Текст книги "Иосиф Бродский: труды и дни"
Автор книги: Петр Вайль
Соавторы: Лев Лосев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Что касается лекций Бродского, то я не помню, чтобы там разгорались политические страсти. В классе Бродский оперировал в основном метафизическими понятиями, из которых самым приближенным к политике было разве что “изгнание”. Целиком я прослушал только один его курс. Это был семинар для аспирантов литературного отделения школы искусств Колумбийского университета. Поскольку я учился там же на соседнем отделении, кино, мне разрешили записаться в семинар Бродского.
Это не был строго академический курс типа “Введение в...” или “История...”. Ликбезом Бродский не занимался. Он выбрал дюжину стихотворений своих любимых поэтов, и каждую неделю мы проходили по одному. Но что значит “проходили”? Бродский не увлекался структурным анализом поэтических текстов, которым тогда славился наш университет, куда часто наезжали из Франции Тодоров и Кристева. Его подход был достаточно традиционен: он стремился донести до студентов всю оригинальность стихотворения, глубину метафорического строя, богатство историко-литературного контекста, а главное, продемонстрировать творческий потенциал, заложенный в самом языке, на котором стихотворение написано. Быть может, если бы такой анализ делал какой-нибудь другой преподаватель, это было бы не так интересно. Но соображения Бродского о том, почему то или иное из отобранных им стихотворений принадлежит к вершинам мировой поэзии, были чрезвычайно интересны именно потому, что это были суждения выдающегося поэта.
Настоящим открытием были для американцев его лекции о польских поэтах, таких, как оставшийся в Польше Збигнев Херберт и эмигрировавший после войны в Америку Чеслав Милош. Поэтическую перекличку этих двух хотелось сравнить с поэтической перекличкой самого Бродского и его друзей-поэтов, живших в Питере. Рост интереса в Америке к польской поэзии и культуре в семидесятые—восьмидесятые годы, наряду с событиями вокруг “Солидарности”, связан и с переводами и лекциями Бродского. Кстати, Чеслав Милош в начале восьмидесятых был приглашен в Колумбийский университет, где он прочитал миникурс лекций по поэтике Бродского. Примерно в то же время Милош опубликовал в “Нью-йоркском книжном обозрении” большое эссе о Бродском под названием “Борьба с удушьем”, которое я перевел на русский для альманаха “Часть речи”.
Разумеется, в курс Бродского были включены и русские поэты: Цветаева, Мандельштам, Ахматова, Пастернак, но американских студентов, помню, больше всего завораживали его суждения об английских и американских поэтах – Харди, Элиоте, Одене, Фросте, – то, с каким энтузиазмом, легкостью и блеском этот русский, говоривший по-английски с небольшим акцентом, разбирал жемчужины их родной поэзии.
На лекциях Бродского всегда царила приподнятая праздничная атмосфера. Попадая в это мощное интеллектуальное поле, мы, студенты, чувствовали, как у нас буквально прочищались мозги, и мы начинали под воздействием Бродского обращать внимание на вещи, на которые без него не обратили бы внимания. Можно без преувеличения сказать, что Бродский был подлинным интеллектуальным стимулятором. Но, с другой стороны, он иногда поднимал планку так высоко, что с ним становилось трудно. Трудно постоянно быть на высоте, не расслабляться. В его присутствии мы все побаивались, как бы не сказать банальность, и это сковывало. Удивительно, что студенты не бунтовали против такого интеллектуального стресса, как это часто бывает в американских университетах. Они прощали Бродскому то, что другому преподавателю вряд ли сошло бы с рук. Впрочем, Бродский не муштровал студентов, не унижал, не вышучивал. Он был всегда доброжелателен, корректен, позволяя себе только слегка иронизировать над тем или иным неудачным высказыванием. Поэтому даже его весьма по американским стандартам необычные “контрольные работы” выполнялись безропотно. Бродский задавал нам на дом выучить наизусть стихотворение, а затем в классе заставлял воспроизводить его по памяти на бумаге. Если с первого раза получалось неточно, то еще и еще раз. Он считал, что так скорее начинаешь понимать и чувствовать поэзию. При этом он любил говорить, что в любой творческой работе весьма важна рутина, упорство, стремление к совершенству в простых вещах. Он замечал по самым разным поводам: “Practice, practice, practice...” (“Упражняйтесь, упражняйтесь, упражняйтесь...* *Без этого у вас ничего не получится”). Для разболтанных, хипповых нью-йоркских студентов, считавших себя поэтами, это было внове, равно как и другое наставление Бродского, что поэту необходимо иметь еще какую-нибудь профессию, причем не столько для заработка, сколько для приобретения новой лексики. Но с Бродским не спорили.
В нем чувствовалось почти мистическое отношение к языку, и не только к поэтическому. Ведь в его поэзии барьер между языком поэзии и языком улицы окончательно исчез. Язык для Бродского был первичнее истории, географии, культуры и других факторов, формирующих сознание. Используя марксистский жаргон, можно сказать, что язык для Бродского был “базисом”, а библейское “в начале было Слово” он, похоже, воспринимал буквально. Отсюда его требование к студентам, как и к самому себе, чтобы между мыслью, чувством и их языковой оболочкой было максимальное соответствие. Поэтому его английская речь была постоянным творческим актом. Читая лекции, Бродский не боялся повторять одни и те же мысли, выражая их по-разному, как бы примеряя, разглядывая, постоянно иронизируя над употребляемыми им оборотами. И дело здесь не только в том, что английский не был для него родным, такие же отношения были у него и с родным, русским, языком. Таким образом лекции Бродского, да и любое другое общение с ним, обращали вас в новую веру, делали языковым фетишистом, если угодно.
Эта сконцентрированная в нем вера в безграничные возможности языка, помноженная, разумеется, на талант, помогла ему добиться независимости от внешних обстоятельств, угнетавших многих из нас, тех, кто переселился в Новый Свет уже в сравнительно зрелом возрасте. Ведь тот “антропологический геноцид”, в котором Бродский обвинял советский режим, распространялся и на многих советских гуманитариев, вынужденных в семидесятые годы покинуть родину и переместиться в чужую языковую среду. Как бы хорошо они ни знали английский, французский, немецкий, все они, за редкими исключениями, страдали от невозможности спонтанно и адекватно реагировать на речевые ситуации, возникающие в стихии неродного языка. Как мне кажется, только Иосифу Бродскому в силу его колоссального таланта и колоссального труда удалось преодолеть этот проклятый зазор между врожденным и приобретенным в сфере языка. И в этом смысле Бродский всегда будет для меня подтверждением того, что наш мир един и неделим и что изгнание, задуманное сильными мира сего как кара, может быть превращено в величайшее благо.
Петр Вайль. Стихи рядом с молоком и аспирином
Петр Вайль. Стихи рядом с молоком и аспирином
Сборники стихов должны лежать на прикроватных тумбочках в отелях, доставляться на дом вместе с молоком и продаваться в супермаркетах и аптеках рядом с хлебом и аспирином.
Еще до того, как поразить Америку размахом и смелостью этой затеи, Иосиф Бродский удивил серьезностью, с которой весной 1991 года принял свой титул американского поэта-лауреата – он же должность, которая предусматривала ответы на письма, изредка представление публике поэтов по своему выбору, офис в Библиотеке Конгресса, где находиться не обязательно, и жалованье – тридцать пять тысяч в год. Три с половиной века назад все было иначе. Первый в истории поэт-лауреат – Бен Джонсон, – назначенный в 1619 году английским королем Яковом I, получил двести фунтов стерлингов и бочку испанского вина, за что обязан был сочинять стихи к торжественным дворцовым событиям. За неимением короля и дворца, американский поэт-лауреат – институция, учрежденная в США в 1985, – выбирается главным библиотекарем Конгресса и сочинять не должен ничего. Четыре предшественника Бродского – Роберт Пенн Уоррен, Ричард Уилбур, Говард Номеров, Марк Стрэнд – воспринимали лауреатство, подобно окружающим, скорее как почетное звание. Так что решительность нового лауреата озадачила. Он отказался на год от преподавания, сильно потеряв в зарплате, и вознамерился проводить – и проводил – в Вашингтоне примерно половину своего времени, что для нью-йоркца Бродского было довольно затруднительно.
Помимо понятных бытовых неудобств – гостиничная жизнь и челночные полеты – Бродский Нью-Йорк любил и чувствовал себя в нем уютно, к Вашингтону же относился скорее иронично.
О Нью-Йорке: “...это для меня -абсолютно естественная среда. Перефразируя Александра Сергеевича, Нью-Йорк – это мой огород. Выходишь на улицу в туфлях и в халате” [40].
О Вашингтоне: “Такой небольшой город, довольно комический в определенном смысле: все внешние признаки столицы, но ощущение провинциального южного города. Это не северные, а южные штаты. Нет, не из-за обилия негритянского населения, а скорее из-за растительности. Провинция – Полтава, грубо говоря. Всякий раз, когда я принимался писать о Вашингтоне, вспоминал знаменитые строчки Лоуэлла: “Острая спица этого колеса вонзается в язву земного шара”. И думаешь: ну это сильно политизированный взгляд, естественный для человека, рожденного здесь. У меня этого взгляда нет, для меня этот город скорее комичен своими претензиями, своими статуями, мраморными сооружениями. Дикое количество мрамора, больше, чем в Риме, чем где угодно” [41].
Правда, лауреатский офис Иосифу нравился: там был балкон, единственное во всей Библиотеке Конгресса место, где он мог курить. Балкон выходил на Капитолий. “Мечта Ли Харви Освальда”, – говорил Бродский.
В Библиотеке Конгресса он и выступал в октябре 1991 года, на пятом месяце лауреатства, с программой, вызвавшей оживленные – от восторженных до издевательских – отклики в той части американского общества, которую принято считать мыслящей и уж как минимум – читающей. Разумеется, Бродский знал на что идет, дав заглавие своей речи – “Нескромное предложение”.
Тут обыгрывается название знаменитого памфлета Свифта – “Скромное предложение”. Сатирик XVIII века предлагал способ спасения от нищеты, угрожавшей Ирландии из-за неурожая. В этом памфлете Свифт превзошел себя в гротескно-обличительном эпатаже, заявляя, что нужно заняться людоедством. Поедая собственных детей, ирландцы разрешат проблему, разом увеличив резервы продовольствия и сократив население.
В “нескромном” проекте Бродского тоже идет речь о голоде и нищете – но об интеллектуальных и духовных.
Предложение Бродского сводилось к тому, чтобы резко увеличить тиражи поэтических сборников и расширить их распространение, продавая, в частности, в супермаркетах и аптеках, поскольку в Америке существует давняя традиция торговать книгами и в таких местах, а не только в книжных магазинах. Только теперь на этих полках рядом с обычным набором любовных романов и приключенческих боевиков должны встать столь же дешевые и доступные сборники стихов.
Бродский разворачивает свой проект со всей основательностью, начиная с исторического экскурса [42].
“На протяжении истории поэтическая аудитория не превышала одного процента по отношению ко всему населению. Подобный расчет покоится не на специальном исследовании, но принимает во внимание духовный климат мира, нами обитаемого. В общем, состояние этой погоды всегда было более или менее одинаково. Во всяком случае, ни греческая или римская античность, ни прославленный Ренессанс, ни Просвещение не оставляют впечатления, что поэзия управляла огромными аудиториями, не говоря уж о легионах и батальонах”.
Поэты обхаживали покровителей и стекались ко двору, подобно тому, как теперь они стекаются в университет. Прежде всего, обуреваемые надеждой на благодеяния, но не менее таковой – тягой к слушателю. Поскольку грамотность была привилегией весьма немногих, где еще мог поэт встретить сочувственный слух и внимательный взгляд? Средоточие власти часто оказывалось и средоточием культуры, кормили там лучше, да и компания выглядела менее бесцветной и более чуткой, нежели в других местах.
Прошли века. Центры власти и центры культуры разделились. Этим вы расплачиваетесь за демократию – народную власть народа для народа, коего лишь один процент читает стихи. Если у современного поэта и есть нечто общее с собратом по перу из эпохи Возрождения – это мизерное его трудов распространение.
Далее Иосиф Бродский переходит к конкретной теме своего доклада.
Как полагает Бродский, даже если.исходить из столь низкого показателя как один процент, тиражи поэтических сборников должны быть по два с половиной миллиона экземпляров. Он задает вопрос, есть ли в Штатах аудитория такого масштаба, и отвечает: есть, и даже больше. “Коль скоро в этом году я нахожусь на жаловании Библиотеки Конгресса, то соответствующим образом отношусь к своей работе как к общественно полезной деятельности. Вот этот слуга общества в вашем покорном слуге и склонен счесть показатель в один процент возмутительным и скандальным, чтобы не сказать – трагичным.
Стандартный тираж первого или второго сборника американского поэта – от двух до десяти тысяч экземпляров. Последняя попавшаяся мне на глаза перепись определяет население Соединенных Штатов в двести пятьдесят миллионов или около того. Сказанное означает, что издательства рассчитывают лишь на одну тысячную процента всего населения. Что до меня, это абсурд”.
Сколько именно, можно было бы определить изучением рынка, но как раз этого Бродский призывает избегать. По его мнению, такие исследования ограничены самим избирательным подходом: социолог и экономист станут разделять население по признакам профессии и образования. Считается, что рабочий никогда не станет читать Горация, фермер – Эудженио Монтале [43], политик – Элизабет Бишоп [44]. Подобный подход, настаивает Бродский, искажает картину и сокращает читательский потенциал.
“Применительно к поэзии изучение рынка, со всеми его компьютерами, оказывается на уровне вполне средневековом. Коль скоро теперь все мы грамотные, то каждый является потенциальным читателем стихов. Именно подобное умозаключение следовало бы принимать во внимание книготорговле, а не клаустрофобский принцип спроса. В вопросах культуры не спрос определяет предложение, а ровно наоборот. Вы читаете Данте потому, что он написал “Божественную комедию”, а не потому, что внезапно ощутили потребность в Данте”.
Поэзия должна быть доступна публике в значительно более широких масштабах, нежели теперь. Она вездесуща как природа, нас окружающая, коей стихи обязаны столькими сравнениями; она могла бы быть вездесущей, как заправочные станции, если не как сами автомобили. Книжные магазины следовало бы разместить как в университетских кампусах, так и у заводских ворот. Дешевые издания того, что мы называем классикой, должны стоить гроши и стоять в супермаркетах. В конце концов, это страна массового производства, и я не понимаю, почему бы то, что сделано для автомобилей, не сделать для поэтических книг, способных завезти и подальше. Возможно, нам не хочется заезжать подальше? “Вполне вероятно, но если и так, то дело в том, что мы лишены упомянутого средства передвижения, а не в том, что подразумеваемые расстояния и пункты назначения не существуют вовсе”.
Отдавая себе отчет в необычности предложений, Иосиф Бродский спешит перейти к практическим материям.
“Все вышеизложенное, даже для сочувственного слуха, может звучать довольно диковато. Тем не менее идея обладает и экономическим смыслом. Два с половиной миллиона экземпляров по цене, скажем, в два доллара, принесут в конечном счете больше, чем десять тысяч по двадцать долларов. Имеющая, безусловно, место проблема хранения заставит распространять книги быстрее и шире. Более того, буде правительство осознает, что составление личной библиотеки имеет не меньшее значение для призвания и профессии, нежели деловые обеды, налоговые льготы коснутся читающих, пишущих и издающих стихи. Более всего потеряют, очевидно, леса, но я полагаю, что дерево, поставленное перед выбором – стать ему поэтическим сборником или стопой деловых бумаг, – может склониться к первому варианту”.
И далее – о главной просветительской цели проекта и о способе ее достижения: как повысить престиж чтения в эпоху телевидения.
“Я хотел бы заметить, что в настоящее время, при посредстве недорогой технологии, осуществима возможность преобразовать эту страну в просвещенную демократию. Таковую возможность стоило бы использовать, покуда на место грамотности не заступила программотность [45].
Я предложил бы начать с поэзии не только потому, что путь этот до известной степени отражает развитие цивилизации – в том смысле, что песня предшествовала рассказу, – но и потому, что он дешевле. Дюжина названий оказалась бы вполне достойным началом. Стоимость дюжины сборников, даже по нынешним ценам, не составит и четверти стоимости телевизора. Книги эти остались в магазинах не ввиду отсутствия аппетита к поэзии, но по недостатку возможности аппетит этот удовлетворить. На мой взгляд, книги следовало бы доставлять на дом, включив их в число коммунальных услуг, подобно электричеству или молоку в Англии, по соответственно минимальной стоимости. Помимо того, стихи могли бы продаваться в аптеках – не в последнюю очередь потому, что это снизит расходы на психиатра. И наконец, антология американской поэзии может быть обнаружена в тумбочке каждого номера каждой гостиницы, рядом с Библией, которая наверняка не воспротивится таковому соседству, коль скоро не возражает против соседства телефонной книги”.
Прежде чем положить поэтическую антологию в гостиничную тумбочку рядом с Библией, следует тем не менее убедиться в правомочности такой близости. И тут Иосиф Бродский заводит речь о собственно литературе – той, которую прославляет и представляет.
“Американская поэзия – главное достояние страны. Количество стихов, на берегах этих в последние полтора века сложенных, превышает представительство прочих видов литературы, равно как джаза и кинематографа, чрезвычайно почитаемых во всем мире. Смею сказать, то же самое относится и к качеству.
Стихи эти одушевлены пафосом личной ответственности. Нет ничего более чуждого американской поэзии, чем все эти знаменитые европеизмы: чувствительность жертвы с ее вращающимся на триста шестьдесят градусов обвинительным перстом, возвышенная невразумительность, Прометеевы претензии и слепая убежденность.
Американская поэзия – совершенно замечательное явление. Много лет назад я принес Анне Ахматовой несколько стихотворений Роберта Фроста и через несколько дней спросил о ее мнении. “Что это за поэт? – сказала она с притворным негодованием. – Он все время говорит о том, как продают и покупают! О страховках и тому подобном!” И после паузы добавила: “Какой ужасающий господин”.
Замечательно выбранный эпитет отражает различие позиции Фроста и традиционно трагической позы поэта в словесности европейской и русской. Дело в том, что трагедия – всегда свершившийся факт, взгляд в прошлое, тогда как ужас связан с будущим и с пониманием, или уместнее сказать, распознаванием собственного негативного потенциала.
Я бы сказал, что вышеупомянутый “ужасающий” аспект – чрезвычайно сильная сторона Фроста и всей американской изящной словесности вообще. Поэзия по определению искусство глубоко индивидуалистическое, и в этом смысле Америка – логичное поэзии местопребывание.
На мой взгляд, равно как и на слух, американская поэзия – неуклонная и неустанная проповедь человеческой автономии. Если угодно – песнь атома, не поддающегося цепной реакции. Ее общий тон определяем упругостью и силой духа, пристальным взглядом в упор, встречающим худшее не мигая. Она в самом деле держит глаза открытыми – не столько в изумлении или в ожидании откровения, сколько настороже ввиду опасности. В ней весьма немного утешительства (к чему столь склонна поэзия европейская, в особенности русская); она богата и чрезвычайно красочна в деталях; не отягощена ностальгией по некоему золотому веку; воодушевлена стойкостью и стремлением вырваться, верней – прорваться. Понадобись американской поэзии девиз, я предложил бы строку Фроста: “И лучший выход – только напрямик”.
Далее Бродский развивает одну из своих излюбленных мыслей о том, что стихи – их создание и чтение – есть явление антропологическое, поскольку поэзия является высшей формой членораздельной речи, то есть того, что выделяет человека из мира животных. Бродский считает поэзию наиболее экономичной формой мышления, когда хорошее стихотворение на предельно сжатом пространстве покрывает громадные интеллектуальные и эмоциональные расстояния, часто достигая откровения. Ни к одному другому языку, утверждает Бродский, все это не относится в большей степени, чем к английскому. Родиться в английском языке или влиться в него – он называет благом. И отсюда вывод: препятствовать носителям языка овладеть им во всей полноте есть преступление.
“Тревожит меня то, что неспособный адекватно выражать себя посредством слов человек прибегнет к действиям. А поскольку словарь действий ограничен собственным его телом, постольку он обречен действовать агрессивно, расширяя лексикон с помощью оружия – там, где можно было бы обойтись прилагательными”.
Возвращаясь к основной идее своего доклада, Иосиф Бродский предлагает ряд практических шагов по широкому распространению поэзии в Соединенных Штатах и объясняет свои побудительные мотивы, напоминая, что он выступает в качестве всеамериканского поэта-лауреата.
“Как уже было сказано, я склонен рассматривать эту работу в духе общественного служения, и надо полагать, в моем сознании закрепился тот факт, что я на зарплате Библиотеки Конгресса. Вероятно, я воображаю себя своего рода главным врачом, наклеивающим ярлыки на пачки – пачки стихов. На ярлыках тогда значилось бы нечто вроде: “Вести дела подобным образом опасно для национального здоровья”. То обстоятельство, что мы живы, еще не означает, что мы не больны.
Пятьдесят миллионов антологий американской поэзии по два доллара штука могут быть распроданы в стране с населением в двести пятьдесят миллионов. Не сразу, постепенно, через десять или более лет, но их купят. Книги находят своих читателей. А если не купят, что ж, пусть они лежат неподалеку, собирают пыль, гниют, разлагаются. Всегда найдется ребенок, который выудит книжку из кучи мусора. Таким ребенком был я; возможно, кто-то из вас.
Четверть века назад, в прошлой жизни, в России, я знал человека, переводившего Роберта Фроста на русский. Я прочел его переводы, это были потрясающие русские стихи, и мне захотелось познакомиться с этим человеком равно как и с самими оригиналами. Он показал мне книгу, раскрывшуюся на стихотворении “Счастье набирает в высоту то, что потеряло в протяженье”. Поперек страницы шел след огромного солдатского сапога. На титульном листе значилось – “Stalag 3В” – штамп, проставленный в каком-то немецком концлагере для военнопленных.
Сборник стихов ищет своих читателей. Единственное что от книги этой требуется – лежать неподалеку. В противном случае на нее даже не наступить, тем более – не подобрать”.
Главной реакцией на “Нескромное предложение” Иосифа Бродского (речь стала широко известна особенно после того, как ее опубликовал журнал “Нью рипаблик”) было – изумление. Неужели он всерьез? “Вашингтон пост мэгэзин” – воскресное приложение к одной из двух авторитетнейших газет Америки – восхитился масштабом и благородством задачи, но рядом поместилось осторожное замечание о том, что главный козырь Бродского в этой затее – его личное обаяние. Тут же цитировался бывший консультант Библиотеки Конгресса Энтони Хект, сказавший, что вашингтонская общественность состоит из юристов, а юристы поэзией не интересуются [46].
Если в американской прессе преобладала интонация озадаченности, то в эмигрантской среде – я хорошо помню эти разговоры – речь шла в основном о “маниловщине”. Причем с оттенком раздражения: российская эмиграция в изрядной мере разделяет стереотипы метрополии, среди которых американская “бездуховность” занимает почетное место. Простые аргументы – вроде предложения разок зайти в книжный магазин и потом поразмыслить, зачем и для кого выпускается все это великолепие в стране свободного предпринимательства – обычно не действуют.
Скептическое отношение к его затее, – во всяком случае, к ее практическому выполнению – Бродского не слишком смущало. Частичное объяснение он дал корреспонденту “Нью-Йорк таймс”: просветительская активность на лауреатском посту есть возможность отплатить Америке за то, что она для него сделала [47]. Но при этом Бродский вовсе не относился к своему проекту как к чему-то символическому и церемониальному: он действительно верил в то, что его “нескромное предложение” найдет отклик. Когда я сказал как-то, что столь эффектное выступление должно привлечь внимание читающей публики к стихам, Иосиф даже рассердился, заявив, что цель его – именно та, которая провозглашена. То есть – практическая.
И – оказался прав.
Студенту Колумбийского университета в Нью-Йорке Эндрю Кэрролу “Нескромное предложение” попалось в конце 92-го. Он написал Бродскому восторженное письмо и тут же получил ответ.
Два отступления от сюжета.
Коль скоро здесь идет речь о просветительской деятельности Иосифа Бродского, то нельзя обойтись без упоминания о его колоссальной работе – ответов на письма. Явление двух литератур, он за две литературы и отчитывался. Стихи, проза, вопросы, просьбы, хвала и хула приходили из множества стран мира. Иосиф показывал мне гигантскую поэму из Бомбея, убористо отпечатанную на папиросной бумаге для экономии почтовых расходов. Это сочинение тоже получило обстоятельный ответ.
Второе отступление касается Эндрю Кэррола. Еще один из распространенных стереотипов закрепляет понятие “интеллигенция” исключительно за русским обществом. И в частности, российским интеллигентам противопоставляются американские интеллектуалы: первая категория – духовно-нравственная, вторая – профессиональная. Тем самым как бы подчеркивается практическая ориентированность Америки во всем, включая функции организма. Если у тебя быстрые ноги – работай футболистом, тонкий слух – музыкантом, развит головной мозг – получай деньги за его деятельность. Это так лишь отчасти – в Штатах на удивление много людей, словно сошедших со страниц советской печати шестидесятых годов: всякие фрезеровщики, которые выражают себя в классическом танце после работы, или инженеры, для которых главное в жизни древняя история. Здесь немыслимое количество обществ и кружков, где люди именно самовыражаются, и в этом для них состоит главное. Зауженный профессионализм Америки – во многом миф. Американцы точно так же, как все люди на земле, в подавляющем своем большинстве, рассматривают работу как место зарабатывания денег, а не приложения душевных сил. Из этого комплекса в конечном счете и рождается “интеллигенция” – люди, которым есть дело до чего-то еще, помимо их профессии и семьи. Например, вполне отвечают представлениям об “интеллигентских” умонастроениях те миллионы американцев, которые тратят время, силы и деньги на различные общественные движения: борьбу за расовое равенство, продовольственную помощь враждебной Кубе, спасение моржей. Интеллигентский комплекс, столь знакомый России, в полной мере знаком и присущ Америке. Другое дело, что здесь человек, обуреваемый этим комплексом, значительно больше озабочен его практической реализацией. Просто поговорить на кухне недостаточно.
Иосиф Бродский и Эндрю Кэррол поговорили в кафе “Маурицио” в Гринвич-Виллидже, и двадцатичетырехлетний американец начал действовать.
Все, что положено получить, – он получил. Менеджеры отелей, которым он предлагал положить поэтическую антологию в тумбочку рядом с Библией, спрашивали: “Кто этот Роберт Фрост, на которого вы работаете?” Но так или иначе, к началу 94-го двенадцать с половиной тысяч книг уже разместились в сотнях гостиниц страны [48]. На счет зарегистрированного Кэрролом и Бродским общества American Poetry and Literacy Project стали поступать пожертвования – денежные и книжные. Весной 94-го Бродский ездил во Флориду с чтением стихов, сборы от которых пошли в пользу проекта. Но до супермаркетов, кажется, не дошло. Одна из особенностей Америки: благотворительное начинание здесь легче внедряется при безвозмездной поддержке. Человек, как правило, четко отделяет бизнес от общественного служения. В этом смысле для американца сборник стихов убедительнее выглядит в прикроватной тумбочке, чем на прилавке. Включая сюда и возможность, выписываясь из гостиницы, прихватить с собой книжку. Такое воровство Бродский с воодушевлением предусматривал.
У меня нет веских оснований считать то, что началось в нью-йоркском общественном транспорте в 92 году – следствием выступления Иосифа Бродского в Библиотеке Конгресса осенью 91-го. Вероятно, это просто совпадение – но совпадение весьма примечательное. Хотя почему не предположить, что в нью-йоркском муниципалитете читают газеты? Во всяком случае, с середины 92-го вагоны метро и автобусы Нью-Йорка украсились плакатиками со стандартным оформлением и заглавием: “Poetry in Motion” – “Поэзия в движении”. На плакатиках были стихи – Данте, Уитмена, Йейтса, Эмили Дикинсон, -Роберта Фроста, Гарсиа Лорки. По установленному правилу, количество строк не должно превышать шестнадцати, так что фрагмент легко прочитывается даже между двумя остановками. Следуя не столько завету Дюка Эллингтона (“Take the A train”), сколько жизненной необходимости, в своих ежедневных поездках на работу в поезде “А” я выучил наизусть потрясающие стихотворения сэра Уолтера Рейли и Чеслава Милоша. Тексты сменялись, появлялись все новые: Петрарка, Ахматова, Харт Крейн, Элизабет Бишоп. И, конечно, – Иосиф Бродский.
Осенью 94-го в “Нью-Йорк тайме” появилась большая статья о том, как нью-йоркцы воспринимают “Поэзию в движении” [49]. Среди прочего рассказывалось о лейтенанте полиции Юджине Роуче, который погрузился в размышления над двустишием Бродского:
Sir, you are tough, and I am tough. But who will write whose epitaph?
Дословно: “Сэр, вы крутой и я крутой, но кто кому напишет эпитафию?”
Естественно, что лейтенант Роуч сначала обдумал полицейские аллюзии этих строчек, после разузнал биографию Бродского и решил, что поэт так обращается к тирану.
Иосиф потом рассказал, что Роуч позвонил ему, чтобы получить разъяснение из первых рук, и получил. “Это не тирану, это скорее – другому поэту”, – сказал Бродский. По-моему, он гордился нью-йоркским лейтенантом полиции больше, чем другими своими читателями.