Текст книги "Вокруг королевства и вдоль империи"
Автор книги: Пол Теру
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
КАК Я УЖИНАЛ ВЫМИРАЮЩИМИ ЖИВОТНЫМИ
– У нас в Китае есть поговорка: «Chule feiiji zhi wai, yangyang duo chi», – сообщил Цзян Ле Сунь. И, страшно довольный собой, добавил: – Рифма!
– Мы это называем «неполная рифма», – заметил я. – А что значит эта поговорка? Кто-то «ест самолеты»?
– «Мы едим все, кроме самолетов и поездов». В Китае так.
– Понял. Вы едите все, у чего четыре ноги, кроме столов и стульев.
– Вы шутник! – сказал Цзян. – Верно. Мы едим деревья, траву, листья, животных, водоросли, цветы. А в Гуйлине – и многое другое. Птиц, змей, черепах, журавлей, лягушек и еще других тварей.
– Каких других тварей?
– Я даже не знаю, как они называются.
– Собак? Кошек? – я пристально уставился на него. Мне довелось подслушать, как одна туристка возмущалась, что китайцы с аппетитом едят котят. – Вы едите котят?
– Нет, не собаки и не котята. Этих все едят.
– Енотов? – я читал в путеводителе, что в Гуйлине также популярно мясо енота.
– Что это?
Слова «енот» в его карманном англо-китайском словаре не было.
Цзян сделал очень таинственное лицо, огляделся, притянул меня к себе:
– Фанатов, наверно, нет. Никогда не слышал; что фанатов едят. Но много других тварей. Мы едим, – тут он сделал глубокомысленную паузу, переводя дыхание, – запретных тварей.
Во мне проснулся азарт. «Мы едим запретных тварей» – звучит соблазнительно.
– А что за запретные твари?
– Я знаю только, как они называются по-китайски, извините.
– О чем речь? – спросил я. – Это змеи?
– Сушеные змеи. Суп из змей. Это не запретные. Я говорю о животном, которое ест муравьев своим носом.
– Чешуйчатый муравьед. Панголин. Панголина я не хочу есть. Панголинов и так слишком многие едят, – сказал я. – Это вымирающий вид.
– Вы хотели бы есть запретных тварей?
– Я хотел бы поесть интересных тварей, – уклончиво сказал я. – Как насчет воробьев? Голубей? Змей? Как насчет черепах?
– Это легко. Я могу устроить.
Цзян был молод. На свою работу он пришел недавно, и это чувствовалось: он чересчур старался. Держался запанибрата, постоянно отпускал шуточки, но в этом чувствовалась какая-то фальшь: видно, обычно он имел дело с престарелыми иностранцами, которые любят, чтобы над ними подтрунивали, не забывая лебезить. Я чувствовал: его подобострастие – сознательная уловка, чтобы поставить меня в унизительное положение.
В тот вечер, когда я вернулся в отель, Цзян выскочил мне наперерез из-за кадки с пальмой и указал на маленького обезьяноподобного человечка.
– Наш водитель, – сказал Цзян.
– Ци, – сказал человечек и улыбнулся. Точнее, вовсе не улыбнулся, а просто произнес свою фамилию.
– Я организовал все, о чем вы просили, – сказал Цзян. – Водитель отвезет нас в «Таохуа» – «Ресторан цветка мира».
Водитель надел перчатки и распахнул передо мной дверцу. Цзян сел на переднее сиденье. Водитель поправил зеркало, высунул голову в окно, сигнализируя о повороте – хотя мы находились на пустынной автостоянке – и выехал на пустую улицу. Примерно ярдов через пятьдесят он остановил машину.
– Что-то не в порядке? – спросил я.
Цзян деланно рассмеялся, явно передразнивая какого-то толстяка:
– Хо! Хо! Хо!
А затем небрежно добавил:
– Мы приехали.
– Значит, машину можно было и не заказывать, верно?
– Вы почетный гость! Вы не должны ходить пешком!
Я уже успел уяснить на собственном опыте, что в Китае подобные пустопорожние славословия – повод насторожиться. Когда со мной заговаривали в столь неуместно-формальном тоне, я смекал: вешают лапшу на уши.
Перед входом в ресторан Цзян отвел меня в сторону и сказал:
– Мы будем есть змеиный суп. Мы будем есть голубей.
– Очень мило.
Цзян помотал головой:
– Это не необычные. Это как всегда.
– А что еще мы будем есть?
– Я вам скажу внутри.
Но внутри были какие-то споры из-за столика, непонятные мне долгие переговоры, пока Цзян не объявил:
– Вот ваш столик. Особый столик. Теперь я вас оставлю. Водитель и я – мы поедим в скромном столовом заведении в соседнем доме. Пожалуйста, садитесь! Не обращайте на нас внимания. Наслаждайтесь!
Этой фразой он тоже явно выдал себя.
– Почему бы вам не поужинать со мной? – спросил я.
– О нет! – воскликнул Цзян. – Нам будет очень удобно за нашим маленьким столиком в скромном столовом заведении, предназначенном для китайских трудящихся.
«Откровенно навязывается», – подумал я, но меня мучила совесть оттого, что я ужинаю запретными тварями. Кроме того, обедая в одиночестве, я чувствовал себя эгоистом.
Я сказал:
– За моим столиком есть места. Пожалуйста, садитесь.
– О'кей, – небрежно согласился Цзян и поманил водителя – мол, делай, как я.
В том, что водителю полагалось есть за одним столом с нами, не было ничего странного – строго говоря, одна из радостей жизни в Китае состоит в том, что в долгих поездках водитель считается полноправным членом компании. Если устраивается банкет, его приглашают, если устраивается экскурсия, его тоже берут, в дороге он разделяет все трапезы. Обычай весьма цивилизованный и, по-моему, заслуживающий поощрения; поэтому я не протестовал, хотя водитель провез меня всего пятьдесят ярдов.
– Особый ужин, – сказал Цзян. – Будем есть журавля. Может быть, птицу вроде перепелки. Мы называем ее anchun. У нас много всего. Даже запретные твари.
Эта фраза больше не вызывала у меня азарта. В ресторане было душно, а юный Цзян казался мне ненадежным человеком. К тому же я не особенно проголодался.
– Выпейте немного вина, – сказал Цзян, наливая три рюмки. – Вино из османтуса. Гуйлинь значит «город кустов османтуса».
Мы выпили залпом. Вино было вязкое, как сироп, с каким-то лекарственным вкусом.
Еду подавали партиями: множество блюд, но все – маленькими порциями. Водитель начал накладывать палочками всякую всячину себе на тарелку – наверно, предчувствовал, что блюда быстро унесут.
– Это черепаха, – сказал Цзян. – Из реки Ли.
– А это запретное, – продолжал он, понизив голос. – Рыба ва-ва – рыбы-дети. Очень редкие. Очень вкусные. Очень трудно ловить. Незаконно.
Рыба была чудесная. Кушанье представляло собой густую похлебку: маленькие белые кусочки рыбы в ароматном соусе. Водитель деловито ворошил рыбу палочками, выискивая самые лакомые ломтики.
Цзян воровато пододвинулся ко мне поближе и прошептал какое-то слово по-китайски:
– Это мунтжак. С гор. С луком. Запретное.
– Что такое мунтжак? – спросил я.
– Вроде кролика, ест фрукты.
Как известно всему миру, мунтжак – это мелкий олень. Мунтжаков можно увидеть на площадках для гольфа под Лондоном. Их стараются прогнать – больно уж прожорливы. Марко Поло обнаружил мунтжаков в царстве Эргунул и написал о них: «Мясо этого зверя очень хорошо на вкус».[51] Отправившись назад в Венецию, он прихватил с собой голову и копыта мунтжака.
Я снял пробу с голубиного мяса, змеиного супа, мунтжака, рыбы, черепашьего мяса. Есть эти кушанья было как-то тягостно – конечно, вкусно, но в Китае так мало диких животных! В этой стране все эти звери, птицы, рептилии и пресмыкающиеся находились на грани вымирания. Кроме того, меня всегда возмущала тяга китайцев к блюдам из редких тварей: медвежьим лапам, оленьим носам и рыбьим губам. Я был взбешен, прочитав в газете, что китайцы истребляют последних тигров на своей территории, чтобы делать какие-то шарлатанские снадобья от импотенции и ревматизма. Но здесь я возмущался сам собой. Такие трапезы – утеха пресыщенных богачей.
– Как вам это нравится? – спросил я Цзяна.
– Мне нравится черепаха с бамбуком, – сказал он. – Мунтжак немного слишком соленый.
– Вы его и раньше пробовали?
– О да.
– А как это нравится водителю? – спросил я, мысленно пытаясь выразить словами вкус змеиного, голубиного и журавлиного мяса. И улыбнулся, вспомнив, что все, кому доводилось есть экзотических животных и птиц, всегда говорят: «Совсем как курятина».
Водитель, не говоря ни слова, монотонно, без передышки уплетал за обе щеки. Его палочки спикировали на черепашье мясо, перебросили кусок в его тарелку и поволокли ко рту. То же самое он проделал с рыбой ва-ва.
– Ему нравится рыба, – сказал Цзян.
Водитель не поднимал глаз. Он ел, как хищник в дикой чаще, – замирал, настороженно вслушиваясь, часто моргая, а затем бросался на еду и одним проворным движением палочек отправлял ее в рот: казалось, вместо рук у него клешни.
После ужина, чувствуя легкую тошноту от всей этой запретной еды, я почувствовал себя индусом, который только что попробовал говядину. Я сказал, что в отель вернусь пешком. Цзян попытался затащить меня в машину, но я воспротивился. Тогда, добродушно похохатывая, чтобы скрыть свою робость, он протянул мне счет. На двести юаней.
Для этих молодых людей то была четырехмесячная зарплата. Бешеные деньги. Цена авиабилета для иностранца по маршруту «Гуйлинь – Пекин». За сто юаней можно было купить лучшую модель велосипеда в Китае – «Летящий голубь Люкс». За двести – провести несколько ночей в отеле «Шератон Грейт Уолл». Купить хороший радиоприемник. На два года снять однокомнатную квартиру в Шанхае. Приобрести старинную серебряную чашу на турфайском базаре.
Я заплатил Цзяну. Мне хотелось добиться от него какой-то реакции. Но он и бровью не повел. Таковы правила хорошего тона. У китайцев заведено с безразличным видом принимать все проявления гостеприимства и доброжелательности. Но я не отступался:
– А как этот ужин понравился водителю? Для него это что-то необычное?
– Вовсе нет, – сказал Цзян. – Он ужинал так раньше, много раз. Ха! Ха!
Его хохот долго мне мерещился – то был один из немногих случаев, когда я слышал в Китае искренний смех.
Он значил: «Обдурить иностранца мы всегда сумеем».
Я был волосатый, носатый бес с каких-то задворок мира, один из тех «wi-guo ren» – чужеземцев, которых китайцы считают распоследней деревенщиной на всем свете. Мы живем в жалких маленьких странах, прилепившихся к дальнему краю Срединного Царства. Места, где мы обитаем, если чем и замечательны, то своей нелепой странностью. Когда-то китайцы думали, будто европейцы привязывают себя веревками друг к другу, чтобы орлы не утащили их в свои гнезда. Одна из наших необычайных стран населена исключительно женщинами – а беременеют они, если уставятся на собственную тень. Носы у нас как у муравьедов. Мы еще волосатее, чем обезьяны. Воняем, точно мертвецы. А еще было занятное племя людей с дырками в груди. Они просовывали в дырку шест и таскали своего собрата с места на место. Почти все эти представления отжили свое, но дали начало пословицам, которые, хоть и внушают китайцам ложные представления о них самих, порой кажутся истинными. Обнаружив, что пословицы не врут, китайцы искренне хохочут.
ШАОШАНЬ – «МЕСТО, ГДЕ ВОСХОДИТ СОЛНЦЕ»
– Раньше посетители приезжали сюда не видами любоваться, – сказал господин Ли. Верно сказано. Они приезжали как паломники. Первое время приходили в Шаошань пешком, за семьдесят пять миль. Когда же в конце 60-х построили железнодорожную ветку, посетители садились на самый странный в Китае поезд. Ими двигала вера в лозунг «культурной революции» «Солнце восходит в Шаошани» («Taiyang cong shaoahan shengqi»), иносказательно обозначающий, что в этой деревне родился Мао Цзэдун. Одно время китайцы брали себе имя «Шаошань» в честь Мао – во всяком случае, одного Шаошаня Ли я повстречал.
В 60-х поезда на Шаошань[52] отправлялись несколько раз в час. Теперь поезд ходит раз в день: в шесть утра отправляется из Чанша и через три часа прибывает в Шаошань. А назад, из Шаошани, отходят вечером, словно дряхлый состав-«кукушка» на всеми забытой боковой ветке, которую почему-то еще не закрыли за ненадобностью.
На шоссе, ведущем в Шаошань, даже после ввода в строй железной дороги, всегда было людно. Для хунвэйбинов и революционеров пешее паломничество было лучшим способом доказать свою пламенную преданность. Вдобавок долгие прогулки были элементом политической программы Мао – плана «Железные пятки». В период «культурной революции» предполагалось, что всем гражданам Китая надо тренировать ноги, поскольку, когда Безымянный Враг попытается вторгнуться в Китай, вполне вероятна эвакуация городского населения. Мао прививал народу параноидальный страх перед грядущей войной потому-то людей заставляли делать кирпичи, рыть траншеи, строить бункеры и – бомбоубежища. Им также приказывали упражнять ноги и в выходные совершать двадцатипятимильные походы, чтобы их пятки стали «железными» («Я просто ноги стер, и больше ничего», – вспоминал в разговоре со мной Ван). Потому-то паломники четыре дня топали из Чанша в Шаошань, ночуя в крестьянских хижинах и распевая «Алеет восток» или «Солнце восходит в Шаошани». Также они пели отрывки из цитатника Мао, положенные на музыку, – например: «Народы всего мира, сплачивайтесь и громите американских агрессоров и всех их приспешников!» с воодушевляющим рефреном «Чудовища всех родов будут уничтожены». Вот моя любимая песня из цитатника – как мне говорили, она весьма оживляла своим ритмом пешее паломничество в Шаошань:
«Революция – это не званый обед,
не литературное творчество,
не рисование или вышивание;
Она не может совершаться так изящно,
так спокойно и деликатно,
так чинно и учтиво.
Революция – это восстание, это насильственный акт одного класса, свергающего власть другого класса».
[53]
В поездах тоже распевали эти песни. Вывешивали флаги. Надевали значки с портрето Мао и красные нарукавные повязки. В Шаошань ехали не для развлечения. Благодаря многочисленности и пылкости участников посещение родины Мао можно было бы уподобить хаджу мусульман в Мекку. Например, в 1966 году в Шаошань однажды нагрянула процессия из ста двадцати тысяч китайцев, которые громко пели и совершали «цин-ань», взмахивая цитатниками Мао – «Маленькими красными книжками».
Двадцать лет спустя я приехал в Шаошань на поезде, который вез меня одного. Станция была безлюдна. На необычайно длинной платформе – никого, запасные пути пустовали. И вообще не было видно ни души. На вокзале было чисто, но оттого его пустынность казалась еще ирреальнее. Все очень аккуратно, свежевыкрашено в лазурно-голубой цвет и совершенно покинуто людьми. Ни одной машины на автостоянке, никого у окошечка кассы. На крыше вокзала был укреплен большой портрет Мао. Имелся также транспарант с эпитафией на китайском языке: «Мао Цзэдун был великий марксист, великий пролетарский революционер, великий тактик и теоретик».
Ловко сформулировано: ни слова о том, что он был великий вождь. Авторы не посчитались с последней волей Мао – он ведь желал войти в историю как великий наставник.
Я прогулялся по деревне, говоря себе, что пустынная автостоянка – это просто апофеоз пустоты. Автостоянок здесь было много, рассчитанных на прием автобусов – но на этих огромных площадках не стояло ни одной машины. Я отправился в гостиницу, построенную для высоких иностранных гостей. Посидел в почти пустом ресторане под портретом Мао: пообедал, слыша, как отхаркиваются другие посетители.
Время отхлынуло от Шаошани, забыло о ней – то был поселок призраков и отголосков. Этим Шаошань меня и заворожила. Вообще-то деревня была красивая – этакий буколический курорт со стройными деревьями и зелеными полями; через Шаошань протекала речка, снабжавшая водой пруды, где росли лотосы. В любом другом месте безлюдье действовал бы удручающе, но тут я имел дело с здоровым пренебрежением (воистину, отказ преклоняться перед неким политиком – это верх здравомыслия), а немногие люди, которых я встречал, приехали не в паломничество – просто на пикник.
Дом Мао находился на дальнем конце деревни, на поляне. Большой, оштукатуренный и покрашенный в желтый цвет, выстроенный в хунаньском стиле, он напоминал латиноамериканскую асьенду: прохладные, хорошо проветриваемые комнаты, внутренний двор, прелестный вид на идиллические окрестности. Здесь-то Мао и родился в декабре 1893 года. Комнаты снабжены дотошными табличками: «СПАЛЬНЯ РОДИТЕЛЕЙ», КОМНАТА БРАТА», «КУХНЯ», «СВИНАРНИК» и т. д. Это дом небедного семейства: отец Мао, «сравнительно зажиточный крестьянин», знал цену деньгам и умел выгодно закладывать земли, а заодно занимался чем-то типа ростовщичества. Места в доме было предостаточно: сарай большой, кухня просторная. Бережно сохранялась печь, на которой госпожа Мао грела еду («РУКАМИ НЕ ТРОГАТЬ»), а около печки висела табличка: «В 1921 ГОДУ ОКОЛО ЭТОЙ ПЕЧИ МАО ЦЗЭДУН РАЗЪЯСНЯЛ СВОЕЙ СЕМЬЕ РЕВОЛЮЦИОННОЕ УЧЕНИЕ». В гостиной табличка оповещала: «В 1927 ГОДУ ЗДЕСЬ ПРОВОДИЛИСЬ СОБРАНИЯ, ГДЕ ОБСУЖДАЛАСЬ РЕВОЛЮЦИОННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ».
Впечатления от Шаошани не чета тому, которое производит бревенчатая хижина Линкольна. Это отнюдь не Бленхейм или дом Пола Ревира[54] – слишком уж безлюдно. Немногие китайцы, попадавшиеся мне в окрестностях музея, не проявляли заметного интереса к дому. Они сидели под деревьями и слушали громкую музыку по транзистору. Среди них были девушки в красивых платьях – эта одежда уже указывала на новые политические веяния: Впрочем, эти горстки людей почти растворялись в пространстве. Пустынность Шаошани имела свой смысл. Когда в прежние времена деревня кишела посетителями, она символизировала истовую идейность и раболепие, – а теперь, пустуя, олицетворяла безразличие. В некотором роде невнимание эффектнее, чем руины: здание по-прежнему существует, но кажется злой пародией на самое себя в прошлом.
Пахло здесь затхлостью, точно в древнем святилище. Музей пережил свою функцию и теперь выглядел слегка нелепо, подобно храму, который когда-то почитали фанатичные сектанты, но потом разбежались, на ходу сдирая с себя одежду, и больше не вернулись. Теперь другое время. В книге «Китайские тени» некого Саймона Лейза – мрачном и негодующем отчете о поездке в Китай на излете «культурной революции» – сообщается, в Шаошань «ежегодно приезжают примерно три миллиона паломников». То есть восемь тысяч в день. Я не застал ни одного.
Китайцы стесняются Шаошани – должно быть, из-за предназначения музея – усилий показать, что Мао не был простым смертным. Экспозиция в мемориальном здании школы пронизана каким-то омерзительным благоговением: маленького школьника Мао изображают просто-таки святым. Но все это пропадало втуне: в здании было безлюдно, люди к нему не сворачивали. «Китайцы блистают здесь своим отсутствием», – подумалось мне.
Лоточник торговал открытками, на которых изображался только один пейзаж: дом на поляне, надпись «Здесь родился Мао». Имелись также несколько значков с портретом Мао. Это было единственное место, где лицо Мао имелось в продаже – впрочем, даже здесь значки были какие-то маленькие и неказистые. На прилавке также лежали махровые и кухонные полотенца с надписью «ШАОШАНЬ».
В Музее Мао был свой магазин.
Я сказал: – Я хотел бы купить значок с Мао.
– У нас их нет, – сказал продавец.
– А портреты Мао?
– У нас их нет.
– А «Маленькая Красная Книжечка» – или вообще любая книга Мао?
– Нет в продаже.
– А где же все это?
– Распродано.
– Все подчистую?
– Все.
– А вам еще привезут на продажу?
Продавец сказал:
– Не знаю.
Чем же в таком случае торгует магазин при Музее Мао? Брелками с цветными фото гонконгских киноактрис, мылом, расческами, бритвенными лезвиями, кремом для лица, леденцами, козинаками, пуговицами, нитками, сигаретами и мужским нижним бельем.
Зато в музее постарались изобразить Мао как человека неординарного. Наглядное, житие – на все восемнадцать залов. Мао представал кем-то наподобие Христа: проповедовать он начал очень рано (сидя у маминой печи, учил делать революцию), быстро завоевал себе сторонников. Статуи, флаги, значки, а также личные вещи: соломенная шляпа Мао, его сандалии и пепельница. Переходя из зала в зал, узнаешь биографию Мао по картинкам и из пояснительных текстов: учеба в школе, работа, странствия, смерть брата, «Великий поход», война, женитьба на первой супруге…
И вдруг, после столь медлительной и подробной завязки действия, происходит нечто странное. В зале номер восемнадцать – последнем – время сжимается: годы с 1949 по 1976-й, весь период, пока Мао председательствовал в компартии и руководил страной, а также его кончина описаны скороговоркой. Нет упоминаний о втором и третьем браках Мао, ни слова о Цзян Цин. Люди, вычеркнутые из истории – Цзян Цин, Линь Бяо – исчезли и с фотографий: ретушеры их замазали. События 60-х отражает один-единственный снимок: грибообразное облако – испытания первой китайской атомной бомбы в 1964 году. Больше ничего в течение десятилетия не было. Не было никакой «Великой пролетарской культурной революции». А ведь Музей Мао основан на ее пике – в 1967-м!
Почти обо всем умалчивая, создавая иллюзию стремительного бега времени, музей излагает посетителю странно-спрессованную историю последних лет жизни Мао. В предыдущих залах Мао похож на избалованного ребенка, противного переростка: надутые губы, чопорное недовольство. В последнем зале он вдруг научился улыбаться, но какой-то нестандартной улыбкой: на его широком, как тыква лице, она выглядит зловеще. С 1956 года появляется ощущение, что Мао слегка помешался. Он облачается в мешковатые штаны и крестьянскую шляпу, лицо с обвислыми от старости щеками искажено гримасой: то ли безумец, то ли просто из ума выжил. Прежнего Мао в этом человеке не узнать. На одной из фотографий он неуклюже играет в пинг-понг. С 1972 года – на встречах с Никсоном, принцем Сиануком и восточноевропейскими лидерами – это просто слонопотам какой-то: судя по его лицу, он либо вконец спятил, либо едва узнает гостя, который радостно улыбается китайскому лидеру. Таковы живые подтверждения тезиса, который на каждом шагу слышишь от китайцев: «Ну, после 1956-го Мао стал уже не тот».
Мао поставил перед собой цель: стать загадкой. И своего добился. «Анальный лидер орального народа», – написал о нем синолог Ричард Соломэн[55]. Мао можно описать, но свести его черты характера к сжатой характеристике невозможно. Терпение и беспощадность, патологическая ненависть к интеллектуалом, романтичность, оптимизм, воинственность, патриотизм, шовинизм, ребячливое бунтарство, сознательное пестование в себе противоречивой натуры…
Шаошань исчерпывающе рассказывает о Мао: о его взлете, низвержении и нынешнем статусе. Я зачарованно наблюдал, как к пустынному перрону подходит поезд без пассажиров. Возможен ли более яркий символ забвения? Я бы уподобил дом-музей и всю деревню многим китайским храмам, куда никто уже не приходит молиться: остались лишь симметрично уложенные камни, символизирующие напрасный труд, растерянность и капитуляцию. В Китае предостаточно таких зданий, возведенных в память о том или ином человеке, а нынче существующих только как предлог для торговли сувенирами с раскладных столиков.
ВЕЛИКАЯ СТЕНА
Пекин – город северный, расположенный близ рубежей Монголии[56], в полосе засушливого климата. Он застроен невысокими зданиями. Все это вместе взятое означает, что над Пекином очень красивое небо. Самый лазурный оттенок оно приобретает зимой в морозную погоду. Прежде китайцы иносказательно называли свою страну «Тянь-Ся», что значит «Поднебесная», «Все, что есть под небом» – и что это за небо, если день погожий! Прозрачное, словно океан, заполненный вместо воды воздухом. Гладкое, незапятнанное – ни одного облачка. Пока длится день, эти бескрайние, ничем не загроможденные просторы постепенно замерзают, а в зимних сумерках словно бы рассыпаются в прах.
Я снова поехал взглянуть на Великую Стену, рассудив, что в этот сезон около нее не будет народу. Как-то доктор Джонсон поделился с Босуэллом своей страстной мечтой посетить Китай и увидеть Стену. Босуэлл отнесся к идее амбивалентно: какими соображениями можно оправдать путешествие в Китай, когда ты должен заботиться о доме и детях?
– Сэр, – сказал доктор Джонсон, – сделав это [отправившись в Китай], вы совершите поступок, который будет полезен вашим детям для достижения видного положения в обществе. На них ляжет отблеск вашего пыла и любознательности. Глядя на них, все постоянно будут думать: «Вот дети джентльмена, который поехал смотреть Китайскую Стену». Я заявляю это со всей серьезностью, сэр.
Вид у Стены грозный: это не столько укрепление, сколько воплощенное в материальной форме категоричное заявление: «Я Сын Неба, а сие – порука тому, что я могу огородить стеной всю землю». Ее замысел отчасти сродни подвигам, например, чудика Кристо. По замыслу она чем-то напоминает достижения, скажем, этого полоумного Христо[57], который упаковал в подарочную обертку мост Золотые Ворота. Крутобокая Стена тянется по горной местности, то ныряя в ущелья, то взбираясь на хребты. Зачем она нужна? Явно не для того, чтобы отражать набеги захватчиков – врагам все равно не влезть по этим обрывам. Очевидно, перед нами очередной образчик любимого занятия китайцев – попытка поработить ландшафт и силком придать ему заданную форму.
В любом случае, на Стене и близ Стены вовсе не было пустынно. По ней бродили многочисленные туристы. Их черные силуэты были заметны издали, словно стаи мух, облепивших дохлую змею.
И тут меня осенило. «Змея» – удачное сравнение, но по большому счету Стена напоминала дракона. Дракон – любимое существо китайцев («в иерархии всего живого он стоит лишь на одну ступень ниже человека»), и еще совсем недавно – лет восемьдесят-сто тому назад – китайцы верили, что драконы существуют на самом деле. Многие уверяли, что видели живого дракона своими глазами. Разумеется, иногда откапывали и окаменевшие скелеты драконов, что считалось хорошей приметой. В сущности, дракон был для человека стражем. В Китае неизвестны образы дракона-хищника и героя-драконоубийцы. Дракон – один из самых благожелательных и прочных символов Китая. Итак, я обнаружил поразительное сходство между китайским драконом и Великой Китайской Стеной: она по-драконьи извивается, проползая по горам Внутренней Монголии, ее амбразуры подобны гребню на драконьем хребте, а кирпичи – чешуйкам; надежный защитник-дракон, извиваясь всем телом бесконечное количество раз, протянулся от края до края земли.
Господин Тянь
– На улице холодно? – спросил я.
– Очень холодно, – ответил господин Тянь. Стекла его очков заиндевели.
Это было в Харбине, в пол-шестого утра, при минус тридцати пяти градусах Цельсия. Шел легкий снег: белые зернышки, похожие на мелкий жемчуг, сыпались в темноте с неба. Когда снегопад прекратился, поднялся ветер – ветер-убийца. Обдувая лицо, он словно бы кромсал его бритвой. Мы шли на вокзал.
– И вы настаиваете на том, чтобы со мной поехать? – спросил я.
– Лансян – запретный город, – отозвался Тянь. – Я должен ехать.
– Так принято у китайцев, – сказал я.
– Точно так, – произнес он.
Улицы были пустынны. Кое-где группки людей, тесно жавшихся друг к другу, дожидались во мраке автобуса. «Наверно, очень невесело, – подумал я, – подолгу топтаться на автобусной остановке в зимнем Харбине». Между прочим, салоны автобусов не отапливались. Журналист Тициана Терцани, описывая провинцию Хэйлунцзян в своих воспоминаниях о работе в Китае (сердитой книге под названием «Королевство крыс»), приводит слова одного французского путешественника: «Неведомо, где именно Господь поместил рай, но в одном можно быть уверенным – это не здесь».
Ветер унялся, но теплее не стало. Мороз колотил меня по лбу, выкручивал пальцы рук и ног, обжигал губы. Я чувствовал себя Сэмом Мак-Ги[58]. Я вошел в зал ожидания и наткнулся на пласт холодного воздуха, точно на обледеневшую гранитную стену. Вокзал не отапливался. Я спросил Тяня, как ему это нравится.
– Тепло вредно, – сказал он. – От тепла становишься тупой и хочешь спать.
– А мне тепло нравится, – заметил я.
Тянь добавил:
– Как-то я ездил в Кантон. Было так жарко, что меня тошнило.
Господину Тяню было двадцать семь лет. Он окончил Харбинский университет. По его жестам чувствовалось, что он человек с юмором. Он был уверен в себе, несуетлив, терпелив. Говорил без обиняков. Всем этим он мне понравился. Правда, гид из него был довольно неумелый, но это меня мало коробило. До Лансяна – северного города среди снегов – требовалось целый день ехать поездом. Мне показалось, что Тянь – подходящий, легкий в общении спутник. Под ногами точно не станет путаться.
Тянь не имел при себе даже сумки. Разве что зубную щетку прихватил – сунул в карман вместе с шерстяной шапкой и растянутыми перчатками. Тянь был человек абсолютно мобильный, ничем не обремененный. Образец китайского аскетизма в его крайнем выражении. Спал он в кальсонах, а обедать ходил в пальто. Мылся редко. Не имел необходимости бриться, как и все китайцы. Казалось, у него вообще нет никакого имущества. Он был словно бедуин, житель пустыни. Это свойство тоже заинтриговало меня.
Одновременно с восходом солнца наш поезд подошел к перрону, кряхтя, окутанный клубами пара. Свой путь он начал из Даляня – города в шести сотнях миль от Харбина, а остановки делал у каждого столба. Поэтому состав вез еще и рекордное количество мусора: повсюду валялись огрызки яблок, скорлупа земляных орешков, обглоданные куриные кости, кожура апельсинов и засаленнные бумажки. В вагонах было очень грязно и так холодно, что плевки на полу замерзли, превратившись в кривые медальоны из желтовато-зеленого льда. Межвагонные переходы представляли собой туннели в сугробах, стекла были облеплены дюймовой коркой инея, двери не запирались – иначе говоря, гремели и хлопали, так что по составу гулял леденящий сквозняк. Такова уж жизнь в Хэйлунцзяне: еле добравшись живым до вокзала, я укрылся от холода под крышей вагона и лишь сильнее промерз. Я присел на свободный краешек скамейки и сел, скрючившись, как и все остальные, не снимая шапки и перчаток. Раскрыл «Героя нашего времени» Лермонтова. Записал на форзаце:
«В провинции любой поезд – как воинский эшелон. А этот поезд точно возвращается с фронта, вывозя больных и раненых».
Несмотря на три пары носок и утепленные сапоги, ноги у меня заледенели; плотный свитер, монгольский овчинный жилет и кожаное пальто тоже не очень согревали. Моя шапка и рукавицы на флисовой подкладке теперь казались мне верхом безрассудства, но еще больше бесило, что я все равно мерзну – по крайней мере, теплее не становилось. Как я тосковал по лету и югу – по душному купе «Железного петуха», где я валялся на полке в одной пижаме.
Господин Тянь сказал:
– Вы родом из какого города в Штатах?
– Около Бостона.
– Лексингтон около Бостона, – сказал господин Тянь.
– Откуда вы это знаете?
– В средней школе я изучал американскую историю. Все китайцы ее изучают.
– Значит, вы знаете о нашей войне за освобождение, господин Тянь?
– Да. Был еще Пол, который сыграл очень важную роль.
– Пол Ревир.
– Именно, – сказал Тянь. – Он сообщил крестьянам, что британцы наступают.








