum Hispaniense» и кое-каким сведениям, почерпнутым в превосходной библиотеке герцога Осунского[494]494
Герцог Осунский (1814—1882) – испанский общественный деятель и коллекционер, владелец богатейшей фамильной библиотеки.
[Закрыть], я полагал, что достопамятное место, где Цезарь в последний раз сыграл на все против защитников республики, следует искать в окрестностях Монтильи. Находясь в Андалусии ранней осенью 1830 года, я совершил довольно дальнюю поездку, чтобы разрешить еще остававшиеся у меня сомнения. Исследование, которое я в скором времени обнародую, окончательно убедит, я надеюсь, всех добросовестных археологов. Пока моя диссертация еще не разъяснила географической загадки, которая смущает всю ученую Европу, я хочу вам рассказать небольшую повесть; она ни в чем не предрешает интересного вопроса о местонахождении Мунды.
Я нанял в Кордове проводника с двумя лошадьми и двинулся в поход, не имея иной поклажи, кроме «Записок» Цезаря и нескольких рубашек. И вот однажды, скитаясь по возвышенной части Каченской равнины, изнемогая от усталости, умирая от жажды, сжигаемый раскаленным солнцем, я от всей души посылал к черту Цезаря и сыновей Помпея, как вдруг заметил поодаль от тропинки, по которой я следовал, небольшую зеленую лужайку, поросшую камышами и тростником. Это возвещало мне близость источника. И действительно, когда я подъехал, предполагаемая лужайка оказалась болотом, в котором терялся ручей, вытекавший, по-видимому, из тесного ущелья меж двух высоких уступов сьерры[495]495
Сьерра – горная цепь.
[Закрыть] Кабра. Я решил, что, подымаясь по течению, я найду воду чище, меньше пиявок и лягушек и, быть может, немного тени среди утесов. При въезде в ущелье мой конь заржал, и тотчас же ему ответил другой конь, мне невидимый. Не успел я проехать и ста шагов, как ущелье, вдруг расширяясь, обнаружило передо мной как бы природный цирк, сплошь затененный высотою окружавших его откосов. Трудно было найти место, сулящее путнику более приятный отдых. У подножия отвесных скал ручей мчался, кипя, и терялся в небольшом водоеме, устланном белоснежным песком. Пять-шесть прекрасных зеленых дубов, всегда защищенных от ветра и освежаемых ручьем, росли по берегам, осеняя его своей густой листвой; наконец, вокруг водоема мягкая, лоснистая трава предлагала ложе, подобного которому было бы не сыскать ни в одной харчевне на десять миль кругом.
Не мне принадлежала честь открытия столь красивых мест. Там уже отдыхал какой-то человек, и, когда я появился, он, по-видимому, спал. Разбуженный ржанием, он встал и подошел к своему коню, который было воспользовался сном хозяина, чтобы плотно пообедать окрестной травой. То был молодой малый среднего роста, но по виду сильный, с мрачным и гордым взглядом. Цвет его лица, должно быть, красивый когда-то, стал под действием солнца темнее его волос. Одной рукой он взялся за недоуздок, в другой держал медный мушкетон. Сознаюсь, что в первый миг мушкетон и свирепый облик его обладателя меня несколько озадачили; но я перестал верить в разбойников, постоянно про них слыша и никогда с ними не сталкиваясь. К тому же я встречал столько честных поселян, вооружившихся до зубов, чтобы ехать на рынок, что вид огнестрельного оружия не давал мне права подвергать сомнению нравственность незнакомца. И потом, подумал я, на что ему мои рубашки и эльзевировские «Записки»? Поэтому я приветствовал человека с мушкетоном дружелюбным кивком и спросил его, улыбаясь, не нарушил ли я его сон. Он молча смерил меня взглядом от головы до ног; потом, как бы удовлетворенный осмотром, столь же внимательно взглянул на подъезжавшего проводника. Я видел, как тот побледнел и остановился, выказывая явный испуг. «Дурная встреча!» – подумал я. Но благоразумие тотчас же подсказало мне не проявлять ни малейшего беспокойства. Я слез с лошади, велел проводнику разнуздать ее и, опустившись на колени у ручья, погрузил в него голову и руки; потом выпил изрядный глоток, лежа ничком, как плохие воины Гедеона[496]496
Гедеон – израильский полководец, о котором рассказывается в Библии; перед его битвой с соседним племенем мадианитян бог повелел ему испытать своих солдат, заставив их напиться воды; те из них, кто пил прямо из озера, были отосланы домой как «плохие воины» (Книга Судей, VII, 2—7).
[Закрыть].
Тем временем я наблюдал за своим проводником и за незнакомцем. Первый приближался с видимой неохотой; второй же как будто не замышлял против нас ничего дурного, ибо коня он отпустил, а мушкетон, который он сперва держал наперевес, теперь был опущен к земле.
Не считая нужным обижаться на недостаточное внимание, оказанное моей особе, я растянулся на траве и с непринужденным видом спросил у человека с мушкетоном, нет ли у него огня. В то же время я вынул портсигар. Незнакомец, все так же молча, порылся у себя в кармане, достал огниво и поспешил высечь для меня огонь. Бесспорно, он делался общительнее, ибо сел против меня, не расставаясь, однако же, с оружием. Закурив, я выбрал лучшую из оставшихся у меня сигар и спросил его, курит ли он.
– Да, сеньор, – ответил он.
То были первые слова, которые он произнес, и я заметил, что «s» он произносит не по-андалусски[497]497
…он произносит не по-андалусски… – андалусцы произносят «s» с придыханием, так что смешивают его с мягким «c» и «z», которые испанцами выговариваются как английское «th»; по одному лишь слову senor можно узнать андалусца.
[Закрыть], из чего я заключил, что это путешественник, как и я, только что не археолог.
– Вот эта недурна, – сказал я, предлагая ему настоящую гаванскую регалию[498]498
Регалия – сигара одного из лучших сортов.
[Закрыть].
Он слегка наклонил голову, запалил свою сигару о мою, поблагодарил вторичным кивком, потом принялся курить со всей видимостью живейшего удовольствия.
– Ах! – воскликнул он, медленно выпуская первый клуб дыма изо рта и ноздрей. – Как давно я не курил!
В Испании угощение сигарой устанавливает отношения гостеприимства, подобно тому как на Востоке дележ хлеба и соли. Незнакомец оказался разговорчивее, чем я думал. Впрочем, хоть он и заявил, что живет в Монтильском округе, он был, по-видимому, довольно плохо знаком с местностью. Он не знал наименования прелестной долины, где мы находились; не мог назвать ни одной окрестной деревни; наконец, когда я его спросил, не встречал ли он поблизости разрушенных стен, больших черепиц с закраинами, изваянных камней, он признался, что на подобные вещи никогда не обращал внимания. Зато он выказал себя знатоком по части лошадей. Он раскритиковал мою, что было нетрудно; потом рассказал мне родословную своего коня, знаменитого кордовского завода: действительно, благородное животное, такое выносливое, по словам хозяина, что прошло однажды тридцать миль за день галопом и крупной рысью. Посреди своей речи незнакомец вдруг запнулся, словно спохватившись и сердясь, что сказал лишнее. «Дело в том, что я очень торопился в Кордову, – продолжал он с легким смущением. – Мне надо было хлопотать в суде по поводу одной тяжбы…» Говоря это, он взглянул на Антоньо, моего проводника, который потупил взор.
Тень и ручей настолько меня очаровали, что я вспомнил про ломти превосходной ветчины, положенные моими монтильскими друзьями в сумку моего проводника. Я велел их принести и пригласил незнакомца принять участие в походном завтраке. Если он давно не курил, то не ел он, должно быть, по меньшей мере двое суток. Он глотал, как голодный волк. Я решил, что встреча со мною ниспослана бедному малому свыше. Проводник мой меж тем ел мало, пил еще того меньше и не говорил вовсе, хотя с самого начала нашего путешествия проявил себя беспримерным болтуном. Присутствие нашего гостя, по-видимому, его стесняло, и какая-то недоверчивость отстраняла их друг от друга, хоть я и не мог разгадать ее причины.
Уже исчезли последние крошки хлеба и ветчины; мы выкурили каждый по второй сигаре; я велел проводнику взнуздать лошадей и собирался проститься с моим новым приятелем, как вдруг тот меня спросил, где я думаю провести ночь.
Не успев обратить внимания на предостерегающий знак проводника, я ответил, что направляюсь в Воронью венту.
– Скверный ночлег для такого человека, как вы, сеньор… Я тоже туда еду, и если вы мне позволите вас проводить, мы поедем вместе.
– С удовольствием, – сказал я, садясь в седло. Проводник, державший стремя, снова мне подмигнул. Я в ответ пожал плечами, как бы говоря ему, что нисколько не тревожусь, и мы двинулись в путь.
Таинственные знаки Антоньо, его беспокойство, некоторые вырвавшиеся у незнакомца слова, в особенности же его тридцатимильный пробег и малоправдоподобное объяснение такового уже помогли мне составить мнение о моем попутчике. Я не сомневался, что имею дело с контрабандистом, быть может, с бандитом, но не все ли мне было равно? Я достаточно хорошо знал характер испанцев, чтобы быть вполне уверенным, что мне нечего бояться человека, с которым мы вместе ели и курили. Самое его присутствие было надежной защитой на случай какой-либо дурной встречи. К тому же я был рад узнать, что такое разбойник. С ними встречаешься не каждый день, и есть известная прелесть в соседстве человека опасного, в особенности когда чувствуешь его кротким и прирученным.
Я надеялся понемногу вызвать незнакомца на откровенность и, невзирая на подмигивания проводника, навел разговор на разбойников с большой дороги. Разумеется, я отзывался о них почтительно. В то время в Андалусии имелся знаменитый бандит по имени Хосе Мария[499]499
Хосе Мария – Об этом испанском бандите Мериме подробно рассказал в своем третьем «Письме об Испании».
[Закрыть], подвиги которого были у всех на устах. «Что, если рядом со мной Хосе Мария?» – говорил я себе… Я повторил рассказы, которые слышал об этом герое, все, впрочем, к его чести, и громко выразил восхищение его храбростью и великодушием.
– Хосе Мария – просто шут, – холодно произнес незнакомец.
«Судит он себя по заслугам, или же это излишняя скромность с его стороны? – спрашивал я себя мысленно, ибо, всматриваясь в своего спутника, я обнаруживал в нем приметы Хосе Марии, объявления о которых часто видывал на воротах андалусских городов. – Да, это он… Светлые волосы, голубые глаза, большой рот, отличные зубы, маленькие руки; тонкая рубашка, бархатная куртка с серебряными пуговицами, белые кожаные гетры, гнедая лошадь… Никаких сомнений. Но не будем нарушать его инкогнито».
Мы подъехали к венте. Она оказалась именно такой, как он мне ее описал, то есть одной из самых жалких, какие я когда-либо встречал. Большая комната служила и кухней, и столовой, и спальней. Огонь разводили тут же посредине, на плоском камне, и дым выходил через проделанную в крыше дыру, или, вернее, задерживался, образуя облако в нескольких футах над землей. Вдоль стен было разостлано пять или шесть старых ослиных попон: то были постели для путешественников. В двадцати шагах от дома, или, вернее, от этой единственной описанной мною комнаты, возвышалось нечто вроде сарая, служившего конюшней. В этом прелестном жилище не было иных живых существ, по крайней мере в ту минуту, кроме старухи и девочки лет десяти – двенадцати, черных, как сажа, и одетых в ужасные лохмотья. «И это все, что осталось от населения Бэтической Мунды! – подумал я. – О Цезарь! О Секст Помпеи! Как бы вы удивились, если бы вернулись в мир!»
При виде моего спутника у старухи вырвалось удивленное восклицание.
– Ах! Сеньор дон Хосе! – промолвила она.
Дон Хосе нахмурил брови и поднял руку повелительным движением, тотчас же заставившим старуху замолчать. Я обернулся к проводнику и сделал ему незаметный знак, давая понять, что ему нечего пояснять мне, с каким человеком я собираюсь провести ночь. Ужин был лучше, нежели я ожидал. Нам подали на маленьком столике, не выше фута, старого вареного петуха с рисом и множеством перца, потом перец на постном масле, наконец, гаспачо, нечто вроде салата из перца. Благодаря этим трем острым блюдам нам пришлось часто прибегать к бурдюку с монтильским вином, которое оказалось превосходным. После ужина, заметив висевшую на стене мандолину, – в Испании повсюду мандолины, – я спросил прислуживавшую нам девочку, умеет ли она на ней играть.
– Нет, – отвечала она. – Но дон Хосе так хорошо играет!
– Будьте так добры, – обратился я к нему, – спойте мне что-нибудь; я страстно люблю вашу национальную музыку.
– Я ни в чем не могу отказать столь любезному господину, который угощает меня такими великолепными сигарами! – весело воскликнул дон Хосе и, велев подать себе мандолину, запел, подыгрывая на ней; голос его был груб, но приятен, напев – печален и странен; что же касается слов, то я ничего не понял.
– Если я не ошибаюсь, – сказал я ему, – это вы пели не испанскую песню. Она похожа на сорсико [500]500
Сорсико – национальный баскский танец, сопровождающийся пением.
[Закрыть], которые мне приходилось слышать в Провинциях[501]501
Провинция – привилегированные провинции, пользующиеся особыми правами, то есть Алава, Бискайя, Гипускоа и часть Наварры; местный язык там баскский.
[Закрыть], а слова, должно быть, баскские.
– Да, – мрачно ответил дон Хосе.
Он положил мандолину наземь и, скрестив руки, стал смотреть на потухавший огонь с видом какой-то странной грусти. Освещенное стоявшей на столике лампой, его лицо, благородное и в то же время свирепое, напоминало мне мильтоновского Сатану[502]502
Мильтоновский Сатана – Речь идет об одном из персонажей поэмы Джона Мильтона (1608—1674) «Потерянный Рай».
[Закрыть]. Быть может, как и он, мой спутник думал о покинутом крае, об изгнании, которому он подвергся по своей вине. Я старался оживить беседу, но он не отвечал, поглощенный своими печальными мыслями. Старуха уже улеглась в углу комнаты, за дырявым одеялом, повешенным на веревке. Девочка последовала за ней в это убежище, предназначенное для прекрасного пола. Тогда мой проводник, встав, пригласил меня сходить с ним в конюшню; но при этих словах дон Хосе, словно вдруг очнувшись, резко спросил его, куда он идет.
– В конюшню, – ответил проводник.
– Зачем? У лошадей есть корм. Ложись здесь, сеньор позволит.
– Я боюсь, не больна ли лошадь сеньора; мне бы хотелось, чтобы сеньор ее посмотрел; может быть, он укажет, что с ней делать.
Было ясно, что Антоньо желает поговорить со мной наедине; но мне не хотелось возбуждать подозрений в доне Хосе, и я полагал, что в этом случае лучше всего выказать полнейшее доверие. Поэтому я ответил Антоньо, что в лошадях ничего не смыслю и хочу спать. Дон Хосе пошел за ним в конюшню и вскоре вернулся оттуда один. Он сказал мне, что лошадь здорова, но что мой проводник считает ее весьма драгоценным животным, трет ее своей курткой, чтобы она вспотела, и собирается провести ночь за этим приятным занятием. Тем временем я улегся на ослиные попоны, старательно закутавшись в плащ, чтобы к ним не прикасаться. Попросив у меня извинения за то, что он осмеливается лечь рядом со мной, дон Хосе расположился у двери, предварительно освежив порох в своем мушкетоне, который он положил под сумку, служившую ему подушкой. Пожелав друг другу покойной ночи, оба мы через пять минут спали глубоким сном.
Я считал себя достаточно усталым, чтобы спать в подобном пристанище; но час спустя пренеприятный зуд нарушил мою дремоту. Как только я понял его природу, я встал в убеждении, что лучше провести остаток ночи под открытым небом, чем под этим негостеприимным кровом. Я на цыпочках подошел к дверям, перешагнув через ложе дона Хосе, почивавшего сном праведника, и ухитрился выйти из дому, не разбудив его. Возле двери была широкая деревянная скамья; я растянулся на ней и устроился, как мог, чтобы доспать ночь. Я уже собрался вторично закрыть глаза, как вдруг мне почудилось, будто передо мною проходят тень человека и тень коня, движущихся совершенно бесшумно. Я приподнялся на своем ложе, и мне показалось, что я вижу Антоньо. Удивленный его выходом из конюшни в такой поздний час, я встал и пошел ему навстречу. Увидев меня, он остановился.
– Где он? – шепотом спросил меня Антоньо.
– В венте; спит; он не боится клопов. Куда это вы ведете лошадь?
Тут я заметил, что Антоньо, желая без шума вывести лошадь из сарая, тщательно закутал ей ноги в обрывки старой попоны.
– Говорите тише, – сказал мне Антоньо, – ради бога! Вы не знаете, что это за человек. Это Хосе Наварро, знаменитейший бандит Андалусии. Я весь день делал вам знаки, которых вы не желали понимать.
– Бандит или не бандит, не все ли равно? – отвечал я. – Нас он не грабил, и я держу пари, что он об этом и не помышляет.
– Пусть так; но тот, кто его выдаст, получит двести дукатов. Я знаю, что в полутора милях отсюда находится уланский пост, и еще до зари приведу сюда нескольких дюжих молодцов. Я бы взял его коня, но он такой злой, что никого не подпускает к себе, кроме Наварро.
– Черт бы вас побрал! – сказал я ему. – Что худого вам сделал этот несчастный, чтобы его выдавать? И потом, уверены ли вы, что это и есть тот разбойник, о котором вы говорите?
– Вполне уверен; давеча он пошел за мной в конюшню и сказал мне: «Ты как будто меня знаешь; если ты скажешь этому доброму господину, кто я такой, я пущу тебе пулю в лоб». Оставайтесь, сеньор, оставайтесь с ним; вам нечего бояться. Пока вы тут, он ни о чем не догадается.
Разговаривая, мы настолько отошли от венты, что звука подков уже не могло быть слышно. Антоньо мигом освободил коня от отрепьев, которыми он ему окутал ноги; он собирался сесть в седло. Я мольбами и угрозами пытался его удержать.
– Я бедный человек, сеньор, – отвечал он. – Двумястами дукатов брезговать не приходится, в особенности когда представляется случай избавить край от такой язвы. Но смотрите: если Наварро проснется, он схватится за мушкетон, и тогда берегитесь! Я-то слишком далеко зашел, чтобы отступать; устраивайтесь как знаете.
Мошенник уже сидел верхом; он пришпорил коня, и впотьмах я скоро потерял его из виду.
Я был очень рассержен на своего проводника и изрядно встревожен. Поразмыслив минуту, я решился и вошел в венту. Дон Хосе все еще спал, вероятно, набираясь сил после трудов и треволнений нескольких беспокойных ночей. Мне пришлось основательно встряхнуть его, чтобы разбудить. Я никогда не забуду его дикого взгляда и движения, которое он сделал, чтобы схватить мушкетон, предусмотрительно отставленный мною подальше от постели.
– Сеньор! – сказал я ему. – Извините, что я вас бужу, но у меня к вам глупый вопрос: было ли бы вам приятно, если бы сюда явилось полдюжины улан?
Он вскочил на ноги и спросил меня грозным голосом:
– Кто вам это сказал?
– Если предупреждение идет на пользу, то не все ль равно, от кого оно исходит?
– Ваш проводник меня предал, но он поплатится! Где он?
– Не знаю… В конюшне, должно быть… Но мне сказали…
– Кто?.. Старуха не могла сказать.
– Кто-то, кого я не знаю… Без дальних слов: есть у вас основания не дожидаться солдат или нет? Если есть, то не теряйте времени, а если нет, то покойной ночи, и извините меня, что я прервал ваш сон.
– Ах, этот проводник, этот проводник! Он мне сразу показался подозрительным… но… ничего, мы с ним сосчитаемся!.. Прощайте, сеньор. Да воздаст вам бог за услугу, которую вы мне оказали. Я не настолько уж плох, как вы можете думать… да, во мне что-то есть еще, что заслуживает сострадания порядочного человека… Прощайте, сеньор. Я жалею об одном, что ничем не могу отплатить вам…
– В отплату за мою услугу обещайте мне, дон Хосе, никого не подозревать, не думать о мести… Нате, вот вам сигары на дорогу; счастливого пути!
И я протянул ему руку. Он молча пожал ее, взял свой мушкетон и сумку и, сказав что-то старухе на непонятном мне наречии, побежал к сараю. Несколько мгновений спустя я услыхал, как он скачет по равнине.
Я же снова лег на скамью, но уснуть не мог. Я задавал себе вопрос, правильно ли я поступил, спасая от виселицы вора и, быть может, убийцу потому только, что поел с ним ветчины и рису по-валенсийски. Не предал ли я своего проводника, совершавшего законное дело, не обрек ли я его мести негодяя? Но долг гостеприимства!.. Дикарский предрассудок, говорил я себе, я буду ответствен за все преступления, которые совершит этот бандит… Но предрассудок ли, однако, этот внутренний голос, не сдающийся ни на какие доводы? Быть может, из щекотливого положения, в котором я очутился, мне нельзя было выйти без укоров совести. Я все еще пребывал в величайшей неуверенности относительно нравственности моего поступка, как вдруг увидел полдюжины приближающихся всадников с Антоньо, благоразумно следовавшим в арьергарде. Я пошел им навстречу и сообщил, что бандит спасся бегством тому уже два с лишним часа… Старуха на вопрос ефрейтора отвечала, что Наварро она знает, но что, живя одиноко, она ни за что бы не донесла на него, потому что могла бы поплатиться за это жизнью. Она добавила, что когда он у нее останавливается, он всегда уезжает среди ночи. Мне же пришлось отправиться за несколько миль предъявить паспорт и подписать заявление у алькайда[503]503
Алькайд – комендант города, крепости, замка.
[Закрыть], после чего мне разрешили продолжать мои археологические разыскания. Антоньо был на меня зол, подозревая, что это я помешал ему заработать двести дукатов. Все же в Кордове мы расстались друзьями; там я его вознаградил, насколько то позволяло состояние моих финансов.