Текст книги "Вокруг королевства и вдоль империи"
Автор книги: Пол Теру
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Пока в моей голове звучали эти строки, Лю продолжал:
– … львы и тигры, а также единственная в Китае дрессированная панда.
Он сказал, что животные и акробаты часто ездят на гастроли – даже в Штаты. Многие акробаты вообще работают в Америке. В 1985 году было заключено соглашение о том, что китайские акробаты будут на один-два года присоединяться к труппе цирка «Ринглинг Бразерс». Сначала поехало пятнадцать, а в 1986 году в Америке работало двадцать китайских акробатов, которых, так сказать, сдали напрокат. Я спросил господина Лю о финансовой стороне дела.
– В точности не знаю, – сказал он, – но «Ринглинг Бразерс» платят нам, а мы платим акробатам.
– Сколько вам платят «Ринглинг Бразерс»?
– Примерно от двухсот до шестисот долларов в неделю, в зависимости от номера. За каждого человека.
– А сколько вы платите акробатам?
– Примерно по сто юаней.
Тридцать долларов.
Какие уж там ученые свиньи! Я спросил себя, доколе люди будут позволять, чтобы с ними обращались, как с товаром экспортного назначения. Что ж, в некоторых случаях они не медлили: через несколько дней после моего разговора с Лю в Нью-Йорке бесследно исчез артист, игравший на представлениях акробатов роль льва. Возможно, позднее он объявился, но вряд ли – по крайней мере, несколько месяцев о нем не было ни слуху ни духу.
КРАЙ СВЕТА
В четвертом часу пополудни поезд выехал на плоскую зеленую равнину между двумя грядами невысоких гор – Цилянь-Шань и Хэлань-Шань. Кое-где я различал обветшавшие фрагменты Великой Стены. Вся равнина была тщательно возделана. Кое-где росли высокие и тонкие осокори, казавшиеся здесь какими-то лишними. Китайцы не любят сажать деревья, дающие тень. Им больше по душе осокорь – столбообразное, чисто символическое дерево, которое заодно приносит пользу как часть живой изгороди. Понятие «лес» Китаю чуждо. На время моего путешествия леса оставались только в северной провинции Хэйлунцзян[45] – на северо-востоке Маньчжурии; да и то, как мне объясняли, там сводили последние деревья, чтобы сделать из них палочки для еды, зубочистки и ракетки для пинг-понга.
Почти в любой стране мира есть какая-то характерная национальная особенность пейзажа. Это может быть роща, луг или даже пустыня. Потому-то мы подсознательно ассоциируем клен с Канадой, дуб – с Англией, березу – с Советским Союзом, а пески и джунгли – с Африкой. Но когда находишься в Китае, такую черту выделить невозможно: самой распространенной и очевидной деталью пейзажа здесь является человек – точнее, как правило, толпа. Стоило мне пристально всмотреться в пейзаж, как кто-то из людей посреди пейзажа обязательно перехватывал мой взгляд и начинал всматриваться в меня.
Люди и населенные пункты имелись даже здесь, в глуши. Деревни были огорожены стенами, а почти каждый деревенский дом – своей отдельной стеной. Стены складывали из кирпичей, скрепляя их глиной. Такие заборы распространены в Афганистане и Иране – на противоположном конце Шелкового Пути. Наверно, это «похмельный синдром» культуры, напоминание о захватчиках и монгольских ордах – этом кошмаре Центральной Азии.
Жара усилилась. Стало этак градусов тридцать пять. На лоскутке тени под чахлым кустом боярышника сбились в кучу овцы – я насчитал, что их было восемнадцать. Дети спасались от зноя, забравшись по щиколотку в канаву – энергично шевелили ногами, брызгались. Крестьяне в шляпах-абажурах сеяли рис – высаживали росток за ростком. Их труд имел больше общего с вышиванием крестиком, чем с земледелием. Казалось, они украшают борозды узором из зелени. Хотя по обе стороны железнодорожной колеи виднелись черные пики и горные гряды, впереди по пути следования поезда земля словно бы обрывалась, и мерещилось, что мы приближаемся к океану: плоские каменистые низины во всем походили на пляжи. В это время дня солнце палило всего сильнее, но вокруг все равно было полно народу. Еще через несколько часов я увидел в бескрайней каменистой пустыне велосипедиста – мужчину в выцветшем синем костюме.
Потом около путей появились дюны: высокие рыхлые склоны, ярко освещенные вершины – и все это по-прежнему на фоне далеких заснеженных гор. Подумать только, какие странные места есть на нашей планете.
В тот вечер, часов в восемь, когда я ужинал в пустом вагоне-ресторане, поезд въехал в Цзяюйгуань. В мою память впечаталась картина за окном: в летних сумерках среди песков пустыни Гоби сиял огнями китайский городок, а за ним возвышались ворота высотой в десятиэтажный дом, крайние ворота Великой Стены – Застава Цзяюйгуань. Это постройка вроде крепости, с крышей, как у пагоды. В эту минуту поезд замедлил ход, огибая край Стены – руины башенок, аморфное нагромождение глиняных кирпичей. Ветра, как бы вылизывая эти блоки, придали стене упрощенную, сглаженную форму. Меркнущий свет дня, призрачные останки Великой Стены – и, как мерещилось мне, последний город на территории Китая. Стена, поворотив в Сторону, уходила на запад; впрочем, она была такая невысокая и разрушенная, что казалась скорее замыслом или наброском. Таковы руины грандиозных планов. Но я воспрял духом, подметив, что стены ворот Цзяюйгуань выкрашены красной краской, а крыша – желтой. Показалось, что за воротами начинается какой-то другой мир, куда и идет наш поезд, движется в неизвестность. Косые лучи солнца озаряли серые холмы, голубоватые кусты и пустыню. Почти все в моем поле зрения застилала пелена пыли, а на закате я почувствовал, что едва стемнеет, свалюсь с края земли в пропасть.
ПОТЕРЯННЫЕ ГОРОДА
«Пустыня, лежащая между Анси и Хами – истинная «степь печальная и дикая»[46], первое, что поражает путешественника, – унылость однообразной, черной поверхности земли, усыпанной мелкими камнями». Так выразилась Милдред Кейбл.[47] За чтением записок Кейбл я вспомнил, что упускаю из виду одну из самых знаменитых точек этой провинции – Дуньхуанские пещеры (Будды, фрески, храмы в гротах – в общем, священный город посреди песков). Но я намеревался посмотреть кое-что получше – сойдя с поезда в Турфане, немедленно выехать в мертвый город Гаочан, также известный как Караходжа).
Я лег спать в необычно-долгих сумерках среди горных отрогов, а проснулся, медленно покачиваясь вместе с вагоном, на равнине, где были только песок да камни. Поодаль виднелись большие горбатые дюны; казалось, что они прилетели сюда с ветром, плавно перетекая по воздуху, так как в округе не были ничего им подобного. Дюны напоминали туповатых гигантских зверей – казалось, они бездумно бредут по пустыне, давя все на своем пути.
Вскоре мелькнул зеленый лоскуток – оазис. Когда-то – всего тридцать лет тому назад – здесь существовала лишь дорога, идущая от одного оазиса к другому. То был немощеный проселок, реликт Шелкового Пути. Нужно уточнить, что под «оазисами» я не подразумеваю кучку деревьев и пруд с затхлой водой. То были довольно большие города, хорошо орошаемые подземными ирригационными каналами; здесь выращивали много винограда и дынь. Днем поезд сделал остановку в Хами. Хамийские дыни славятся на весь Китай ароматом и сладостью, а сам Хами город неординарный, хотя от фруктоводческих коммун 50-60-х годов мало что сохранилось. У Хами величественная история. До начала 20 века там правил собственный хан. Город поочередно кто-нибудь завоевывал: то монголы, то уйгуры, то тибетцы, то джунгары. Китайцы покоряли Хами вновь и вновь, впервые – еще в 73 году н. э., во времена Поздней Хань. С 1698 года и по сей день Хами – китайский город. Но в нем ничто не напоминает о прошлом. Все, что пощадил мусульманский мятеж 1863–1873 годов, сровняла с землей «культурная революция». Китайцы умели обезличивать города в буквальном смысле слова – стирать все характерные черты, отнимать у него уникальность. Так сказать, отрубали ему нос. Теперь Хами известен лишь производством штыкового чугуна.
Горные вершины, видневшиеся за Хами и попадавшиеся нам на дальнейшем пути, были припорошены снегом – он лежал, точно попона на лошади, плоскими прямоугольными кусками. Но здесь, в низине, в вагонах поезда и в пустыне было очень жарко: даже в купе температура достигала сорока градусов. Солнце жгло песок и камни. Изредка попадались лощины. В самых старых и глубоких, затененных, можно было увидеть разве что сухое дерево утун[48], да кое-где пучки верблюжьей колючки – единственного растения, которое я смог опознать, если не считать серых шипообразных лишайников. Мы ехали к запыленной гряде холмов, над которой нависала синяя гряда гор, а за ближней цепочкой высились все новые горы, облепленные сияющими снежными заплатами, обледеневшие. Возможно, эти длинные переливающиеся язычки на их склонах были настоящими ледниками.
Так я впервые увидел Богда-Шань – Горы Бога. Они высоченные, крутобокие, но это мертвенный пейзаж, оживляемый лишь снегами. За Богда-Шанем – ничего, кроме пустыни, «степи печальной и дикой», которая сейчас, днем, была слишком ярко озарена солнцем – больно смотреть. Эта земля не знает, что такое дождь, а горы почти на всем своем протяжении кажутся какой-то громадной бесплодной массой – безжизненной грудой камней. Это мертвая точка Азии.
В этом странном освещении – солнечные лучи отражались и от песков, и от снегов – каменные склоны сделались красными и с обеих сторон понеслись на поезд. Вдали виднелась зеленая котловина – пятьсот футов ниже уровня моря, самая глубокая впадина в Китае, отличающаяся чрезвычайно жарким климатом. Это тоже оазис – город Турфан. Вокруг города в радиусе ста миль – ничего, кроме серо-черного гравия. Железнодорожная станция Турфан, на которой я сошел, находится от города в двадцати милях.
Турфан («одно из самых теплых мест на свете», как гласит путеводитель) четыре сотни лет тому назад был чрезвычайно популярным оазисом. Еще раньше этот город в пустыне захватывали волны кочевников, которые накатывались одна за другой: китайцы, тибетцы, уйгуры и монголы. Благодаря Шелковому Пути Турфан сделался стратегически-важным оазисом и торговым центром, но в дальнейшем – примерно с 16 века – судьба города неуклонно менялась к худшему. Когда же воинственные вожди племен и маньчжуры наконец-то оставили Турфан в покое, появились новые грабители – предприимчивые археологи, и последние фрески и статуи, оставшиеся на память о цивилизации, которая непрерывно развивалась на этом месте более двух тысячелетий, растащили и увезли в Токио, Берлин или Кэмбридж, штат Массачусетс.
Я рассудил, что такой город пропустить нельзя.
Станция Турфан находилась на краю впадины. Мне были видны только телеграфные столбы посреди каменистой пустыни, да громадный лиловато-красный хребет, который здесь называют Огненными горами. Город Турфан возник передо мной лишь в самый последний момент пути – еще немного, и я бы уткнулся в его стены носом. С первого же момента он показался мне каким-то не совсем китайским – скорее ближневосточным, сошедшим прямо со страниц Библии: ослики, мечети, увитые виноградом беседки, а жители смахивают на ливанцев – глаза серые, кожа бронзовая.
Пустыня выглядела невообразимо омерзительно – черная, со множеством валунов, без единого пятнышка зелени. При взгляде на камни казалось: ступив на них, непременно раздерешь в кровь ноги. К горизонту уходили отдельные полосы, покрытые чем-то вроде золы, усеянные кусками шлака и законченными камнями. На других участках, утопавших в пыли, там и сям попадались круглые курганы. Оказалось, это элементы ирригационной системы, именуемой karez, – сети подземных каналов и скважин, которая успешно используется со времен династии Западная Хань – уже примерно два тысячелетия. В пустыне вокруг Турфана есть также районы, где чувствуешь себя на морском дне, обнаженном каким-то роковым отливом. Эту пустыню все зовут gobi – безводное место. В Турфане не знают, что такое дождь.
В этой неглубокой зеленой долине посреди пустыни, где воду достают из-под земли, не было многоэтажных зданий в китайском стиле. Преобладали маленькие, кубические домики. Почти над всеми улицами нависали перголы, обвитые виноградными лозами. Они давали тень, а заодно украшали город. Турфанская впадина – главный центр выращивания винограда в Китае (в Турфане даже есть винодельня). Здесь растут тридцать сортов дынь. Все это дополнительно усиливает чувство облегчения после поездки по одной из самых диких пустынь планеты. Турфан – диаметральная противоположность всему, что его окружает: вода, тенистые улицы, свежесорванные фрукты.
В Турфане я купил местной кураги и изюма, сделанного из белого винограда (кстати, лучшего в Китае). Я сидел в номере, лакомился изюмом и абрикосами, пил зеленый чай «Колодец дракона» и делал заметки в дневнике, пока мой гид Фан и наш водитель подкреплялись в столовой. Затем мы выехали в путь по пыльным дорогам.
В Турфане часто бывает жарко, как в печке. Но утром в пасмурную погоду там было привольно: низкие облака, температура не выше каких-то 37 градусов. Город мне понравился. Изо всех мест, которые я успел повидать, он выглядел наименее китайским, а из всех городов – одним из самых маленьких и красивых. Автомобилей почти нет, тишина, архитектура – без единой вертикальной доминанты.
Это был уйгурский город – китайцев здесь жило немного. Ломимо уйгуров, на улицах попадались узбеки, казахи; таджики и тунгусы – кривоногие, в высоких сапогах наподобие монгольских. Кожа у них была выдублена солнцем, некоторые внешне походили на славян, другие на цыган, и почти все, казалось, завернули в этот оазис ненадолго, просто сбившись с дороги, и скоро вновь тронутся в путь. На турфанском базаре половина женщин смахивала на стереотипных гадалок, а остальные – на крестьянок из Средиземноморья. От жительниц других районов Китая они отличались кардинально. Эти сероглазые цыганистые женщины с темно-каштановыми волосами, порой пышного сложения, одетые в бархатные платья были весьма хороши собой, но отнюдь не дальневосточного типа. Запросто могли бы сойти за армянок или итальянок. Те же лица видишь в Палермо или в Уотертауне, штат Массачусетс.
Вдобавок турфанские женщины смотрели на меня пристально, подолгу разглядывали. Некоторые подходили, вытаскивали из-за пазухи – из ложбинки межу грудями, под бархатным платьем, пачки купюр и спрашивали: «Деньг менья?».
Совали мне в руки китайские деньги – еще теплые кредитки, сохранившие жар их тел. За доллар предлагали четыре юаня. Во рту у женщин сверкали золотые зубы. У некоторых лица были какие-то лисьи. Когда я говорил, что не хочу менять деньги, женщины недовольно шипели.
Рынок в Турфане был великолепен – здесь имелось все, чего стоит ожидать от базара в Центральной Азии. Торговали вышитыми седельными сумками, кожаной упряжью, самодельными складными ножами, корзинками, ремнями. В мясных рядах предлагались исключительно баранина и мясо ягненка – свиней в этом мусульманском городе не держат; имелись лотки с кебабами. Большую часть товаров составляли свежие фрукты, которыми хорошо известен Турфан – арбузы, хамийские дыни, мандарины. А сухофруктов я насчитал два десятка видов. Я купил изюма и кураги, миндаля и лесных орехов, и тут смекнул, что орехи и сухофрукты – пища караванщиков.
На турфанском рынке выступали акробаты и огнеглотатели. Один человек показывал фокусы, раскладывая карты на перевернутой тачке. В этом базаре было что-то средневековое: пыль, шатры, товары, артисты, публика: мужчины в маленьких облегающих шапочках, женщины в шалях, крикливые дети с растрепанными волосами и грязными ногами.
Ничто не дает столь трезвого представления о затеях и усилиях человечества, как разрушенный город. «Это была великая столица», – говорят люди, указывая на остатки стен, следы улиц и клубы пыли. И, стоя посреди тиши этого неживого города, вспоминаешь об Озимандии[49] – царе царей, чей истукан, засыпанный песками, был всеми забыт. Американцы созерцают подобные города с глубочайшим упоением, ибо на нашей родине пока нет ничего, сопоставимого с ними по масштабу. Города-призраки и третьестепенные поселки не сравнятся с монументальными трупами великих мегаполисов прошлого, имеющимися в остальном мире. Вероятно, оптимизм как черта национального американского характера обусловлен тем фактом, что в наших пределах не водится разрушенных крупных городов. Правда, погибшие мегаполисы навевают легкую усталость и уныние, но зато могут привить вам здоровое презрение к недвижимости.
Гаочан был идеальным примером разрушенности и запустения. Его имя гремело больше тысячи лет, а ныне обозначает запыленные руины глинобитных стен. Покамест судьба миловала его, ограждая от величайшего поругания – нашествия туристов, но однажды, когда «Железный петух» переродится в ультрасовременный поезд с обтекаемыми обводами, они отыщут даже это место в пустыне, в двадцати пяти милях восточнее Турфана. Город сменил полдюжины имен: Каракоджа, Хочо, Дакианус (в честь римского императора Деция), Апсус (переиначенное «Эфесус» – Эфес), Идукит-Шахри («город царя Идукита») и Эрбу («вторая стоянка»). Общепринятым стало название Гаочан, но это было уже неважно, так как от города почти ничего не осталось. Почти ничего, но достаточно, чтобы всякий уяснил: когда-то здесь стоял действительно огромный город, грандиозный мегаполис. Потому-то теперь он выглядел столь печально. Всем великим развалинам присуща меланхоличная пустынность.
От стен и укреплений мало что уцелело, но чувствовалось – крепость была добротная. Гаочан в древности был столицей своей области, в эпоху династии Тан – крупным городом, а затем крупным уйгурским городом, а затем был завоеван монголами. Уйгуры не хотели, чтобы их город разрушили; они сдались без боя и передали монголам власть. Собственно, монголы подчинили себе и весь остальной Китай. Во времена монгольского владычества – империи Юань 13–14 веков – по Китаю начали широко путешествовать первые западноевропейцы, в том числе Марко Поло.
К тому моменту Гаочан стал мусульманским – раньше его жители исповедовали буддизм. Кроме того, он был центром деятельности сектантов – сначала манихеев, а позднее несториан. Когда вдумываешься в эти еретические учения, нельзя не отказать им в определенной резонности. Манихеи, последователи персидского пророка Мани, полагали, что в каждом человеке есть два начала – доброе и злое, и жизнь – борьба этих взаимообусловленных противоположностей, света и тьмы, духа и плоти. Несториане – христиане, отлученные от ортодоксальной церкви за веру в то, что в Иисусе в его земном воплощении существовали два отдельных естества. Несториане отрицали, что Иисус был одновременно Бог и человек, а потому делали вывод, что Мария – либо Богородица, либо мать Иисуса-человека, но никак не то и другое сразу. После Эфесского собора (он состоялся в 431 году на территории нынешней Турции) несториан стали преследовать и ссылать за их учение. И вот в 7 веке несториане забрели сюда, в город на последнем отрезке Шелкового Пути, посреди Китая. Здесь-то в 638 году в Чанъане (Сиане) была заложена первая несторианская церковь.
Гаочан заворожил меня именно тем, что в нем ничего не осталось: ни церквей, ни еретиков, ни книг, ни картинок, ни города. Только солнце накаляло глиняные кирпичи и разрушенные стены, а вся религия, торговля, воинское дело, искусство, деньги, правительство и цивилизация обратились в прах. Но в огромности немых руин все равно было нечто величественное. Никак не удавалось отделаться от иллюзии; будто пустыня – дно былого океана, гигантский шельф, усыпанный галькой и всякой ерундой, которую волны выбрасывают на берег. Гаочан вполне вписывался в эту картину – он был словно песочный замок, почти размытый волнами.
Ни живой души, за исключением коз. Фрески и статуи украдены – и проданы либо каким-то иным путем переданы в музеи. Много зданий разобрали крестьяне, нуждавшиеся в кирпиче. Если местные находили горшки, вазы или амфоры (а амфоры были отличные, так как Гаочан развивался под древнегреческим и древнеримским влиянием), то пользовались ими у себя на кухне, чтобы не тратиться на новую посуду.
Я пошел в уйгурскую деревню неподалеку и стал расспрашивать, что тут знают о Гаочане. «Это старый город», – отвечали мне люди – мужчины с бронзовыми лицами и орлиными носами. Их селение не значилось ни на одной карте. У них были ослы, мечеть и небольшой рынок, но по-китайски и вообще ни на каком языке, кроме уйгурского, они не говорили. Место это называлось «Коммуна "Огненная Гора"», но никакой огненностью тут и не пахло – деревня была погружена в летаргический сон. На меня уставились женщины, закутанные в черные шали – только глаза видно; одна из них была точь-в-точь моя бабушка-итальянка.
Мой гид, господин Лю, не говорил по-уйгурски, хоть и прожил неподалеку двадцать лет. У меня сложилось впечатление, что уйгуры, жители пустыни, не воспринимают китайцев-ханьцев всерьез. Когда наша машина тронулась, о дверцу машины что-то ударилось, и водитель, затормозив, погнался за какими-то хохочущими мальчишками. Он закатил скандал, но никто не пришел к нему на помощь – даже слушать не стали. Затем ему нанесли еще одно оскорбление. Когда водитель остановился спросить дорогу к древнему кладбищу – некрополю в Астане и высунул голову из машины, двое детей засунули ему в уши какие-то стебли с метелками и начали щекотать. Водитель выскочил и начал ругаться, а мальчики убежали.
– Это ужасные дети, сказал Лю и сердито зыркнул на меня, заметив, что я смеюсь.
Тела в подземных гробницах Астаны, похороненные шестьсот лет назад, сохранились в идеальном состоянии: ухмыляясь, они лежали бок о бок на украшенном помосте.
– Хотите сфотографировать мертвых людей? – спросила смотрительница.
– У меня нет фотоаппарата.
Не слушая меня, она сказала:
– Десять юань. Один снимок.
Лю выпалил:
– Ненавижу смотреть на мертвые тела, – и помчался наверх по каменным ступенькам. Удрал из склепа.
Когда он ушел, смотрительница спросила:
– Деньг менья?
СТРАХ ПОЛЕТА
Некоторые китайские поезда ужасны. За двенадцать месяцев странствий, прокатившись на четырех десятках составов, я не видел ни одного чистого туалета ни в одном вагоне – везде было насвинячено. Радио по восемнадцать часов в день гремело, лязгало и читало нотации – то был рудимент эпохи лозунгов Председателя Мао. Среди проводников попадались настоящие тираны, а безумная толкучка в вагоне-ресторане часто не стоила еды, за которую там буквально дрались. Но были и плюсы – милосердный проводник, порой – хороший обед или удобная полка; путешествие по железной дороге было лотереей, в которую иногда удавалось выиграть; но даже в поездах, где все шло наперекосяк, обязательно имелся громадный термос с горячей водой для чая.
Но все аргументы против железных порог, какие я только мог измыслить, блекли перед ужасами китайского воздушного транспорта. С последними я ознакомился на личном опыте, хотя и в щадящих дозах, когда летел из Урумчи в Ланьчжоу. Самолетом я решил воспользоваться, так как не видел смысла возвращаться на «Железном Петухе» в обратном направлении, по тому же маршруту.
В аэропорт велели приехать за три часа до вылета – то есть, в семь утра. А рейс задержали на пять часов – то есть, взлетели мы в три часа пополудни. То был старый русский реактивный самолет. Его металлическая обшивка, сморщенная, надтреснутая, походила на фольгу смятой сигаретной пачки. Промежутки между креслами были так узки, что коленки у меня заныли, а ступни затекли. Все места были заняты, а каждый пассажир был навьючен, как вол – в смысле, ручным багажом. С полок над сиденьями сваливались громадные тюки – хорошо, никому голову не проломили. Еще до того, как самолет оторвался от земли, люди начали тихо блевать какой-то водянистой жижей, опустив головы и сложив руки с торжественным, молитвенным видом – такова обычная поза китайца, которого тошнит. Через два часа нам раздали конверты с тремя карамельками, жевательной резинкой и тремя липкими мармеладками. Была еще почти призрачная черная прядка сушеной говядины (на вид – пакля, на вкус – гнилая веревка), завернутая в целлофан, а в придачу ко всему этому – очень оптимистично со стороны китайцев – зубочистка. Еще через два часа по салону прошла девушка с подносом, одетая в старинную форму почтальона. Подумав, что это какая-то более основательная еда, я схватил с подноса небольшой пакетик. В нем оказался брелок. Первое время в самолете было очень жарко, а потом так похолодало, что изо ртов валил пар. Самолет поскрипывал, как шхуна, идущая под всеми парусами. Прошло еще два часа. «Я спятил», – сказал я себе. Прозвучало объявление – какой-то булькающий голос о заходе на посадку. В этот момент все, кого не тошнило, повскакали и начали стаскивать с полок свои тюки; они оставались стоять, толкаясь, шатаясь и невразумительно жалуясь – пропуская мимо ушей все требования сесть и пристегнуться, – покуда самолет подпрыгнул, продемонстрировал трюк «езда на заднем колесе» на посадочной полосе и, припадая на одно крыло, докатился до терминала в Ланьчжоу. «Больше – никогда!» – сказал я себе.
РУКОТВОРНЫЙ ЛАНДШАФТ
Наш поезд все еще шел по Ганьсу на юго-восток, в сторону провинции Шэньси (не путайте ее с провинцией Шаньси, которая чуть дальше к северо-востоку). Только что проехали город Тяньшуй. Ландшафт не имел ничего общего с тем, что я видел в Синьцзяне или даже в других районах Ганьсу. Он весь был рукотворный, сооруженный с китайской тщательностью: в склонах лессовых холмов вырублены террасы, на террасах – какие-то давно не стриженые газоны (в действительности это был почти созревший рис). Ровные поля имелись только в глубоких низинах, на самом дне долин. Все остальное здесь сотворили люди. Целая страна, сделанная вручную: террасы подперты каменными стенами, куда ни глянь – ступеньки и целые переходы, водоводы, канавы, желобы, – ко всему прикоснулась рука скульптора. Самое удивительное, что и основном здесь выращивали не рис, а пшеницу; я заметил груды снопов, которые оставалось лишь обмолотить – а на молотилке, верно, трудится вон тот черный буйвол-исполин, который сейчас нежится в пруду, выставив из-под воды только ноздри.
Весь ландшафт прибрали к рукам, обтесали, нашли ему практическое применение. Получилось неказисто, но симметрично. Наблюдатель не мог сказать: «Поглядите-ка на эту горку», так как вместо горки громоздились многоярусные террасы: канавы, огороженные лессовыми валами поля, дома из лессовых кирпичей, вырубленные в лессовом грунте дороги. То, что китайские мастера-миниатюристы умудряются сделать из персиковой косточки, вырезая на ней замысловатые узоры, они сумели проделать и с этими холмами медового оттенка. На обнаженной скале умудрялись, разместить рисовое поле. Ступенчатые холмы больше походили на пирамиды индейцев майя. А вот на западе Китая такого почти не увидишь. Ландшафт представлял собой колоссальное сооружение, вроде тех замысловатых замкнутых миров, создаваемых насекомыми. Сообразив, что каждая зримая черточка этого ландшафта – дело рук человеческих, я ощутил благоговение, смешанное с шоком. Конечно, то же самое можно сказать о любом мегаполисе, но передо мной был не мегаполис. Теоретически то была гряда холмов на высоком берегу реки Вэй. Но она казалась творением рук человечески.
ТЕРРАКОТОВЫЕ ВОИНЫ
Пресловутые терракотовые воины, которых туристам запрещено фотографировать, меня не разочаровали. Они просто ни на что непохожи. Это люди и кони в натуральную величину: Солдаты в доспехах, настороженно вытянув шеи, маршируют по участку величиной с футбольное поле: их сотни, и не найдешь двух одинаковых лиц, двух одинаковых причесок. Говорят, что у каждой глиняной фигуры был реальный прототип среди солдат императорской армии, расквартированной в разных точках империи Цинь. Другие утверждают, что индивидуальные черты портретов были призваны подчеркнуть единство Китая: скульпторы стремились показать всех типичных обитателей континентальной Восточной Азии. Как бы то ни было, каждая голова не имеет себе аналогов, а на каждом затылке оттиснуто имя – может быть, имя воина или гончара-ваятеля.
Органичность и бесчисленность скульптур вселяют ощущение, что перед тобой чудо. Даже слегка не по себе становится. Когда смотришь на фигуры подолгу, мерещится, что они наступают на тебя. Очень трудно изобразить человека в доспехах так, чтобы под их защитным слоем угадывалось тело, и все же, несмотря на плотные рукава, сапоги и стеганые рейтузы, пехотинцы выглядят гибкими и мускулистыми, а стоящие на коленях лучники и арбалетчики – бдительными, совершенно живыми.
Эта погребенная под землей армия была, по сути, тайной радостью тирана, повелевшего изваять ее для охраны своей гробницы. Впрочем, первый император, Цинь Ши-хуанди[50] вообще был склонен к широким жестам. До его воцарения Китай был раздроблен на Борющиеся Царства. Тогда-то, кстати, и были возведены первые отрезки Великой Стены. Принц Чэн в тринадцать лет, в 246 году до н. э., сменил на престоле своего отца. А к сорока годам подчинил себе весь Китай. Он называл себя императором. Ввел совершенно новый комплекс законов и установлений, отрядил одного из своих генералов – а также множество крестьян и осужденных преступников – строить Великую Стену, отменил крепостное право (это значило, что китайцы впервые обзавелись фамилиями в дополнение к именам) и сжег все книги, не содержавшие откровенных похвал, его достижениям, – позаботился, чтобы с его имени начиналась история. Грандиозные замыслы императора опустошили казну и вызвали негодование подданных. На Ши-хуанди было совершено три покушения. А когда он умер своей смертью во время поездки в Восточный Китай, министры, чтобы утаить его кончину, засыпали разлагающееся тело гнилой рыбой и отвезли на телеге к этой гробнице. Второй император был убит, его преемник – тоже, в ходе того, что китайцы называют «первым крестьянским восстанием в истории Китая».
Удивляет даже не количество свершений этого древнего правителя, а тот факт, что он столько успел за столь короткий срок. Но понадобилось еще меньше времени, чтобы хаос изгладил достижения его династии. А потом, спустя две тысячи лет, правители Китая поставили перед собой поразительно схожие цели: покорение, слияние, единообразие.
Терракотовая армия уникальна тем, что, в отличие от всех остальных туристических достопримечательностей Китая, остается в своем первозданном виде. Правда, в 206 году до н. э. фигуры были слегка попорчены восставшими крестьянами, которые ворвались гробницу, чтобы отнять у глиняных воинов их оружие: самые настоящие арбалеты, копья, стрелы и пики. С тех самых пор фигуры оставались под землей, пока в 1974 году один крестьянин, рывший колодец, не натолкнулся лопатой о макушку воина; крестьянин откопал скульптуру, и начались поиски других. Воины – единственный шедевр китайских мастеров, который не был перекрашен, подделан или поруган. Если бы воинов нашли до «культурной революции», а не после нее, хунвэйбины определенно расколотили бы их вдребезги заодно со всеми другим шедеврами, которые они разбили, сожгли или переплавили.








