Текст книги "Уроки любви"
Автор книги: Полина Поплавская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
– Когда же ты явишь это и мне?
Джанет на секунду удивлялась вопросу, поскольку ее состояние было настолько прекрасным и естественным, что она совсем не думала о нем. Она брала его загорелую ладонь и подносила к своим губам.
* * *
Время шло, но к шести месяцам фигура Джанет оставалась еще почти стройной. Она была в совершенном восторге от своего состояния: ей нравились и наконец-то налившаяся грудь, и та внутренняя сосредоточенность, которой раньше ей порой не хватало. Как-то вечером, сидя за домом в маленьком садике, в который окна их второго этажа выходили как двери – большинство домов здесь, подобно детским корабликам, вздымались или опускались по прихотливому рельефу, – Джанет спросила, обращаясь скорее к самой себе:
– Ведь малыш должен родиться немцем?
– Это проще простого, завтра мэрия работает с полудня, если не ошибаюсь.
Джанет улыбнулась такой наивности:
– Я имею в виду совсем не то, милый. Мне кажется, он должен стать плотью от плоти этой земли, этой культуры.
Хорст отложил нескончаемые листы с комментариями к Мерике,[50]50
Эдуард Мерике, немецкий поэт-романтик.
[Закрыть] и лицо его стало серьезным.
– Но разве не лучше – слияние культур? Сейчас ты слишком влюблена в Германию и потому не видишь наших минусов. А их много. Во-первых, наше свинство. Не верь, когда тебе скажут, что немец – самое чистоплотное животное в Европе; наша пресловутая аккуратность есть только оборотная сторона свинства, и мы, зная за собой этот порок, боремся с ним с отчаянием утопающего, что и приводит к внешней, видимой всем, чистоте.
– Я вижу. – Джанет не поленилась нагнуться и провести пальцем по его идеально вычищенным белым ботинкам.
– Во-вторых, наша, так сказать, отвлеченность, то, что иностранцы называют парением духа и немецкой философией. Зачастую это оказывается детской растерянностью и беспомощностью перед реалиями грубой жизни. В-третьих, наша слезливая сентиментальность, в-четвертых, глубоко скрываемое, но искреннее презрение к другим нациям, на чем так легко сыграл фюрер, в пятых…
– Достаточно! – Джанет в шутливом ужасе прикрыла лицо руками. – Еще один недостаток, и я просто откажусь производить на свет такого монстра! И все-таки выкрои время и давай поездим по стране, хотя бы по югу.
И целые две недели они колесили по эту и ту сторону швабских Альб,[51]51
Горы на юге Германии.
[Закрыть] останавливаясь на ночь в трогательных деревенских гостиницах.
– Видишь, малышу наш вояж пошел только на пользу, – смеялась Джанет, чей живот заметно пополнел. Теперь, в этих стерильно-невинных, но уютных номерах, где она чувствовала себя уже не собой, а какой-то совершенно новой женщиной, Джанет часто брала Хорста за руку и подводила к непременному для каждого уважающего себя гастхауза бузинному шкафу с огромным зеркалом в дверцах и, бесстыдно подняв ночную рубашку, смотрела на свой, как ей ревниво казалось, слишком небольшой живот, но Хорст приходил от этого зрелища в неистовство… Не закрывая потемневших глаз, Джанет смотрела и смотрела на их близость, испытывая наслаждение не только от физического соприкосновения, но и от той гармонии, которая была в этом слиянии, когда одно тело столь естественно переходило в другое, завершаясь куполом бережно поддерживаемого мужскими руками плодоносного лона. А после этого они выпивали немного легкого вина, различавшегося по деревням, ибо почти в каждой деревне были свои сорта винограда и свои секреты виноделия. Обнаженная, Джанет садилась на твердые мужские колени, обнимая Хорста за шею, стараясь, чтобы как можно большая часть ее тела соприкасалась с его, ничуть не стесняясь своей отяжелевшей наготы. А потом Хорст на руках относил ее в постель, где оба засыпали сладким сном, чтобы наутро вновь ехать куда глаза глядят.
Так они побывали в Марбахе, где дом, видевший рождение Шиллера, стоял на тихой незаметной улочке, словно и не пронеслись мимо два с половиной безумных столетия; почтительно обошли чудом уцелевшую римскую сторожевую башню в Лорхе, от которой до сих пор веяло непреклонной суровостью; много удивительных часов провели в Маульбронне, где в Башне Ведьм корпел над своими книгами доктор Фауст. В игрушечном замке Людвигсбурга, построенном по мотивам гриммовских сказок, Джанет, шутя, склоняла голову через перила так, чтобы ее длинные золотистые волосы беспорядочными прядями свешивались над искусственно устроенной скалой, а стоявший внизу Хорст, запрокидывая голову, как мальчишка, кричал: «Рапунцель, Рапунцель, спусти свои косы, по ним я войду в твой рай!»
Наконец в завершение этой незабываемой поездки он повез Джанет в Тюбинген – показать ей башню, ставшую последним пристанищем безумного романтика.[52]52
Речь идет о Гельдерлине.
[Закрыть] Лодка еле слышно скользила по Неккару, своими плакучими ивами до самой воды и неправдоподобным безмолвием напомнившему Джанет Реку Мертвых, но, как символ победы духа над телесной и даже умственной немощью, вставала из воды солнечная, увитая вечнозеленым плющом трехэтажная башня.
– Знаешь, у меня есть мечта, – тронул за руку ушедшую в грезы Джанет Хорст. – Я хочу доказать нашим филологам, мыслящим не дальше своего носа, что даже в последних его стихах поэзия не ушла, она трансформировалась в новые сочетания звуков и образов.
– Но ведь его сумасшествие официально признано…
– Сумасшествие не есть отсутствие дара. Вот послушай… – И над зеленоватой гладью Неккара полетели бессмертные строки:
Нас пышными пьянит природа днями,
Но мрак вдали – вопросом перед нами…
Этим же вечером они были уже дома. Над Штутгартом падал густой снег, заглушая даже ежечасные перезвоны с колокольни Штифтскирхе, а большая часть молодого населения, радуясь такой возможности, выпадавшей не чаще, чем раз в пять-шесть лет, высыпала на улицы, бросая снежками не только друг в друга, но и в попадавшихся под руку прохожих.
Раздевая Джанет перед сном, Хорст с жадностью трогал и трогал ее живот.
– Представляешь, он впитывает и этот снег, и неприступные замки, и Гельдерлина, и твои акварели, – шептал он, едва касаясь губами шелковистой, туго натянутой кожи.
– Вот видишь, – уже проваливаясь в сон, ответила Джанет, – все-таки хорошо, что он родится здесь.
* * *
Ближе к определенному сроку Джанет пополнела так, как и полагалось, но это ничуть не изменило ее поведения и привычек. Она все так же уходила по утрам на этюды, совершенно не тяготясь своим животом и ступая почти так же, как прежде, а вечером, по возвращении Хорста, сознательно вызывала у него все те же желания. На все высказываемые им опасения она смеялась и твердила, что если он боится за нее, то она пережила одну смерть еще в материнской утробе и теперь ей сам черт не брат, а если за ребенка, то близость в такое время – это единственный способ для мужчины полноценно общаться со своим произведением.
В феврале, когда по утрам в город стал спускаться с окрестных холмов теплый сыроватый воздух, а к вечеру можно было увидеть, как своей таинственной жизнью начинают жить виноградные почки на склонах, в оперном театре шли гастроли Парижской академии балета, и Джанет, никогда не пропускавшая ни одной премьеры, конечно, отправилась туда.
Она шла но круглому фойе, сияя изысканной прической над хрупкой шеей и фантастическим платьем из материи того же цвета, что и ее волосы, – слепящим, шуршащим, переливающимся. Ее лицо, никогда не бывшее красивым в прямом смысле этого слова, светилось сейчас подлинной красотой. Ступая чуть позади, Хорст смотрел на нее и думал о том, что люди, живущие настоящей жизнью, прекрасны в ее любые моменты.
Вчера вечером Джанет, стоя под душем, сказала ему:
– Знаешь, мне, наверное, повезло, что я сумела найти в своем нынешнем состоянии настоящее блаженство: мне так нравится моя пышная грудь, какой никогда не бывало, и этот уравновешенный центр тяжести во мне. И даже постель, в которой, как я считала, для меня уже не может открыться ничего нового, дала мне теперь столько неизведанного…
Давали Баланчина.[53]53
Джордж Баланчин – знаменитый американский балетмейстер.
[Закрыть] Его экспрессивная, резковатая для немецкого глаза манера не вызывала большого одобрения публики, но когда на сцену вылетел в безумной жажде свершения своей плодоносящей роли божественный Апис,[54]54
В древнеегипетской мифологии – воплощение силы плодородия.
[Закрыть] сдержанный зал оживился… Хорст украдкой повернул голову, чтобы увидеть, как реагирует Джанет, всегда так глубинно, так тонко чувствовавшая красоту. К его удивлению, она сидела с закрытыми глазами, и было видно, что в ней совершается какая-то важная, серьезная и, по-видимому, трудная работа. Он осторожно тронул ее тонкую руку с узкими пальцами. Она открыла глаза, в которых первое мгновение сквозило какое-то непонимание, словно она вернулась издалека и впервые видит все окружающее.
– Что с тобой?
– Ничего. Ты не знаешь, когда заканчивается первый акт?
– Кажется, минут через двадцать. Но что случилось, тебе нехорошо?
– Все в порядке. Просто в антракте я хочу пройти за кулисы. – И она снова прикрыла блестевшие даже в темноте глаза.
Как только прозвенел звонок, Джанет действительно решительно направилась к служебному входу, попросив Хорста подождать в фойе.
– Простите, фрау, но сюда нельзя, – остановил ее капельдинер, по традиции одетый в венгерку с черными галунами.
– Я к Милошу Навичу, он ждет меня, – улыбнулась Джанет, подавив неожиданно исказившую ее лицо гримасу.
За кулисами на нее повеял тот самый сладкий незабываемый запах, которым она дышала лишь однажды в далекий день первого объяснения с Милошем. Джанет глубоко вдохнула и сказала кому-то:
– Тише. Ти-ше.
Милош стоял к ней спиной, закинув ногу на какой-то высокий ящик, его широкие плечи тяжело вздымались, и было видно, как за воротник кроваво-красной туники стекает тонкая струйка пота. Джанет постояла несколько секунд молча, а потом, прикусив губу, тихо позвала:
– Милош.
Он повернулся мгновенно, и за те доли секунды, пока он не увидел ее высоко поднятый живот, Джанет прочитала на его диковатом, мрачном и ставшим еще более красивым лице надежду. Но затем оно превратилось в холодную усталую маску.
– Прости меня, Милош, – с усилием проговорила Джанет. – Наверное, я не должна была больше тебя тревожить, но… теперь, когда я… – Она резко побледнела. – Это просто знак судьбы, что ты появился именно сейчас… И я могу сказать, что обязана тебе многим, и попросить у тебя прощения.
Она закрыла глаза, словно борясь с собой, и вздрогнула от глухого стука – это Милош, опустившись перед ней на колени, прижал к губам ее золотое платье.
– И ты прости меня, – раздался его низкий, хрипловатый от напряжения голос. – Прости и знай, что я люблю тебя бесконечно, как эту землю, как воздух, как солнце, как саму жизнь, где бы и с кем бы ты ни была…
– Зачем ты так? Встань… – Джанет наклонилась к его черным кудрям, и вдруг ее тело мучительно напряглось.
– Что с тобой!? – Крик Милоша разнесся по всему закулисью, и через минуту к ним уже бежали со всех сторон.
– Не надо, – справившись с собой, прошептала она. – Все нормально, это роды. И оставьте меня, – попросила она подбежавших, – я сама дойду до фойе, где меня ждет муж. Прощай, Милош! – сказала она, легко коснувшись рукой его пылающей щеки, и скрылась за портьерами выхода.
Встревоженный Хорст стоял, прислонившись к мраморному камину.
– Мне очень хотелось сказать Апису, что он гениально танцует, – извиняющимся тоном сказала Джанет. – Ведь это правда?
– Правда, но уже третий звонок, а пробираться по рядам тебе неудобно.
– А я и не стану этого делать, – вдруг рассмеялась она. – Вместо этого мы поедем в клинику, нас ждут еще неизведанные ощущения.
Через двадцать минут они были на Гайгер-платц, в недавно построенной клинике, напоминавшей белого медведя, припавшего к глади маленького искусственного озерца.
* * *
Обустройство в палате, которой суждено было стать ее пристанищем, по крайней мере на несколько дней, отвлекло Джанет и дало ей время и возможность взять себя в руки. Она помнила уроки индейца и собиралась не прятаться от боли, а повернуться к ней лицом – то есть вступить в борьбу и, значит, иметь шанс выиграть. И эта борьба приносила свои плоды: Джанет радостно встречала каждую маленькую победу, и это давало ей силы для дальнейшего. Неторопливо ходя по палате из угла в угол, она старалась подбодрить Хорста, который стоял у стены, и лицо его мало отличалось от снежной белизны выданной ему робы.
– Знаешь, мне кажется, что если ты будешь вот так стоять и страдать, то на самое главное у тебя уже не останется духа. Я очень хочу цветов, много цветов, чтобы малыш вошел не в безжизненно-стерильный мир палаты, а во всю яркость красок. Пожалуйста, узнай, можно ли это сделать… – Тут в ее пояснице, словно грозя разорвать ее изнутри, возник раскаленный кирпич, с каждой долей секунды становясь все огромней. Джанет остановилась, схватившись за спинку кровати, и усилием воли заставила себя представить, как этот кирпич по ее желанию становится все меньше, прохладней и легче, – и боль снова оказалась побежденной. – Иди же, у русской церкви всегда можно купить цветы, даже поздно вечером. – Хорст вышел, не решившись поцеловать ее, словно боялся причинить ей страдание даже таким прикосновением.
Джанет подошла к окну, за которым переливалась огнями площадь. Эти ночные огни, несмотря на внешний хаос, имели тайную внутреннюю гармонию, они всегда манили ее, как еще одно проявление не укладывающейся ни в какие правила жизни. Но сейчас она знала, что всю свою жажду жизни она должна направить на помощь готовящемуся выйти в, мир существу и сделать для него этот мучительный путь как можно более легким и счастливым.
Тогда Джанет легла и, подняв рубашку, стала нежными, но сильными движениями проводить руками сверху вниз, от некрасиво растянутого пупка к страдальчески сокращавшемуся лону, словно подталкивая ребенка и обещая ему свою поддержку. И она настолько погрузилась в это действо, что почти забыла и о боли, и о времени, и даже о Хорсте, который, вбежав в палату с тремя корзинами цветов, в первое мгновение замер от страха, увидев ее блаженно-отрешенное лицо.
– Подожди немного… Я хочу расставить цветы вместе с тобой, – с усилием улыбнулась она. И пока хватало сил, Джанет украшала маленькими букетиками изголовье кровати, а потом, когда двигаться было уже слишком тяжело, она ровным голосом просила Хорста поставить цветы в то или иное место.
– А в ноги мне положи целую охапку, чтобы я видела… И чтобы видел он.
Приходивший ровно каждые десять минут врач улыбался, глядя, как палата превращается в настоящую оранжерею.
– Сколько времени, милый? Мне кажется, скоро полночь?
– Да, – ответил Хорст, удивленный тем, что в страданиях она не потеряла ощущения времени. – На Мариенкирхе недавно пробило половину двенадцатого.
– Тогда мне нужно постараться. Позови доктора.
Через несколько минут в палату вкатили сверкающий, как новенький «порше», и такой же стремительно-бесшумный родильный стол. Комната наполнилась шумом голосов и звяканьем инструментов. Акушер, похожий на циркового борца великан, подошел к кровати, где уже почти не оставалось Джанет – над ее побелевшим лицом и невесомыми руками, над потускневшим золотом ее волос теперь царил огромный тяжелый купол живота, готовый, казалось, придавить собой то хрупкое тело, что было под ним, и требующий внимания только к себе. Хорст с ужасом видел, как губы Джанет шевелятся, будто в забытье, а ноги судорожно сминают еще недавно с такой любовью уложенные цветы.
– Я сама, сама, – послышался ее хриплый голос, шедший, казалось, не из горла, а откуда-то из самых глубин плоти.
Как слепая, она с трудом преодолела четыре шага, отделявшие кровать от сияющего стола.
– Я сама, – упрямо твердила она, занося на него свое ставшее неповоротливым и непослушным тело. – Я знаю, когда надо… И он слушается меня… – На мгновение она открыла неправдоподобно яркие бездонные глаза и увидела над собой опрокинутое лицо Хорста, на котором не было уже никаких иных чувств, кроме муки и уверенности в том, что это никогда не кончится. – Не бойся, – прошептала она, – не бойся, все идет просто замечательно, именно так, как надо. Посмотри же – я улыбаюсь, улыбайся и ты. Не надо, не держи меня, – она тихо дотронулась до его руки, сжимавшей ее плечо, и Хорст едва не отдернул ее – настолько обжигающе горячими были ее бесплотные пальцы. – Иди туда, в ноги… Потому что ты должен видеть… Увидеть. И улыбайся.
Последние несколько минут были воистину ужасны, но ни одного крика, ни одного стона не вырвалось, из ее искусанных в лохмотья губ. А с последним ударом старинных часов, слышных по всей северной части города, Джанет почувствовала, что она свободна, что все звуки и краски мира вернулись к ней, что тело вновь стало воздушным, а душа раздвоилась – в руках великана-акушера звонко верещала крошечная девочка с длинными спутанными темными волосиками.
– Мама! – так же звонко и пронзительно крикнула Джанет, вскидывая к дочери вдруг чудесным образом налившиеся силой руки.
Когда же через несколько минут ей поднесли девочку, она не смогла удержаться от нового вскрика удивления: на нее глядело личико, все черты которого были словно прописаны тонкой тушью по коричневатому китайскому пергаменту, а на крошечных пухлых губах бродило легкое подобие улыбки.
И, вглядываясь в еще незнакомое лицо дочери, Джанет вспомнила светлую улыбку на губах погибшей матери, так ясно открывшую всем, кто видел ее, что со смертью жизнь не кончается…
– Па-а-ат, – тихонько протянула Джанет, чувствуя, как сердце ее заливает волна безграничной любви, смывающая все ее прошлые ошибки, грехи и страхи. – Пат… – Все несправедливости мира вдруг стали оправданы чудом рождения.
– Джанет! – теплые губы коснулись нежной жилки на ее отдавшем весь свой жар виске, и, склонившись, смешались золотые, чуть тронутые сединой и еще утробно влажные пряди.
На улицах среди февральской сырости зарождалась весна.
ЭПИЛОГ
Старый дом на Касл-Грин был наполнен новыми непривычными звуками: это было не тревожное поскрипывание рассохшегося паркета, не печальные вздохи высоких дверей и не тонкий перезвон фарфоровых чашек… Дом гудел изнутри, как растревоженный улей, и среди этого гула явственно можно было различить то стук молотков, то грохот обрушиваемых перегородок, то мужские голоса. А на крыше восседала пара веселых молодых кровельщиков в небесно-голубых комбинезонах, и замшелая прокопченная черепица, помнившая еще свадьбу королевы Виктории, уступала место своей новой яркой последовательнице.
Первый этаж был уже почти закончен, во всяком случае, спальня Селии сияла, как всегда, безукоризненным изяществом и чистотой. Правда, теперь эта безукоризненность постоянно нарушалась вторжением полуторагодовалой Пат, считавшей себя, а вовсе не прабабушку настоящей хозяйкой этой прохладной комнаты, выходящей окнами в маленький палисадник. Вот и сейчас она упорно порывалась выйти и отправиться наверх, где, облаченная в разноцветный от пятен краски холщовый балахон, Джанет сама занималась отделкой охотничьего зала.
– Но, джай, – Селия так и не смогла обращаться к правнучке по имени и потому звала малышку, хватавшую все подряд, той самой птичкой, которая по осени таскает в среднеанглийских лесах орехи, – мы можем сделать гораздо более интересную вещь – мы пойдем в Дом Камелий, где живут удивительные цветы.
Девочка, унаследовавшая от матери непреодолимую тягу к ярким краскам и причудливым формам, а от отца – серьезную вдумчивость и стремление все и всегда доводить до конца, отцепилась от бронзовой дверной ручки в виде лебединой шеи и вскинула на Селию чуть косо поставленные, золотисто-карие швабские глазенки.
– О-о-о! – важно протянула она, что означало решительное согласие.
И они вышли в прогретый июльским солнцем город, которому было суждено стать для маленькой Пат по-настоящему родным. И хотя она была еще очень мала, Селия в прогулках с правнучкой всегда выбирала самые красивые, самые, если так можно выразиться, английские места. Минуя Королевский театр, где когда-то, совсем в другой жизни, она познакомилась с худым и пылким юношей, уже давно покоящимся в земле, или поднимая глаза на торговый центр, построенный там, где больше шестисот лет назад отважные заговорщики пробирались по тайным подземным ходам, чтобы схватить любовника королевы графа Мортимера, Селия чувствовала, что теперь возможность жить ей дает только это ощущение кровной связи с английской историей и землей. И зная, что скоро и она уйдет по бесконечно длинной Дороге Пречистой Девы,[55]55
Улица в Ноттингеме, ведущая к кладбищу.
[Закрыть] она торопилась вложить в малышку зерно, которое потом сможет дать прекрасный цветок любви к родной земле, той любви, что поддерживает, а то и спасает всякого англичанина, если для него настают тяжелые времена. И обитатели ближайших улиц уже привыкли к трогательной паре, каждый день медленно идущей в парк или к замку: крошечной, как кукла, искро-глазой девочке и бесплотной старушке с умело положенной на уже несколько отрешенное лицо косметикой.
Джанет присела передохнуть прямо посреди еще не обретшего своей прежней пышности и торжественности зала. Когда год назад она сообщила ни о чем не подозревавшим Селии и Стиву о рождении дочки, их реакция, помимо радости, была на удивление одинакова: они должны переехать в старый ноттингемский дом – как можно скорее и навсегда. Джанет было жаль покидать только что обретенную Германию – обретенную теперь уже не только языком и культурой, но и самой кровью, но Хорст, поглядев несколько дней на ее страдания, не выдержал и сказал, ласково щуря свои южные, не по-немецки горячие глаза:
– И все-таки нам надо это сделать. Патхен не потеряет от переезда то, что дано ей по крови, зато обретет вторую родину.
– Но ты?
– Мне сорок лет, и чувство родины во мне уже неискоренимо. К тому же я, в отличие от большинства соотечественников, всегда питал тайную симпатию к англичанам. В них так много того, чего не хватает нам. И знаешь, во мне еще достаточно авантюризма и жизненных сил, чтобы начать новую жизнь. А работать я смогу где угодно… Может быть, издалека что-то будет пониматься даже точнее и правильней.
Джанет благодарно уткнулась головой в теплое плечо под спортивной рубашкой.
– К тому же, – тут лукавые глаза Хорста стали и вовсе откровенно хитрыми, – там у вас, говорят, еще сохранились охотничьи угодья, а я с детства мечтал узнать, что же такое настоящая охота, по которой сходило с ума столько известных людей и о которой написано столько бессмертных строк!
– То есть, ты хочешь сказать, что мы заведем…
– Совершенно верно, – в очередной раз обрадовался их пониманию друг друга с полуслова Хорст, – кровного лаверака.[56]56
Порода охотничьих собак, английский сеттер.
[Закрыть]
Джанет подпрыгнула и повисла у него на шее.
Но перебраться в Англию они смогли только через год, пока подросла Пат и Хорст смог устроить свой перевод в Ноттингемский университет, для чего ему немало пришлось потрудиться с английским. И как-то, вникая в тонкости английских сегментных морфем, он вдруг подкинул учебник к потолку и притянул к себе читавшую рядом Джанет.
– А ведь неплохо было бы въехать в Объединенное Королевство респектабельной супружеской парой, а?
– Но, боюсь, что «миссис Райнгау» будет звучать немного хуже, чем «фрау Райнгау», – улыбнулась Джанет. На самом деле она, как и тысячи ее сверстниц по всей Европе, придавала мало значения официальному оформлению отношений, а поэзия пеннокружевных венчаний давно осталась для нее в прошлом. Главное – она любила и была любима, у нее была дочь и был дом. – Хотя, пожалуй, почему бы и не преподнести бабушке столь ценный для нее подарок.
И под томные, исподволь вынимающие душу венесуэльские песни нанятый катер всю душную, жаркую августовскую ночь плыл меж высоких берегов Неккара, от которых даже на расстоянии тянуло терпким хмельным запахом созревшего винограда. Джанет с Хорстом танцевали, как в тумане видя гостей, почти полностью состоявших из его университетских коллег.
А теперь, с наступлением теплых дней, они взялись за настоящий переворот в старом доме. Джанет решила оставить в неприкосновенности только охотничий зал, с которым у нее было связано слишком много воспоминаний, и комнату Селии. Все остальное должно было зажить новой жизнью, в представление о которой входили и просторная детская, чтобы из нее непременно был виден вечно готовый к бою лучник, и переделанная из необитаемой мансарды мастерская, и кабинет Хорста, по-средневековому мрачный, но по-немецки уютный, и спальня, созданная людьми, понимающими толк в плотских утехах, и даже небольшое, но крайне функциональное убежище под лестницей, предназначенное для Сент-Корсара, годовалого лаверака, купленного сразу же по приезде в Англию и уже натасканного в самом лучшем питомнике де-Коннора.
Джанет вздохнула, снова принимаясь за роспись окон, которую не доверила никому, и стала заканчивать прорисовку распластавшегося в беге грейхаунда, в которого она вкладывала всю свою страсть к прекрасному в природе вообще и к шелковому умнице Корсару в частности. Он и сейчас вертелся тут же, то отбегая в угол, охотясь за воображаемой дичью, то припадая на передние лапы и пытаясь отвлечь хозяйку от столь скучного, по его мнению, дела. Неожиданно пес встал в настоящую стойку, и нервная дрожь волной пробежала по его узкой спине.
– Что такое, Корсар? – удивилась Джанет. – Пат с Ба еще рано.
Но собака, крадучись, уже выходила из зала, а через секунду Джанет услышала стук когтей по лестнице и заливистый горячий лай. Кое-как закрутив волосы, она, не переодеваясь, побежала вниз.
Корсар кругами обегал высокого старика в белом как снег длинном плаще, а старик, брезгливо поджимая высохшие губы, величественно не двигался с места. В первое мгновение Джанет не поверила своим глазам, как будто ей явился призрак, призрак из какой-то иной, давно прожитой жизни…
В неотделанной и засыпанной известкой прихожей дома на Касл-Грин стоял Губерт Вирц собственной персоной.
Джанет молча остановилась, не дойдя до конца лестницы несколько ступеней. Наконец художник оторвал взгляд от беснующегося пса и увидел ту, ради которой проделал уже тяжелый в его возрасте перелет над Атлантикой.
– Мисс Шерфорд! – воскликнул он, и в его блеклых глазах Джанет почудился какой-то теплый, вполне человеческий отблеск.
– Простите – миссис Райнгау, – возразила она, останавливая по юности лет еще не справлявшуюся со своими страстями собаку. – Чем обязана такому необычному визиту? Надеюсь, моя картина была передана вам в полном соответствии с моим распоряжением? – Тон Джанет был довольно сух и высокомерен, поскольку она все же не забыла ни мелочности, ни презрительности своего деда, ни его высказываний о ее матери.
– Зачем же так, миссис Райнгау? – с болью произнес Губерт. – Я здесь потому что… я все понял. – И он бессильно опустился на старинный сундук, островком надежности – если не вечности – стоявший посреди ящиков с паркетом и мешков с мелом. – И сердце Джанет дрогнуло. Она сделала несколько шагов по направлению к поникшей старческой фигуре, но Губерт, вытирая щегольским и почти дамским платком выступившие слезы, выставил вперед другую руку: – Не надо, мне не нужна ваша жалость. Я знаю, что вы не можете простить меня.
– Послушайте, мистер Вирц, по крайней мере, пройдемте в… – она замялась, – в кухню. У нас, как вы видите, ремонт…
Губерт пошел за ней покорно, как ребенок.
Но не допив предложенного ему чаю, он отставил чашку, и глаза его с жадностью впились в измазанное краской спокойное лицо Джанет, а его рука осторожно, словно ощупью, стала подбираться к ее руке.
– Господи, – зашептал он, – те же пальцы… Как я мог не узнать!? Мой мальчик не ушел совсем, он остался в этом мире… Вот, – сказал он, – я привез показать вам фотографии. – Дрожащими руками Губерт достал из портфеля темно-красной кожи старый альбом, где фотографии были вложены в фигурные уголки. – Посмотрите, это Мэтью, когда был совсем крошкой, в Кале, где мы тогда жили… Пожалуйста, посмотрите…
Джанет взяла в руки потертый картон и едва удержалась от возгласа удивления. На нее со старой послевоенной фотографии глянуло лицо ее собственной дочери – в виде доверчиво и победоносно улыбавшегося мальчика. Она, сама не зная почему, вдруг суеверно захлопнула альбом.
– Но как же вы, – не выдержала она, – как же вы все эти годы не…
– Я не верил. К тому же Руфь, моя покойная жена, как-то обмолвилась мне, что мельком видела эту девушку Мэтью и что она показалась ей слишком… заурядной истеричкой, – с трудом выговорил Губерт.
– Эта девушка стала звездой всемирно известного канала и родила меня, которую вы, кажется, сочли неплохим художником, – задумчиво, уже без обиды и боли сказала Джанет, и старик уловил этот смягчившийся тон.
– Вы поймите, я был просто потрясен вашей работой, и та женщина… то женское, что было в ней, никак не могло связаться у меня с заурядной подружкой на час. И чем больше я смотрел на картину, тем сильнее укреплялась во мне мысль, или, точнее, чувство, что такое понимание доступно лишь голосу крови. Постепенно факты стали сопоставляться, я навел кое-какие справки, я перекопал весь архив Руфи – а это тысячи и тысячи страниц… И наконец я просто пошел к Стивену, которого знаю еще с начала шестидесятых, и поговорил с ним.
– И папа признался?!
– Нет. Но я понял все по его глазам. Я же художник, – скривился Губерт. – И потому отныне я хочу отдать вам то, что было недодано мной и Руфью.
– То есть? – Золотистые брови взлетели вверх. – Я ни в чем не нуждаюсь, поверьте.
– И все-таки. Я уже подписал все необходимые документы. К вам переходит тридцать процентов от всех переиздаваемых трудов Руфи, что составляет весьма немалую сумму, и двадцать пять – от продажи моих работ и все имущество по моей смерти. Если эти деньги не нужны вам, отложите их, у вас будут дети…
– У меня есть дочь.
Губерт судорожно закашлялся, и на глазах его снова показались слезы.
– В таком случае, разрешите мне увидеть ее, – еле слышно вымолвил он. – Только увидеть.
– Ну отчего же нет? – рассмеялась Джанет. – Пат с бабушкой, то есть с моей бабушкой, скоро вернутся из оранжерей, и вы сможете увидеть это чудо германо-английского происхождения. Вы приехали прямо из аэропорта?
– Нет, я остановился в «Бучеле» на Ангел-Роу.
– Это совсем неподалеку. Может быть, вы придете сюда часам к шести? Мой муж тоже вернется из университета, и я смогу сразу всем представить… нового родственника.
Губерт опустил свою по-птичьи взъерошенную голову.
А через несколько часов, после того как улеглось волнение и совершенно потрясенная услышанным Селия на некоторое время ушла к себе, а любившая новых людей Пат с радостью и любопытством подошла к новому дедушке, Джанет тихо потянула Хорста за рукав:
– Пойдем погуляем, пусть они немного освоятся без нас.
И они пошли в быстро сгущающихся сумерках, петляя по лабиринтам узких улочек в любимом Джанет районе возле церкви Святой Марии, куда ее в детстве водил Чарльз. Всю ночь Джанет и Хорст бродили по самому загадочному из всех английских городов, не отличаясь от десятков юных парочек, а когда бледные, робкие лучи солнца стали высветлять шпили церквей и громаду замка, вышли к памятнику тому, кто всю свою жизнь положил на прославление самого прекрасного и удивительного на этой земле – любви мужчины и женщины. Уставшая Джанет сняла туфли и присела на неостывший за ночь гранит, глядя прямо в мудро улыбающееся лицо каменного Лоуренса, который сидел на гранитной скамье как живой, сняв шляпу и закинув ногу на ногу. Но Хорст смотрел не на него… Он наблюдал, как вспыхивают в волосах его возлюбленной золотые искры рассвета, и думал, каким трудным был путь этой совсем еще молодой женщины, которой удалось, пройдя через все соблазны тела, прийти к великой любви души.








