Текст книги "Люди с чистой совестью"
Автор книги: Петр Вершигора
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 48 страниц)
– Управы на него нет. Совсем взбесился, старый черт.
– Да в чем дело? – спросил врача Базыма.
– Обоз мы сокращаем? Приказ ваш был?
– Ну был...
– А тяжести, грузы?
– Это как сами считаете.
– Вот я и считаю. Надо раненых спасать, а у нас аптека и медикаменты да перевязочные материалы на трех тяжелых возах еле вмещаются.
Базыма понял: главврач просил надбавки.
– Приказ и точка. Никаких. Сколько у тебя там? Кроме тех, что для раненых?
– Две арбы.
– Ничего не добавлю.
– Да я и не прошу. Стал я сортировать всю аптеку. Не могу же я препараты бросить! Сульфидин, стрептоцид... Да и не столько там веса. Индивидуальные пакеты – тоже. Вот и набралось. Хирургический инструмент – тоже. Все лишнее я выбросил долой.
– Значит, можно обойтись?
– И сколько получилось?
– Ровно две арбы. Полные доверху. Но если упаковать хорошо, все необходимое вмещается. С трудом, но...
– Ну, так в чем же дело?
– Да опять же с Веласом.
– А что он – отказывается везти?
Комиссар, присутствовавший при разговоре, сказал:
– А ведь верно. Трудно старику по горам. Можно назначить ездового помоложе.
– Да нет, наоборот.
– Что такое? В чем же у вас главная трудность?
– Автоклав...
– Не понимаю.
Я давно замечал пристрастие повозочного Веласа к странному предмету, похожему на огромный самовар, какие мне приходилось видеть лишь в детские годы на станции Жмеринка. Звалась эта махина автоклав. Предназначенный для стерилизации инструментов и бинтов в стационарном госпитале, он был невозможно громоздок и неудобен для перевозки. Еще первый партизанский врач Дина Маевская каким-то образом сумела убедить старика Веласа, в течение всей своей шестидесятилетней жизни и не подозревавшего, что на свете есть такие штуковины, в том, что от этой громоздкой и несуразной вещи зависит чуть ли не существование отряда. И если бы не забота Веласа, уже давно раздобыли бы мы автоклав, более подходящий для рейдовой хирургии. Но Велас возил этот громоздкий неуклюжий чан безропотно, больше того самоотверженно, уже два года. И довез-таки в Карпатские горы. Я не раз видел на переездах старика, под обстрелом прикрывавшего собственным телом огромный автоклав. Ездовые посмеивались над Веласом, затем бросили: упорство в выполнении долга, даже если речь идет о самом маленьком долге, всегда вызывает в конце концов уважение. Люди видели – фашисты могут убить любого из нас, могут растрепать отряд, могут бомбить, обстреливать, покрывать минометным огнем, но, пока жив Велас, автоклав будет цел и невредим. И к началу работы полевого хирурга будет он весело шипеть, выпуская парок, блестеть надраенными боками, в которых отражается лохматая стариковская голова Веласа... Это стало уже привычкой, бытом...
И вот сейчас сам главный врач Иван Маркович приказал оставить автоклав! Велас не соглашался. На повторный приказ он ответил руганью, назвал врача "вредителем", а когда тот прикоснулся к заветному автоклаву, набросился на него с кулаками и даже схватился за карабин. Вызванный на глаза командования, Велас молчал, сопел, поглядывая исподлобья...
– Вредитель он. И враг народный. Все. Точка.
– Вот видите! – махнул рукой хирург.
Командиры, знавшие Веласа, вначале улыбались. Ковпак спросил шутя:
– Що, вожжа под хвост попала?
Велас пропустил замечание командира мимо ушей.
– Снимем с санчасти, старик, – серьезно пригрозил Базыма.
– Не имеете никакого права. Я еще с самого сорок первого года в ней состою. Есть хоть какое за мной замечание? Ага! Нет? Как же ты снимать меня будешь? За что?
– Почему не подчиняешься?
– Потому – вредительский приказ!
– Ладно, ступай. Ступай! Я що сказав? – закричал Ковпак.
Велас, пожав плечами, медленно, как бы делая одолжение, отошел шагов двадцать и остановился, поглядывая на штаб.
– Занимайтесь своим делом, – обратился к Ивану Марковичу комиссар.
– Так он опять в меня стрелять будет.
– И застрелю... Ты що думаешь? – выглянул из-за сосны, как расшалившийся мальчишка, старикан.
– Арестовать, – кивнул дежурному на Веласа Ковпак.
Велас, довольный, сам подошел к Ковпаку.
– Арестуешь? Это можно.
Все заулыбались. Чудачества Веласа все же иногда скрашивали однообразие походной жизни на стоянках.
Иван Маркович ушел.
А я, пытаясь понять поведение своенравного старика, вспомнил его "историю".
О своем приходе в отряд, как немногие из ветеранов 1941 года, Велас не любил распространяться. Только один раз мне пришлось подслушать его историю. Село Веласа было полностью сожжено фашистами. Велас был в лесу на работе. А всю его семью, состоявшую из бабки Пелагеи, двух дочерей, снохи и семерых внучат, постигла тяжелая мучительная смерть. Молодух постреляли. А старуху со внуками загнали в сарай-клетушку и заживо сожгли. Велас вернулся с делянки лишь на третий день. Помню, он ровным голосом рассказывал:
"Пришел я. Гляжу, заместо нашего села одна степь, а на ней дымочки курятся. Дошел до своей дедизны: може, думаю, кто из семейных в ямке сидит. Побродил – нема никого. Глянул на тое место, где плетух коровий у нас стоял. А они, мои милые – все семейство, – как сели в уголочке того плетуха, так и сидят. Все восьмеро. Детки сидят.
Посредине никак моя Палашка, а кругом ее – внучата. Скинул я шапку с головы. "Здравствуйте, мои дорогие..." – говорю. А они молчат. "Здравствуй, жена моя Палага", – и за плечо ее взять хотел... Она и рассыпалась. Тут уже я больше ничего не помню. Только в ковпаковском отряде до памяти пришел. Говорили хлопцы – встретили на просеке: лесом я шел и песни все пел..."
Люди разных знаний и опыта лечили партизан.
Первым хирургом отряда Ковпака была Дина Казимировна Маевская, по образованию физкультурный врач. Она окончила институт перед самой войной, пришла в отряд без единого инструмента, без лекарств, без приборов...
Но если у кого-нибудь из нас, выживших наперекор всему, и сохранилось чувство уважения и благодарности к самой человечной из наук – медицине, то оно всегда было связано с образом этой девушки, физкультурного врача. Спасать жизнь человека в больницах, госпиталях и специально оборудованных кабинетах – это, конечно, тоже благородное дело. Но попробуйте это делать при керосиновой лампе, в лесной избушке, в сарае или на марше под дождем...
Раненый партизан – самая трудная и неразрешимая военная проблема. Даже в местных отрядах, где есть возможность организовать в лесной глуши партизанский госпиталь или на крайний случай оставить раненого в деревне у верных людей, – это не легкое дело. В рейдовом отряде вылечить или просто спасти жизнь раненого во много раз труднее. Единственная возможность отправить его самолетом на Большую землю бывает только к концу рейда, то есть раз в три-четыре месяца. А в самый трудный период ранения его возят за собой. Были выработаны строжайшие законы внутриотрядной морали. Раненым мы отдавали все. Командир или боец, оставивший раненого на поле боя, покрывал себя позором. В отдельных случаях виновных в таком преступлении расстреливали. Для раненых предназначались лучшие повозки, кони самые выносливые, ездовые – самые опытные и умевшие править так, чтобы повозку не трясло. К одному тяжело– или двум легкораненым прикомандировывалась девушка-партизанка. Ее обязанность при любых условиях (из-под земли!) достать раненому подушку, одеяло; кормить маслом, сметаной, печь для него белый хлеб и лепешки; и чтобы все это было без мародерства. Походные нянюшки (многим из них было пятнадцать – семнадцать лет) умели ласковым словом разжалобить сельских старух. Были среди этих девчат и такие, что даже божественные проповеди произносили в церквах. И потрясенные их красноречием семидесятилетние старухи жертвовали из своего приданого рушники и грубое крестьянское полотно. Оно, оказывается, лучше гигроскопической ваты, лучше корпии, если его продезинфицировать.
Но для этого опять же нужен автоклав.
Каким магическим способом Дина Казимировна сумела убедить Веласа, что от этой штуковины – автоклава, зависит жизнь раненых, я не знаю. Но он усвоил это крепко. И вот сейчас на все дело его жизни посягнул человек со званием врача!.. И этого человека поддерживали командиры!
Сидя под арестом, Велас жаловался часовому:
– Була б Динка – мы б этого в жизнь не допустили. Срамота! Отряд и без автоклава.
– Да на черта он тебе сдался? Раз приказывают...
– Эх, ты... зелено-белено... Приказывают!.. А кому? Веласу? Мы еще первую медицину в отряде открывали.
Но здесь, на Карпатах, не было Дины. Она надломила здоровье на непосильной работе, свалилась в тифу и была эвакуирована с Князь-озера...
Мне было очень жаль старика.
Правда, теперь, в 1943 году, уже несколько врачей было в отряде.
Но что же делать с Веласом?
– Надо как-то их помирить, – сказал я комиссару.
– От я зараз их помирю, – решительно заметил Ковпак. – Пошли, Велас!
У Веласа блеснули надеждой глаза, и с удивительной прытью он пустился на гору.
– Показывай свою медицину! – скомандовал Ковпак в санчасти.
Велас взял на руки автоклав.
– Неси сюда, – Ковпак показал место на краю обрыва.
К ним подошли медсестры – Дуся Черненко, Галя Борисенко.
– Нужен для медицины цей самуварь? – спросил у девушек Ковпак.
– Конешно... Как в степях, то чего же... Нужен, конешно...
– А в горах обойтись можно?
– Можно, конешно.
Ковпак повернулся к хирургу.
– Иван Маркович, можно обойтись?
– Я сказал уже. Можно. Заменим кастрюлей, ведром...
– Ну, глядите...
И Ковпак с размаху ударил ногой по чану. Тот перекатился, загудел и с грохотом полетел по скалам в обрыв.
– Что – опять бомбят? – затревожились раненые.
– Лежите, лежите, хлопцы, – мимоходом успокоил их Ковпак.
А над пропастью стоял старый Велас, и на глазах его блестели слезы.
– Тоже... Так и сказал бы... Раз нельзя лишних коней, так и сказал бы. Можно було б на плечах, пока по силе возможности. А то сразу... От стрельнет фашист тебя, генерала, тогда узнаешь, как без а... а... асептики, будешь знать тогда, що есть партизанская медицина... Як червы заведутся... тогда не дуже забрыкаешь...
В штабе я внес предложение перевести Веласа из санчасти. Базыма согласился.
– Верно. Переведем от греха подальше. Старик он с мухами. Может натворить делов. Да и делать ему теперь в санчасти нечего. А куда его ткнешь?
– Давайте на радиоузел.
– Верно, дедок на медицине образовался малость. Пускай еще техники понюхает.
На этом и порешили.
Новое назначение пришлось Веласу по душе. Вот только развернуть в эфире свою деятельность ему не довелось. Не успел.
31
Противник неожиданно и крупными силами начал нажим вдоль долины Быстрицы. До трех батальонов с артиллерией навалилось на наш самый малочисленный отряд – отряд Кучерявского. Он держался два дня, затем стал понемногу пятиться. Обоз был реконструирован только наполовину, а уже встал неумолимый вопрос: куда двигаться дальше? Командование собрало штаб.
– Думайте, хлопци! Яки у кого есть варианты? Есть у кого? – спросил Ковпак.
– Мы ожидали наступления, но не так скоро, – сказал задумчиво Руднев.
– Можно через Рафайлову шарахнуть на юг: прямо в Закарпатье, а можно свернуть круто на восток и выйти к Пруту от так: на Делятин, Коломыю, Черновицы, – соображал над картой Базыма.
– Этот вариант наиболее подходящий, – сказал Руднев. – Какие еще? Горкунов, докладывай...
– Есть и третий вариант, – сказал помначштаба Горкунов.
Это был, по-моему, самый неподходящий вариант: выбираться по ущелью реки Зеленички вверх на кряжи, в сторону венгерской границы. На Яблонов и Поляничку.
Командование, выслушав всех, не приняло ни одного из предложенных маршрутов.
Казалось, и Руднев и Ковпак берегут свою душевную энергию и творческие силы для будущих решений. А что дела будут серьезные, уже никто не сомневался. Об этом говорило и количество войск, и активность наземных разведчиков врага, шнырявших по горам, и появление "стрекоз" – воздушных разведчиков. На следующий день противник нажал еще сильнее. Он сбил наш заслон. Отряду оставалось либо втянуть все силы в серьезный бой, либо немедленно сняться и двинуться по пути, изображенному Горкуновым.
– В горы, дальше в горы! – вот была мечта Феди Горкунова. Там вдали синел в дымке огромный Поп-Иван. Над ним высилась стройная Говерля. Именно туда и прокладывали мы свой маршрут.
– В горах основа тактики – борьба за высоты, – говорил часто в эти дни Руднев. Он раньше всех призадумался над недельным опытом горной войны.
А горы на нашем пути громоздились все выше и выше.
Разрабатывая горный маршрут, старый учитель Базыма, подпадая под общее настроение, лихо насвистывал солдатскую песню Ковпака:
Горные вершины, я вас вижу вновь!
...Иногда на миг он переводил изумленный взгляд с карты на синевшие кряжи.
Подняв на лоб очки с дальнозорких стариковских глаз, говорил мне восхищенно:
– Не горюй, дед-бородед. Безумству храбрых!..
Повторив припятский маневр с ракетами, отряды за ночь оторвались от Быстрицы, ушли по ущелью реки Зеленички дальше в горы.
Ночь марша была очень трудной для обоза. Люди шли пешком. Они уже убедились, что здесь это самый легкий способ передвижения. На рассвете докарабкались до кряжа.
В сумеречном свете застрявшей в ущельях ночи мерещились преследующие нас по пятам полки. Горный хребет мрачно синел за спиной. Впереди туманы окутали широкую долину. Над белоснежным месивом туманов вырастали еще более неприступные кряжи и скалистые хребты. Казалось, что мы все еще стоим у самого подножия гор. Но это был обман зрения. Весь организм ощущал большую высоту. О ней сигнализировали легкие, сердце и подгибавшиеся колени.
– Перевал, – сказал проводник.
Знакомое слово, но не встречавшееся ранее в моей жизни понятие перевал. Для меня сейчас это была только самая высокая точка, до которой докарабкались дрожащие ноги и достукалось готовое лопнуть сердце.
Впереди – пологий спуск. Позади – подъем, теряющийся в рассветной мгле. Там из последних сил ползла на гору колонна Ковпака.
Горы позади и горы перед нами! Иди, разберись в этих горных тактических дебрях. Ведь мы все впервые вышли на такие вершины: значит – все ученики.
– Колонна подойдет не раньше чем через два часа. Есть время отдохнуть, – говорит Горкунов, с удовольствием растягиваясь прямо на каменистой тропе.
Спустя десять минут ноги перестали дрожать. Но сердце стучит так же громко и легкие хватают не нахватаются прозрачной пищи.
Гуцул-проводник прервал мои думы.
– То есть Венгрия! – указывает он своим топорцем на соседнюю высотку. – А то – Украина!
Начинать спуск, пока не подтянутся отставшие роты и батальоны, мы не решаемся. Я отошел в сторону и сел у подножия огромной скалы. На ней были глубоко вырубленные, заросшие мхом таинственные обозначения: крест, стрела и выведенное славянской вязью имя: "Олекса Довбуш".
Вспомнилось это имя. Олекса Довбуш – национальный герой Гуцульщины. Отсюда, с вершин Карпат на север и восток, на запад и юг, славянство, выразив песней и легендой свои свободолюбивые мечты, звало на борьбу с чужеземцами. "Дранг нах Остен" вызвал к жизни и этих сказочных героев славянских сказаний.
Здесь, в Гуцульщине, он – Довбуш, на Подолии – Кармелюк, в Бассарабии – Кодрян, а у чехов – Яношек. Трогательные вариации одной и той же народной мечты в подъяремных странах. Непобедимый герой, грудью встающий на защиту бедных от богатых, славянина – от коварного германца.
Гуцул-проводник снял шапку, перекрестился на камень и низко поклонился ему.
Я слыхал сказания о Довбуше в стихах и прозе. Заглядывал в изыскания собирателей фольклора. А каким же его видит сам народ?
Гуцула просить долго не надо. Старик присел на пенек и, опершись подбородком на свой топорец, стал рассказывать. И оказалось, что Довбуш из их села, и хата отца Олексы Довбуша стояла рядом с хатой кума нашего поводыря...
Уверившись в том, что он заинтересовал нас, старый гуцул, обводя топорцем вокруг, таинственно снизил голос:
– Это было ось тутка. На цему перевали. Водораздел тутка спокон веков. Сюда воды бегут на Днестро, а туда – до Прута. Це самый высокий кряж. С него дорогами без спуска в долины люди до Попа-Ивана и на самую Говерлю когдатоси ходили. Были такие чабаны, что все стежки верховынские знали, як свою полоныну.
"Полоныно, смутку наш..." – запел он речитативом и задумался горько.
Поддаваясь обаянию задушевного голоса, притихли и партизаны. Гуцул продолжал:
– Теперь уже повывелись. Немае таких людей. А в те годы серед тех чабанов наймоцнищий гуцул был ватаг Олекса Довбуш. Был Олекса один, як палец у отца с матерью. А родился он хворый, слабый. "Не выйдет из него добрый чабан", – с горькой журбою си признавав батько. А матенька – она матенька и есть: она сынка бесталанного в травах купала, слезой его умывала, черными косами лыченько болезное коханого Олексика свого утирала. "Слабый хлопец, кволый хлопец, – не выйдет из него чабан", говорили про него ватаги. Ох, горенько отцу, матке с кволым сыном. И выливалось то батьковское горе песней-музыкой.
И снова запел старик речитативом про свою смутную полоныну.
– Играв песни Олекса на флояре так дивно, словно вся его мужицкая сила в ту флояру ушла. Играв жалобно да так файно, що люди слезой умывались. А еще мог из батьковой стрельбы попадать молодой Довбуш в яблочко-кислычку на сто-сот шагов. И решил батько Олексы, что не судила доля его сыну чабаном быть, а выпала ему доля на свадьбах музыку играть и на верховынах за зверем полювать.
Старый гуцул затянулся дымом коротенькой люльки и, взглянув на горы, продолжал:
– Было то как раз среди знойкого лета – остался хворый Олекса в горах. Заснул он в колыбе. Сколько спал – не помнил. Но раптом ся прокинув он от сильного грома. Видит Олекса Довбуш возле скалы маленького чоловичка. Приглянулся он к нему позорчей, а у того маленького чоловичка заместо ног – копыта. Глянул еще раз, а у того чоловичка из-под кудрявой чупрыны – рожки блестят. А в горах – туман, гром, туча надвигается. Олекса сразу смекнув. Нечиста сила возле скалы вытанцовуе. Глянул Довбуш на небо и на колени стал: на белой, белой хмаре-облаке тихий-тихий бог сидит, а сам словно кислыцю съел, аж губы ему свело.
Разведчики, подмигивая друг другу, слушали побаску старика с усмешкой, но с интересом.
– А чертяка той под скалою веселый такой да юркий скачет-прыгает, бога языком дразнит, дули ему тычет. Кривится бог, кривится, а ниц ему зробыть не в силе. А потом чертеня штаны как скинет и давай господу-богу голый зад показывать...
Казалось, в горах загремело от хохота партизан-ковпаковцев и скала Довбуша вторит им.
– А що ж бог? – держась за живот, спрашивал Бережной старого гуцула.
– А що ж бог? Гневается бог. Загремит-загремит, молнии в чертяку пустит, но пока тая стрела-блысковка с неба долетит, черт уже за скалу заховався. А через хвильку опять голым чертячим задом бога дразнит. Тучи грозовые бог напустил. Молнии в чертяку пускает, а ниц ему зробыть не в силе.
– Так и не может? – серьезно спрашивает деда Черемушкин.
– Не может. Слыхал, бог-то древний, старый, из него песок сыплется. А нечистая сила – вроде нашего Михаила Кузьмича, попробуй слови его, объяснял разведчикам Бережной.
– Жалко стало молодому Довбушу старого бога, – продолжал гуцул. Перекрестил он свою стрельбу. Зрывает з киптаря [киптарь – меховой жилет, вышитый бусами и лентами] он срибный гудзык [пуговицу], заряжает им стрельбу, ладно так прицелился и, как только чертяка знову выскочив, он той священной пулей-гудзыком и убил нечистую силу. И подался к себе в село со стрельбой за плечима.
Слушатели огорченно вздохнули. Помолчав немного, старый гуцул продолжал:
– И видит ночью Олекса сон. Приходит к нему бог, борода до пояса, на ногах новые лычаки, с золотым топорцем в руках. Приходит и говорит тихим голосом: "Спасибо тебе, Олекса Довбуш, за твою веру-службу. Проси у меня что хочешь". И взмолился во сне Олекса: "Ничего не прошу у тебя, господи, только выгони ты из меня хворь. Прошу тебя, щоб был я самым сильным гуцулом на свете". – "Добре, – говорит ему по мовчанке господь, – будь по-твоему". Прокинувся Олекса наране, стрельбу на плечо вскинув и пошел себе на полоныну. Походил-походил и думает: "Неправда все, что ми приснилось". И только он тое подумав, как слышит тихий голос: "Бери, Олекса, скалу на плечи и неси ее на саму высоку гору". Подставил плечо Олекса, и навалилась скала сама ему на крыжи. Крякнул Олекса, подправил скалу и понес ее в гору. Вынес ее на саму верховыну и поставив на водоразделе Днестра и Прута. Имя свое на ней вырубав. И заиграло сердце у него, могутность свою почуявши. Вырубав одним махом себе Олекса Довбуш трембиту невиданной довжины в три чоловических роста. Рубав он ее с песней. Рубав ее из разбитой громом смереки. А обвивав он ее березой, что росла над горным ручьем. А как подняв ее к губам и ся затрембитав – огой, гой, – полоныни все карпатские на голос Довбуша си отозвали. Услышали Карпаты ту трембиту, и голос у нее был громовый, а в ее трембитании звучал шум волны. Песня ее лилась, як горный потик. Выйшов с той трембитою Олекса на борьбу з ляхом, модьяром и германом. И нихто его победить не мог через то, що за его добрую душу дал бог ему силу великую. Таку силу, що удар его руки равнялся силе всего народа. Это был самый могучий гуцул на свети. И никто не мог Олексу в открытом бою взять, а только обманом и хитростью...
Долго еще рассказывал гуцул о борьбе Довбуша с венгерскими и немецкими панами. О благородном воинстве-дружине Олексы. О любви его к Маричке.
Но подтянулась колонна и, прерывая легенду, которую гуцул мог рассказывать весь день, я спросил его:
– А сможешь, дедуню, провести нас по хребтам до самой Говерлы?
– Нет, не смогу, – вздохнул он. – Нет таких людей сейчас. Забыли дороги. – Затем хитро улыбнулся из-под лохматых бровей. – Не надо идти вам по хребтам. Это дорога вдоль границы. Вам я знаю, куда надо. Надо вперед, в долину Закарпатскую, на поля и виноградники Дунавские. А как Дунаву-реку перейдете, там снова пойдут горы. Только горы те уже не Карпатами звать. То суть – Балканы. То суть – Татры. То суть – Альпы.
– Ого, – сказал Черемушкин. – Это дед политический. А что там, на тех Татрах да Альпах?
– Не знаю, не слыхал, – запрятал улыбку в усах гуцул. – Про горы гуцул знает, про Карпаты, про Татры. А больше – ниц!
Солнце поднялось, и колонну разместили в лесу. Я остался с гуцулом. Теперь уже не он мне, а я ему рассказывал. Он спрашивал меня о сражении на Курской дуге, спрашивал, горы или степи в том далеком краю.
Все, что я рассказывал, он понимал по-своему. Но он хорошо понял, что там шла непрекращающаяся борьба брони и снаряда, борьба свободы с насилием. И хотя мои cлова звучали на мало понятном ему языке, но чувства и мысли у нас были одни.
32
Невдалеке от камня Довбуша разместился штаб. Ковпак на двенадцать часов назначил совещание командиров.
Обсуждался вопрос дальнейшего движения. К концу совещания подошли разведчики. Стало ясно: для того чтобы идти вперед, нужно с боем занять село Поляничка, разбросавшее свои хаты вдоль речушки – притока Прута.
О том, что я был против приграничного варианта, Руднев знал, но все-таки командовать ударной группой он поручил мне. Назвал тоном приказа мою фамилию и молча, испытующе взглянул на меня. Я сразу понял его. Готовясь к бою, долго сидел я над картой 1898 года, изображавшей извилины Карпатских гор. И на корешке карты вывел, так, на всякий случай, может быть потому, что бой предстоял серьезный: "Раньше, чем начнешь командовать, научись подчиняться".
Начав спуск сразу с перевала, мы напоролись на венгерскую заставу...
Пограничный пост приспособили на скорую руку к бою.
– В горах камня много, – доложил Черемушкин, уже давно залегший в ста шагах от венгров.
Одной нашей роты было достаточно, чтобы разогнать венгерскую заставу. К ночи мы вышли на Поляничку. Противника там не оказалось. Село напомнило мне родную Молдавию. Есть там заброшенное в каменном ущелье село Валя Дынка, что означает – глубокая долина. Такие же хаты, прилепившиеся к скалам, такие же извилистые, похожие на овечью тропу улицы, и рослый люд.
– Народ здесь не дюже гостеприимен. Или до смерти чем-то напуган. Не хотят говорить, – докладывали разведчики, побывавшие в крайних хатах.
– А на окнах хат выставлены кувшины с молоком. Кукурузные лепешки и брынза. Непонятно, – говорит Карпенко.
– Что-то здесь не то. Но от гуцулов не добьешься ни слова, подтвердил и Черемушкин.
Осторожно, выдвигая на огороды боковое охранение, колонна двинулась по селу. Миновали церковь и небольшую площадь перед ней. Пересекли овраг и продвинулись почти к самой околице.
Венгры не заставили себя долго ждать. Как только роты авангарда вышли из села в расширявшуюся, почти похожую на горное плато долину, сверху, прямо в лоб нам ударило несколько пулеметов. Сразу за ними, разрезая колонну пополам, бил шестиствольный миномет. Несколько связных, посланных назад к штабу, были убиты. Конник, пытавшийся проскочить этот огненный шквал, возвратился ползком, весь израненный мелкими осколками, лошадь под ним сразу убили наповал.
– Перерезаны, – прохрипел Карпенко, лежавший рядом в канаве.
– Откуда бьет?
– Со всех высот и с церкви.
Это была великолепно организованная засада. Если день захватит нас в этом естественном мешке, ни одному не выбраться из него живым.
– Давай отходить влево, Карпо! – крикнул я на ухо Федору, стараясь перекричать вой и скрежет металла. Он нагнулся ко мне:
– Правильно, командир.
И мы быстро вывели из-под губительного огня третью роту, а за ней и разведку к реке, в сторону от пристрелянной дороги. Но у реки тоже был противник.
– Только один пулемет и несколько автоматчиков, – доложил командир отделения Намалеванный.
– Вперед, хлопцы! – прозвучала команда Карпенко.
Мы сразу смяли вражеский заслон. По пояс в быстром, сбивавшем с ног потоке перебрались на другой берег.
– Пока рассвет не захватит – на гору! – скомандовал я.
– Зацепиться хотя бы за этот пятачок, хлопцы! – передал дальше команду Карпенко. Но это легко сказать – зацепиться. Кровь била в висках, как колокол, пока роты допыхтели до вершины лысого бугра с крохотной рощицей на хохолке. И когда совсем рассвело, я понял, зачем с тех пор, как воюют люди стрелами и копьями, пищалями и автоматами, они карабкаются на вершины. Чтобы удержать за собой превосходство наблюдения!
В селе сновали взад и вперед машины, связисты врага тянули провода. Там шла деловая жизнь войск, готовых к бою.
Уже совсем рассвело, в лесок с другой стороны сползла восьмая рота. Ее послал Руднев на помощь нам. Она не могла ночью пробиться сквозь минометный огонь. Опытный командир Сережа Горланов свернул под гору и, прижимаясь поближе к минометной позиции врага, обогнул село. Он успел обойти смертельную стену огня.
Под горой его хлопцы захватили немецкую штабную публику. Сережа хрипел, докладывая:
– Штаб застукали... Мы к нему по проводам пришли. Финками взяли. Чистые немцы. Видать, нас за мадьяр приняли.
Фашисты были свеженькие, только что прибывшие.
Документы пленных и солдатские книжки убитых не то что удивили, а просто поразили меня.
– Ого, – сказал Миша Тартаковский. – И карта со свежими отметками. Против нас действует тридцать второй эсэсовский полк. А вдоль границы кроме пограничников выставлена фронтом на север, товарищ командир, обратите внимание, венгерская горнострелковая дивизия.
Действительно, бумаги убитого офицера и карта ясно говорили об этом.
Бой шел за селом, откатываясь все дальше. Мы поняли, что Ковпак большую часть колонны отвел назад, на перевал.
О нашем присутствии здесь, на этой высоте, противник, видимо, не знал. Обнаружить себя теперь, с небольшой группой, оторванной от обоза и боеприпасов, было бы безрассудно. Прорываться с горсткой храбрецов еще можно. Тем более, с таким замечательным командиром, как Карпенко. Но у меня было время и поразмыслить. Если прорываться, так к вечеру, решили мы. Но Карпенко думал совсем о другом.
– Подполковник! У тебя есть рация? – спросил он меня неожиданно. Давай, выводи на равнину.
– Ты что, сдурел, что ли?
– Ну, как хочешь. Только потом, чур, не каяться!
Итак, оно прозвучало, это впервые сказанное слово – на равнину! В душе и я согласен с ним. Но "раньше, чем начнешь командовать, научись подчиняться". Тем более, что в моих руках карта положения войск противника да еще трое неопрошенных пленных. Я знаю о враге много, он обо мне – ничего. Но я хочу знать еще больше. С того момента, как ударил по колонне шестиствольный миномет, я все время чувствую себя, как канатоходец, сделавший над пропастью первый шаг по тросу.
Пора заняться пленными.
– Миша! Начал допрос?
– Нет еще.
– Давай, дружок.
– Минутку. Займитесь пока сами, а я кончу с документами.
– Что-нибудь интересное?
– Очень...
Я не придал значения его возгласу.
В последние дни во мне постепенно глохло шестое чувство разведчика – любопытство. Сейчас я был командиром отрезанной группы. Малейшая оплошность – и моя группа ляжет костьми на этой несуразной голой высотке, на макушке которой только пучок хилых "смерек" скрывает нас от глаз врага.
Пленные, опять пленные... Приволок их командир восьмой Сережа Горланов на мою голову.
И вдруг, приглядываясь к ним издали, я заметил в группе опустивших головы немцев солотвинского гестаповца, сбежавшего от нас на Манявской горе.
– Ох, черная и самая неблагодарная работа разведчиков: мы чернорабочие войны, – ворчал я про себя несколько минут назад, не зная, с кого начать допрос. Но сейчас я думал совсем другое. Ради таких минут стоит и покопаться со всякой мразью.
– Гора с горой не сходится... – начал я допрос.
– К сожалению, да, – отвечал по-немецки "мой" гестаповец.
Повозившись с ним и с другими фашистами полчаса, я убедился, что эта птица много знает, но говорить ничего не хочет. "Толметчер", а попросту переводчик – пулеметчик восьмой – Козубенко, изучал немецкий во время пребывания в лагере военнопленных. От его "перевода" мне захотелось спать. Я пошел к Мише Тартаковскому. Он лежал неподалеку на животе, подстелив под себя несколько еловых веток, и копался в штабных документах тридцать второго полка. Наиболее ценные были отсортированы, и беглым переводом их он как раз занимался. Я прилег рядом.
– Какие новости?
– Очень интересные...
Я заглянул через плечо и, не мешая ему работать, прочел: "Диспозиция сводной группировки войск СС". Диспозиция была длинная, написанная удивительно невоенным языком. Но даже и по ней я мог понять главное: в составе группировки были названы 4, 6, 13, 24 и 32-й эсэсовские полки, 273-й горнострелковый полк и пять батальонов особого назначения.
– А где же венгерская дивизия?
– Одну минуточку, – перебил меня Тартаковский. – Сейчас... – и, закончив перевод, в конце вывел подпись: Гиммлер.