Текст книги "Боги и влюбленные (СИ)"
Автор книги: Пол Джефферс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
X
Он ушел меньше чем через неделю. Прощание было шумным – грусть, охватившая дом Прокула, пряталась под смехом, пирами, вином, песнями и любовью. Я заплакал лишь один раз, когда вместе с Гаем Абенадаром он скрылся за вершиной холма, не оборачиваясь, как и положено солдату.
Стоик Корнелий дал мне совет в своем духе.
– Это судьба, Ликиск. Смирись и найди себе другую любовь. – Учителя всегда готовы произнести очередную книжную умность.
А ученики всегда готовы дать дерзкий ответ. Мой был таков:
– Вы предлагаете себя, Корнелий?
Тем утром я отведал розги.
Худшим временем была ночь, когда я раздевался и сворачивался под одеялом, как младенец. Сон смежал веки, но мое сознание было переполнено страхами и призраками ночи, и я не мог легко поддаться мучениям, что изобрел Морфей. Просыпаясь утром, я чувствовал себя еще более усталым, чем предыдущим вечером.
Ликас полагал, что для изгнания любовной тоски мне следует побольше работать, и я быстро обнаружил, что когда занят, гораздо реже предаюсь воспоминаниям. Поэтому я работал постоянно, и скоро на кухне у Друзиллы стало невозможно найти ни единого пятнышка, а кухонные принадлежности всегда были вычищены до блеска. Купальня также сверкала чистотой.
В своем саду я трудился еще больше, следя, чтобы он был идеально подстрижен. Я работал, повернувшись к Приапу спиной (с ним я до сих пор не разговаривал). Дни пролетали, и каждый заканчивался тем, что мои руки, ноги и спина уставали настолько, что я без сил падал в постель. Работа приносила пользу и моему телу, укрепляя мышцы и делая плоским живот. Физически я никогда не чувствовал себя лучше.
В какой-то момент Ликас прервал мои занятия, отвел в сторону, позвал из кухни Друзиллу и осмотрел меня так, словно я был выставлен на продажу. Погладив свой черный подбородок и почесав за ухом, он сказал:
– Ликиск вырос из своей одежды, Друзилла. Как ты считаешь?
Пожилая женщина изучила меня, будто потенциальный покупатель.
– Сколько тебе лет? – спросила она. Я ответил, что скоро будет пятнадцать. Она поцокала языком, словно пятнадцать лет – это возраст, которого надо стыдиться. На следующий день вместе с помощницами она начала шить туники, которые действительно сидели на мне лучше.
– Никогда не думал, что это возможно, – заметил сенатор Прокул, – но ты хорошеешь с каждым днем, Ликиск.
Возможно, дело было в новых туниках, а возможно (и скорее всего) в том, что его текущий роман плачевно закончился, но Паллас вновь начал проявлять ко мне интерес. (Поначалу я решил, что это задумка Корнелия, видевшего, что я не ищу новой любви, и напустившего на меня того, кто ее ищет, однако Паллас и Корнелий не нравились друг другу, и я отмел эту мысль, польстив себе, что Паллас находит меня неотразимым). Так или иначе, как-то вечером он тихо постучал в мою дверь. Паллас был отзывчивым любовником, поэтому я его впустил, хотя и не поощрял такое внимание. Мы оба знали, что любви между нами нет.
Рим, наконец, избавился от ощущения надвигающегося несчастья, возникшего после отбытия Тиберия на Капри, и готовился отпраздновать свадьбу. Император заказал пышный праздник, что ослабило мрачные предчувствия, поскольку римляне всегда были готовы веселиться. Невестой была Агриппина, дочь покойного Германика, приемного сына Цезаря, а женихом – Домитий, родственник Цезаря. Август был его знаменитым дядей. Тиберий на церемонию не приехал.
Вскоре настало время радости и в доме Прокула. От Марка Либера пришло письмо. Сидя за столом, Кассий Прокул сосредоточенно изучал его, перечитывая снова и снова, кивая, иногда ворча, иногда говоря «ага». Подняв голову, он заметил, что я стираю пыль с его книг. Всегда внимательный к окружающим, Прокул понял мою уловку.
– Мой сын в порядке, – сказал он. – Он шлет письмо из Кесарии, что на берегу Палестины. С ним его друг Абенадар. В письме говорится, что большую часть времени они скучают, но вполне довольны жизнью. Он часто видится со своей кузиной Клавдией и ее мужем. Остальной текст личный, иначе я бы разрешил тебе его прочесть, – снова пробежав взглядом по письму, он спросил: – Ты очень хочешь знать, как дела у трибуна?
– Да, господин, – сказал я, не в силах сдержать восторг.
Сенатор посмотрел на меня с улыбкой.
– Здесь, в конце, есть часть, которую я позволю тебе прочесть, если ты обещаешь, что не будешь читать над моими пальцами.
Сияя от радости, я кивнул.
– Обещаю, господин.
– Хорошо. Читай отсюда.
Мое сердце едва билось, когда я увидел ясный почерк Марка Либера под толстым коротким пальцем Прокула. «Очень хочется знать, как поживает Ликиск. Он замечательный мальчик, но заставил меня поволноваться, когда мы с Гаем уезжали. Напиши, в порядке ли он, и пожалуйста, отец, передай, что я шлю ему самый теплый привет. Иногда, когда нам с Гаем скучно, мы со смехом и любовью вспоминаем его детские шалости. Отец, я молюсь за твое здоровье. Твой преданный сын, Марк Либер Прокул».
– Он взял ваше имя, господин, – заметил я.
Сенатор кивнул.
– Он всегда подписывается таким образом. Таков его дух. Ну что, рад ли ты, что мой сын помнит о тебе в далекой Палестине?
– Он оказал мне честь, написав обо мне, а вы оказали мне честь, дав прочитать его письмо, господин, – сказал я, в порыве чувств опустившись на колени, взяв сенатора за руку и поцеловав ее.
– Достаточно, Ликиск. Теперь иди займись своим делом и прекрати эту кошмарную суету над моими книгами.
После этого у сенатора Кассия Прокула появились очередные политические заботы. Не знаю, писал ли он о них Марку Либеру, хотя позже мне говорили о существовании таких писем. В то время мне представлялось неважным, доверял ли он свои мысли бумаге, поскольку сенатор отбросил все предосторожности и открыто выражал растущие опасения за будущее римского правительства.
Словно вода из прорванной плотины, речи Прокула изливались на Сенат, крутились вокруг приходивших в его дом гостей, наводняли умы знати и всадников, решавших завести с ним разговоры о политике.
Причина такой внезапной публичности крылась в смерти вдовы Цезаря Августа.
– С уходом Августы, – предупреждал сенатор всех, кто отваживался его слушать, – исчезли последние способы сдерживания. Теперь невозможно сказать, что сделает Тиберий. Пока она была жива, оставалась хоть какая-то надежда.
Вернувшись с ее похорон (надгробную речь произнес правнук Августы, Гай, которого все звали Калигулой), Прокул привел с собой консула Гая Фуфия Гемина. Этот человек не важничал, чего можно было ожидать от одного из высочайших представителей правительства – разумеется, подчиненного Цезарю. Когда я принес вино в библиотеку сенатора, оба мужчины выглядели взволнованными.
Консул Фуфий был приятным человеком, большим любителем женщин, никогда не проявлявшим ко мне интереса, если не считать вежливых похвал, которые произносили все гости Прокула, отлично знавшие, что хоть я и раб, но у сенатора на особом счету. Консул имел острый язык и хорошее чувство юмора, которым я восхищался. Этот язык был безжалостен, как и его саркастические шутки о Тиберии.
Судя по выражению лиц, эти важные политики были заняты серьезным разговором, но в моем присутствии они не промолвили ни слова. Сенатор отпустил меня, как только я принес вино.
Тиберий не хотел, чтобы Августу обожествляли – это был скандал, но такой ход он объяснял ее завещанием. Ему никто не поверил. Никто не верил и обвинениям, которые Тиберий выдвигал в адрес своего внука Нерона и Агриппины. Ее обвинили в непокорстве и слишком бойком языке, а внука – в непристойном поведении с мужчинами и юношами. Поначалу народ решил, что письмо с этими обвинениями – подделка и не могло быть написано Тиберием, но вскоре намерения Цезаря стали ясны: трусы и льстецы, сидевшие в Сенате, с большой готовностью проголосовали за смертную казнь.
Это был тяжелый день для политиков, и благородный, но гибельный – для Кассия Прокула.
Он вернулся на Эсквилинский холм намного позже обычного часа, когда он выходил на ужин. Его круглое, румяное лицо было сейчас бледным, на лбу выступил пот, руки, обычно лишь немного дрожавшие, теперь неудержимо тряслись.
Как всегда, я ожидал у дверей, если сенатору что-то срочно понадобится, и когда он вышел в гостиную, то положил дрожащую руку мне на плечо и крепко сжал его, словно ища опоры.
– Ликиск, я хочу, чтобы ты собрал всех слуг. Пусть они придут сюда. Скажи Палласу, чтобы приготовился в путь – он должен кое-что отвезти Примигению в Остию. Пусть Ликас тебе поможет.
Охваченный страхом, я помчался исполнять приказание. Через несколько минут мы в молчании и волнении собрались перед ним. Старик все еще дрожал, и цвет не вернулся на его лицо. Когда он заговорил, его голос был хриплым и дрожащим, как и руки.
– Я не стану тратить время на описание того, что сегодня произошло. Скажу лишь, что это связано с моей сегодняшней речью в Сенате. Я знаю, что обычно вас не заботит политика, но сейчас мои дела имеют прямое воздействие на вас, тех, кто всегда были преданными и надежными слугами.
Он сделал паузу, стараясь отдышаться, и мне показалось, что он сейчас потеряет сознание. Я подбежал к нему, и опираясь на меня, он продолжил.
– Сегодня я произнес в Сенате речь, которую скоро поставят мне в вину. На самом деле это не вина. Это истина. Однако истина в сегодняшнем Риме – лишь повод для ареста.
Собравшиеся рабы утратили дар речи. Я воскликнул:
– Нет! Это невозможно!
– Не только возможно, Ликиск, но так, скорее всего, и будет, – продолжал он. – Я не ожидаю ничего, кроме применения высшей меры за оглашение этой истины, и потому созвал вас. Когда я уйду, все вы станете свободны. Так говорится в моем завещании, которое я посылаю с быстрым Палласом Примигению в Остию, где оно будет в безопасности. Примигений проследит за его исполнением. Тем временем, я здесь и сейчас объявляю всем вам вольную. Отныне вы – свободные люди. Если пожелаете, то можете сейчас отсюда уйти. Если получится, я оформлю необходимые бумаги, однако это требует больше времени, чем у меня есть. Паллас, я прошу – не приказываю, поскольку ты теперь свободный человек, – взять нашу самую быструю лошадь и отправиться с моим завещанием в Остию.
Никто не двинулся с места, кроме Палласа, который вышел вперед и в трогательной демонстрации своей преданности опустился перед сенатором на колени, поцеловав ему руку. Прокул был глубоко тронут, но наклонился, поднял Палласа и ввел юношу в библиотеку, чтобы передать ему документ, который требовалось увезти из Рима.
Вернувшись в зал, где все мы ожидали, Прокул постарался улыбнуться.
– Теперь я хотел бы поесть и выпить.
Ликас, Друзилла и остальные помчались исполнять его просьбу.
Обернувшись ко мне, Прокул сказал:
– Ликиск, к тебе я отношусь иначе, чем к остальным. Во многом ты был мне как сын. Надеюсь, ты не считаешь потерянным время, проведенное за уроками, и преуспеешь в жизни.
– Я не оставлю вас, господин, – проговорил я, и у меня перехватило горло.
– Кажется, ты неплохо ладишь с Примигением. Возможно, в его корабельном предприятии найдется место и для тебя. Он будет им управлять, пока – и если, – мой сын не вернется и не пожелает заняться этим сам.
Стараясь не плакать, я заявил:
– Я не позволю арестовать вас, господин!
– Ты говоришь, как сын воина. Впрочем, так оно и есть, – сказал он и подозвал меня ближе.
– Я умею держать меч.
– Возможно, когда-нибудь для этого настанет время, Ликиск, но не сегодня, – сказал Прокул, обняв и поцеловав меня. – Теперь пусть Ликас принесет мне в библиотеку ужин.
На кухне все плакали, но, как ни удивительно, еда была готова, и Ликас гордо внес ее в библиотеку, аккуратно поставив на большой стол. Сенатор сел, сложив руки на коленях, и на его лицо вернулось немного цвета. Я налил ему вина, как делал это прежде.
– Спасибо вам обоим, – тихо произнес он. – Теперь я хочу остаться один. У меня замечательный ужин, и я должен написать сыну письмо. Ликиск, убедись, что оно достигнет Примигения, и он пошлет его в Палестину. Итак, несмотря ни на что, с едой и письмом меня ожидает приятный вечер.
Выйдя из библиотеки, я бесцельно бродил по дому, коснулся бюста Саскии в вестибюле, а затем уединился в саду. Ночь была холодной, на небе ярко сверкали звезды. Глядя на них, я вспомнил слова Корнелия: «Идущие своими путями звезды глядят на наше веселье и знают, чем оно кончится».
Я изучал звезды, думая о том, где там Ромул, основатель Рима, несущий бурю; где небесные огни Юлия Цезаря, всходящие во время темного тумана, в который иногда погружается Рим. Лежа на земле, я глядел на звезды и думал, где Ганимед, и где Марк Либер; мог ли он смотреть на те же звезды и думать, где сейчас Ликиск?
Внезапно из дома донесся крик. Я вскочил и помчался по сырой траве в библиотеку, где увидел Ликаса, в слезах склонившегося над Прокулом. Старик сполз в своем большом кресле у стола, будто заснул.
Кровь из вскрытых вен капала на пол, образуя растущие лужицы.
На столе в деревянном ящике лежали две глиняные таблички, на которых он написал письмо Марку Либеру. Я взял их, прижал к себе и вернулся в сад. Там, под пристальными взглядами Приапа, Януса и Марса, я прочел его слова.
«Мой дорогой сын, сегодня я произнес в Сенате большую речь, за которую ожидаю поздравлений от Тиберия в лице его преторианцев. Хотя я рассматривал возможность дальнейших речей, которые мог предоставить мне суд, ныне я пришел к неизбежному заключению, что его тирания слишком велика, и мне не дадут выступить. Тиберий не остановится перед поруганием правосудия. Он знает, что суд над Прокулом будет судом над Тиберием. Разумеется, моя защита коснется аспектов обвинения самого принцепса. Таким образом, остается лишь молиться, чтобы меня запомнили благодаря сказанному в Сенате и тем делам, что я за свою жизнь совершил.
Я понимаю, что мое письмо вряд ли достигнет тебя скоро. Знай, что я послал завещание Примигению, в целях безопасности. Я освободил всех рабов и хотел бы усыновить Ликиска, но у меня нет времени на формальности. Я усыновляю его в своем сердце. Возможно, однажды ты сам это сделаешь, приняв его в семью Прокулов.
Закончив письмо, я вскрою себе вены. Все, что я сделал этим вечером, я сделал ради любви к тебе, к моим друзьям, к Риму и потомкам. Да пребудут с тобой боги. Твой любящий отец».
Со слезами на глазах я закрыл письмо и секундой позже услышал стук в дверь. Солдаты. Я это предвидел, а потому положил письмо Прокула рядом, думая, как же с ним быть. Потом, словно испуганное животное, начал рыть мягкую почву сада у основания статуи Приапа, вынимая комки земли до тех пор, пока не отрыл пространство, достаточное, чтобы вместить письмо. Засыпав его землей, я побежал в дом, слыша в вестибюле дерзкие, громкие голоса солдат.
– Однажды, – пообещал я звездам, – я передам это письмо Марку Либеру!
Через минуту я был арестован.
Часть вторая
СТРАННИК
XI
Впервые в жизни я узнал, что такое носить цепи. Штаб-квартира гарнизона и лагерь преторианцев находились рядом с Виминальскими воротами. Тиберий объединил римскую армию из разрозненных, сформированных Августом гарнизонов. Безо всяких церемоний группа солдат под командованием угрюмого молодого центуриона препроводила меня в лагерь. Я не знал, куда увели остальных, и не видел их с тех пор, как нас вытащили из дома Прокула. Беспомощно глядя на стражников, я плюнул в центуриона.
Один из солдат вытащил меч, готовясь меня пронзить.
– Нет, – бросил центурион, стирая плевок с кирасы, – Цезарь выделил его особо.
Я умолял их убить меня, но они только посмеялись.
– Не стоит так стремиться к смерти, мальчик, – предупредил центурион. – Благодаря богу, которому ты служишь, тебе сохранят жизнь. И ты сделаешь всем нам одолжение, если будешь хорошо себя вести.
В лагере меня заперли в комнате без окон и мебели. Упав на пол со связанными за спиной руками и закованными в цепи ногами, я какое-то время плакал, посылая проклятья стенам, а затем попытался приспособиться и сесть в углу, оставаясь в наручниках и кандалах. Вскоре замок отперли, дверь открылась, и в комнату вошел молодой офицер.
– Если ты будешь хорошо себя вести, я сниму цепи.
– Не надо делать мне одолжений.
– Я хочу с тобой поговорить.
– Мне не интересно, что вы можете мне сказать.
Он подождал, пока дверь запрут на засов, и встал в центре комнаты. Плюмаж его шлема почти касался потолка. Он прислонился к стене, сложив на груди голые руки, и некоторое время молча глядел на меня.
– На что вы смотрите? Никогда раньше не видели раба?
– Видел, тысячи, – сказал он, не шевелясь. – И казнил десятки.
– Наверное, гордитесь этим.
– Не горжусь. Просто выполняю свой долг.
– Что вы сделали с телом сенатора Прокула?
Офицер пожал плечами:
– Тебе это важно?
– Да, – резко сказал я.
– Цезарь велел оказать ему почести и государственные похороны.
– Лицемер, – пробормотал я.
Наконец, офицер выпрямился. В тусклом свете лампы он выглядел угрожающим и сильным, напомнив мне Марка Либера, хотя не был таким привлекательным.
– Лучше подумай о себе, Ликиск. Тебе выпало счастье вести роскошную жизнь с самим Цезарем!
– Цезарь – старик.
– Сенатор Прокул тоже был стариком. Но быть мальчиком сенатора – это одно, а быть мальчиком Цезаря…
– Я не был мальчиком сенатора.
– Что ж. Зато теперь ты принадлежишь Цезарю и, хочешь того или нет, отправишься на Капри. Я отвезу тебя туда и, будь уверен, исполню свой долг.
– Вы отвезете меня туда сами? Один?
– Если понадобится, с сотней пехотинцев, кавалерией или даже целым легионом. Я воспользуюсь любыми средствами, но будет гораздо проще, если ты пойдешь по доброй воле.
– Я убегу, и неважно, что мне, по-вашему, надлежит делать.
– Еще ни один пленник не убегал от Авидия Лонгина Приция.
– Это вы?
– Да.
– Тогда я буду первым, кто сбежит от Авидия Лонгина Приция.
– У Цезаря большая армия и длинные руки. Он тебя все равно найдет.
– Будь он проклят.
– Отлично, прокляни его, когда окажешься на Капри. Мне все равно. Честно говоря, я не понимаю, что он в тебе нашел. Ты слишком тощий.
– Мне все равно, что вы думаете.
– Надеюсь, Ликиск, ты не станешь пытаться сбежать. Эта ночь – не лучшее время для смерти. Спать будешь здесь. Мы выступаем рано, так что отдыхай и подумай над моими словами. У тебя хорошие боги, звезды тебе благоволят, и надеюсь, к утру они убедят тебя, что умирать не стоит. Спокойной ночи.
– Вы не снимете кандалы? – спросил я, когда он постучал в дверь, чтобы ее открыли с той стороны.
Он с улыбкой обернулся.
– На Капри.
Попытавшись улечься на твердом полу своей темницы, я осознал сразу несколько вещей. Во-первых, невозможно спать с заведенными за спину руками и скованными ногами. Во-вторых, невозможно спать, когда всю ночь горит лампа. В-третьих, когда руки скованы, невозможно сходить по нужде, и это самая изощренная пытка. Впрочем, гораздо важнее было то, что из маленькой закрытой комнаты невозможно было сбежать, особенно если ты в цепях и находишься посреди лагеря преторианцев. Утром – хотя без окна я не мог точно определить время и лишь предполагал, что это утро, поскольку охранник принес мне еду, – я обнаружил (очередное жестокое открытие после ночи в цепях), что не могу есть жидкий суп и лежащий на полу кусок хлеба, поскольку руки скованы за спиной. «Как лучше всего выйти из этого затруднительного положения?» спросил я себя, жадно глядя на еду.
Ответ был очевиден: отправиться на Капри с Авидием Лонгином Прицием и положиться на волю богов.
– Вы можете снять цепи, – сказал я, когда в темницу вошел Лонгин, свежий и отдохнувший, с раскрасневшимися после утреннего бритья щеками.
– Без обмана?
– Без обмана.
– Ночью ты подумал о моих словах?
– Ночью я хотел справить нужду и не мог этого сделать с цепями.
С победным видом офицер стукнул кулаком в дверь и приказал охраннику предоставить мне доступ к удобствам. Когда я вернулся, суп и хлеб заменили куском мяса и кубком вина. В комнату принесли стул и маленький стол.
– Это больше подходит для особого гостя в нашем лагере, – улыбнулся Лонгин. Я подчистил все, что было на столе, но после на руки мне вновь надели кандалы, хотя на этот раз не заводили за спину. На этот счет Лонгин был вполне определенного мнения.
– Рад, что ты изменил свое отношение, – серьезно сказал он, – но я не дурак.
– Далеко до Капри? – спросил я, мрачно глядя на кандалы.
– Пять дней верхом.
Не удержавшись, я с сарказмом спросил:
– Легион пойдет с нами?
Он улыбнулся:
– Нет.
Занятые в лагере солдаты не обращали на нас внимания. Лонгин помог мне забраться на спокойную гнедую лошадь, мы проехали ворота и въехали в город. Лонгин ехал впереди верхом на симпатичной черной лошади, хотя и не такой красивой, как лошадь Марка Либера. За мной следовала маленькая крепкая лошадка, загруженная провизией на весь путь.
Жаркие лучи солнца освещали крыши домов. Пригожим римским утром мы ехали по Священной дороге между Эсквилинским и Целийским холмами, огибая переполненный римский форум. Непохоже, чтобы этой суетливой толпе было известно, что предыдущей ночью Рим лишился одного из своих лучших людей. Подняв голову, я увидел лес вокруг дома Прокула и закрыл глаза, представив его и свой сад с идолами и цветами. Мы проехали Большой Цирк, трехъярусный комплекс, ожидавший очередных игр, а затем выехали через Аппийские ворота на самую длинную дорогу.
Наши лошади не спеша двигались по широкой, мощеной Священной дороге, а я пытался доказать нахальному римлянину (который крепко привязал мою лошадь к своей и периодически на меня посматривал), что я такой же смелый, каким был вчера. Однако, миновав ворота (и не зная, вернусь ли я сюда когда-нибудь), я ощутил, что мои глаза наполняются слезами, а по щекам бегут горячие ручейки. Я попытался смахнуть их, пока Лонгин не видит, но цепи загремели, и он вновь взглянул на меня. Впрочем, он ничего не сказал и отвернулся к широкой и прямой Священной дороге, расстилавшейся перед нами в окружении высоких елей и бесчисленных статуй, идолов и указателей.
На каждой миле стоял столб, указывавший, где мы находимся.
– Не считай их, – предупредил Лонгин. – Они только растягивают путешествие.
Он легко держался в седле, то и дело понукая лошадь загорелыми мускулистыми ногами.
Во второй половине дня мы начали подниматься на Альбанские холмы, а справа от нас, на западе, солнце опускалось к морю. Чем ниже оно садилось, тем прохладнее становился воздух, и я начал мерзнуть. Вечером я окончательно продрог и обрадовался теплу армейского одеяла, которое Лонгин набросил на меня, когда мы разбили лагерь у подножья леса, на ковре из еловых иголок. Расковывая кандалы и оборачивая цепь вокруг ствола дерева, Лонгин выглядел виноватым.
За завтраком мы разделили кусок вяленого мяса из его рюкзака и выпили вина из полных мехов. Умывшись холодной водой у ближайшего ручья, мы вновь ступили на дорогу, забирая выше в холмы. Сидя на поскрипывающих седлах, мы ехали в прохладной тени высоких сосен, растущих по обе стороны от нас. Движения здесь практически не было.
Никто не говорил до тех пор, пока солнце не оказалось прямо над головой. «Отдохнем», объявил Лонгин, остановившись в рощице с разбросанными по ней пятнами солнца, чьи лучи пробивались сквозь густые кроны деревьев. Я спустился с лошади и растянулся на земле, прислонившись изболевшейся спиной к стволу. Я думал о побеге, но мои ноги болели, и я хотел есть. Лонгин накормил меня вяленым мясом, затем потянулся к рюкзаку и вытащил оттуда яблоко, разрезав его пополам мечом. Мы поели немного сыра и запили вином.
Когда, наконец, Лонгин сел, то некоторое время сосредоточенно смотрел на меня.
– Ты сегодня весь день молчишь. Сколько еще ты будешь дуться? Почему не смиришься со своим будущим?
Я ничего не сказал. Вздохнув, он заметил:
– Думаю, я понимаю, почему ты не хочешь со мной говорить.
– Рабство не располагает к дружелюбию.
– Даже рабство у Прокула?
– Это совсем другое.
Лонгин улыбнулся. Дружелюбная улыбка, которую я решил проигнорировать.
– В чем же отличие?
– Прокул не держал меня в цепях.
– Я не могу их снять, Ликиск.
– А я и не прошу.
Больше мы не разговаривали до тех пор, пока не остановились на ночлег. Мы уже были очень близко от берега. В воздухе витал соленый запах, напомнив мне об Остии. Лонгин прицепил меня к очередному дереву и разделил со мной мясо, вино, немного хлеба и кусок сыра. Ночь была не такой холодной, как вчерашняя, но все-таки довольно свежей. Однако Лонгин разделся и завернулся в одеяло в одной только набедренной повязке. Я узнал выражение в его глазах и уверился в своей правоте, когда услышал:
– Легко понять, почему ты нравишься Цезарю, и что он в тебе увидел.
– Все, что я вижу, это цепи, – сказал я, погремев ими.
Озадаченный и на секунду онемевший из-за моих слов, он ответил:
– Даже когда ты злишься, ты все равно очень обаятельный.
– Я знаю, о чем вы думаете, и мне это неинтересно. Если только вы не хотите заключить сделку.
Лонгин усмехнулся.
– Какую?
– Я позволю вам со мной переспать, а вы меня отпустите.
– Не пойдет. Я легко могу тебя взять.
– Можете, конечно, но когда мы прибудем на Капри, я обо всем расскажу Цезарю, и вас повесят.
И добавил с насмешкой:
– Возможно, я в любом случае ему расскажу, просто чтобы посмотреть, как вас распнут.
В глазах Лонгина мелькнула боль, и он ответил:
– Что у тебя за ужасные мысли.
– Они возникают из-за цепей!
Проигравший Лонгин завернулся в одеяло и заснул.
Утром Лонгин решил не делиться со мной завтраком. Теперь мы ехали по плоской болотистой местности, воздух которой был наполнен ароматом океана, и до нас доносились голоса морских птиц, кружившихся, нырявших и игравших в голубом небе. Лонгин со мной не разговаривал, не делился вином и водой из фляги. Время от времени он прикладывался к ней сам. Дважды я ловил его косой взгляд – он желал посмотреть, какой эффект производит на меня его наказание. Я покачивался в седле с потрескавшимися от жажды губами и пересохшим как кость ртом. В животе урчало от голода. Днем мы не останавливались на отдых – Лонгин решил перекусить в седле. Ближе к вечеру мы выбрались с болот и вновь начали подниматься, пара молчаливых путешественников в необжитой местности. К ночи дорога опустела: странники искали убежища на постоялых дворах.
Долгие часы я обдумывал планы побега, но лишь для того, чтобы отбросить их, поглядывая на зловещий лес. Скованный, без еды и воды, невероятно уставший, я практически не имел шансов убежать от сытого Лонгина.
Мы разбили лагерь с видом на море. Обернув мои цепи вокруг огромного валуна, Лонгин разжег костер и постелил на гальке одеяло. Раздевшись, он начал потчевать себя из своих бесконечных запасов – мясом, сыром, хлебом, яблоками и вином. Я старался не смотреть, но глаза постоянно возвращались к еде, следуя за каждым куском, что переходил из пальцев в рот. Когда Лонгин закончил, он неторопливо вымыл руки водой из фляги, пока я пытался найти во рту хоть какую-то влагу, чтобы смочить язык и облизать сухие, потрескавшиеся губы. С предыдущей ночи никто из нас не произнес ни слова. Лежа в тепле и сытости, глядя на меня сквозь мерцающий огонь, Лонгин сказал:
– Мне кажется, Ликиск, прошлой ночью мы говорили о сделке?
Несмотря на болевшие, кровоточившие губы, я улыбнулся и медленно покачал головой:
– Ни за что.
Лонгин проворчал:
– Упрямый придурок.
Утром его представление было более изысканным, а в середине дня он снова ел сыр и хлеб. Вечером он скинул одежду, уселся греться у огня и принялся готовить в маленьком котелке кашу. Запах был чудесным – острым, резким, как у завтраков Друзиллы. Лонгин пил вино прямо из мехов, щедро расплескивая его по щекам и шее и издавая мучительные для меня звуки. Пустота в желудке отзывалась непрерывной болью; язык высох. Когда я на секунду задремал, жестокий Морфей, хитрый бог сновидений, решил измучить меня видом сатурналий, на которых были Марк Либер и Гай Абенадар: все мы угощались прекрасным мясом и жареной птицей, а на столе было столько кубков вина, что никто не боялся его пролить. Вздрогнув, я проснулся и посмотрел на дымный огонь, на Лонгина, заканчивавшего свой ужин. С трудом шевеля растрескавшимися и кровоточащими губами, я сдался, проговорив сухим, хриплым голосом:
– Ты победил, Лонгин.
– Победил? – он в ожидании взглянул на меня.
– Я так хочу есть, что сделаю все, что захочешь.
Когда он вынес все выгоды от этой сделки, я поел, но через несколько минут меня затошнило и вырвало.
В середине следующего день мы повернули на запад, на дорогу, проходившую по длинному, извилистому, крутому ущелью, а потом оказались у моря. Глядя на синее бескрайнее пространство, я заметил остров Капри, высившийся над ним, словно сверкающий белый храм Нептуна.
Только увидев эти высокие белые утесы, широкую гладь воды и танцующее над морем солнце, я с ужасом понял, что мне противостоит. Там, на этом острове, ждал Цезарь. Ждал меня. Цезарь с плохим запахом изо рта, с болезненными объятиями, Цезарь расплаты и убийства, Цезарь, чьи длинные руки вынудили хорошего человека вскрыть себе вены.
Словно читая мои мысли, Лонгин сказал:
– Здесь ты и останешься Ликиск. Это Капри.