Текст книги "Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка"
Автор книги: Петр Астахов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Здесь пленные почувствовали себя свободнее, – в стенах тюрьмы кончались полномочия конвойных, и пленные поступали в ведение тюремных властей.
Наконец наступил черед знакомства с тюремным надзором. Присмотревшись к надзирателям, обратил внимание на мало заметную деталь – форма на них была старая немецкая, уже ношеная и перекрашенная в темно-зеленый цвет. В руках толстый резиновый жгут, с которым они ловко обращались, раздавая удары слабым и плохо стоящим на ногах или же просто зазевавшимся.
Новоиспеченные служители немецкой охранки, или проще «полицаи» с усердием выполняли эту работу, зарабатывая доверие и авторитет новых хозяев, чтобы заполучить навсегда столь «престижное» место.
Первое в эти дни, но зато какое отрезвляющее знакомство!
Годы, прожитые при Советской власти, приобщили нас к ежедневным лозунгам о «единстве партии и народа», «интернациональном братстве» и, казалось, оно было построено, но стоило только поставить это братство и единство в условия войны, как от них остался след мыльного пузыря – на службу к немцам потянулось все националистическое отребье, и в первый же день пребывания в Харьковской тюрьме я почувствовал, что это такое.
Тюрьма в Харькове была пересыльно-перевалочным пунктом, принимавшим пленных с фронта для дальнейшей транспортировки на оккупированную территорию. Здесь долго не держали – сутки, самое большее, двое, а затем отправляли на товарную станцию, грузили в вагоны и везли по назначению.
Несколько дней дороги до тюрьмы и время, проведенное в тюрьме, подтянули и без того пустые желудки. О кормежке не могло быть и речи – слабых вели под руки, чтобы конвоиры их не застрелили. Обессиленных не оставляли в пути – их пристреливали конвоиры. Держались те, у кого еще оставались крохи сухарей от пайка, выданного перед наступлением, или куски хлеба, полученные от сердобольных женщин на дороге.
Как сложилась моя судьба в эти первые дни, когда кроме сохранившейся жизни было потеряно все остальное?
Что представлял из себя, на что мог рассчитывать в этих условиях, да имел ли, вообще какую-нибудь надежду, чтобы выжить?
Скажу прямо – шансов остаться живым у меня не было, я должен был умереть. Возможно, что процесс этот мог растянуться на какое-то время, принимая во внимание мой возраст и нерастраченные еще силы. Мне было восемнадцать, но выглядел я моложе своих лет – лицо скрывало мои годы, я был похож на мальчишку 14–15 лет.
Жизнь прошлая, тепличные условия, отсутствие физической и армейской закалки, после которых юноша становится взрослым, оказали мне плохую услугу.
Попав в плен, я потерял коллектив, который мог в любую минуту придти на помощь, его моральную поддержку, и очутился в ситуации, где каждый думает только о себе, о сохранении своей и только своей жизни.
Новая среда и необычная обстановка пленных лагерей заставили меня, как утопающего, барахтаться в бурном потоке и плыть без всяких ориентиров в неизвестность…
Шталаги и дулаги
(Первомайск – Кировоград – Ровно)
1.
Май выдался теплый – днем хорошо припекало солнце, случались по-настоящему жаркие дни.
Гимнастерка и галифе, выданные в Гудермесе, потеряли свой вид – выгорели и износились. Солдатская шинель давила тяжестью на плечи, стесняла движения, особенно тогда, когда было солнечно и жарко, но в холодные ночи она служила одновременно подстилкой и одеялом.
В солдатском мешке оставалось еще последнее «тепло дома» – коричневый из верблюжьей шерсти свитер, связанный матушкой на дорогу, солдатская пара нательного белья, несколько писем от родных и Аси, да крошки сухарей от съеденного в эти дни пайка.
Все было чужое вокруг.
Утром, пробираясь сквозь тюремный коридор, забитый пленными, увидел знакомое лицо своего командира роты, старшего лейтенанта Завгороднего. Он был в солдатской шинели, в пилотке, в гимнастерке без «кубарей» и прочих отличий.
Встретившись со мной взглядом, он тут же отвернулся. И как-то незаметно исчез – больше я его не встречал.
После двух дней пребывания на Холодной Горе большую партию пленных построили и повели на железнодорожную станцию.
Опять послышались знакомые слова: «Los! Los! Menschen!»
Они теперь стали встречаться чаще. И хотя перевод их был неизвестен, они становились понятнее. Они означали что-то близкое нашему «давай, давай».
В таких же вагонах, в каких мы добирались из Гудермеса к фронту, нас повезли на Запад, но разница между теми красноармейцами и теперешними пленными была в том, что вагоны шли закрытыми и сопровождали нас немецкие конвоиры. Единственное маленькое окошечко с колючей проволокой в углу вагона не могло вместить всех желающих увидеть «волю».
Май был на исходе, и природа после холодов и снега принаряжалась в зеленый убор, земля отдавала людям тепло, краски и запахи.
Состав часто останавливался. У окна постоянно толпились люди и те, кто ничего не видел, нетерпеливо любопытствовали: «Ну что там? Что за станция? Почему стоим?»
Мне тоже хотелось увидеть «волю», но не хватало сил, чтобы преодолеть сопротивление стоящих впереди. Хотелось знать, куда везут. Никто не мог ответить на это – в вагоне не было местных, знающих дорогу, а названия станций, переписанные немцами с русского на латынь, ничего не говорили о направлении эшелона.
После нескольких дней пути стало угадываться направление – ехали в сторону Одессы, и в конце мая эшелон прибыл в город Первомайск Одесской области, что на Южном Буге.
Не знаю, как выглядит Первомайск сегодня, а в сороковые он был похож на большое украинское село с одноэтажными домиками и палисадниками, утопающими в зелени садов. Похоже, что по территориальному положению своему этот городок был удобен для немецкого командования, и через него проходили многочисленные военные грузы для фронта. По реке осуществлялась важная транспортная связь с судоремонтным портом Николаевым. Вероятно, по этой причине в Первомайске и был создан военнопленный лагерь, пленные которого выполняли различные разгрузочно-погрузочные работы.
Мы были первыми, кто переступил порог этого лагеря. Территория его была в квадрате сто на сто, обнесена колючей проволокой с вышками и прожекторами по углам. С левой стороны от входа крытое, похожее на склад помещение, высотою в два этажа. Несколько ворот были открыты днем и закрывались на ночь.
В этом помещении находилась овечья кошара, но к моменту нашего прибытия в лагерь там не осталось ни овец, ни духа овечьего. Внутри на громадной площади установили трехъярусные нары, на которые можно было забираться с двух сторон. Нары поделили наполовину длинной доской, заменяющей изголовье, к нему можно было положить вещевой мешок или шинель и положить голову. Ложились, как правило, голова к голове, а ноги к краю настила.
В центре двора соорудили из досок кухню-времянку, там готовилась лагерная «баланда», и немудреное помещение для продуктов и хлеба. Резка хлеба и его выдача происходили утром перед уходом на работу. Рядом с кухней расположились хозяйственные сараи и помещение карцера для штрафников.
Для ежедневных проверок утром и вечером, во дворе в центре, отвели громадную площадь, где одновременно могли быть построены все пленные лагеря – 500–600 человек. После утренней проверки пленных отправляли на работу, после вечерней – запирали в барак.
В первый день всех военнопленных выстроили во дворе, пришло лагерное начальство, устроили «смотрины» прибывшим. Начальник лагеря в новой «с иголочки» форме был похож, как мне тогда показалось, на генерала. Шел в сопровождении переводчика и солдат охраны. На плохом русском языке переводчик от имени коменданта лагеря обратился к построенным пленным.
Он ознакомил с внутренним распорядком лагеря, сказал, что с завтрашнего дня, все прибывшие пленные пойдут на работу. Предупредил всех, чтобы каждый знал свою команду и чтобы потом выходили на работу только с теми, куда их определили в первый день.
Утром и вечером пленные будут получать паек, они должны соблюдать дисциплину и порядок. За нарушение будут наказываться карцером и лишением хлеба. Пленные, намеревающиеся бежать, будут расстреляны.
Было похоже, что комендант ознакомил присутствующих со всеми строгостями режима, но команда «разойдись» не была подана и строй продолжал стоять.
Наконец, фельдфебель вновь обратился к пленным:
– Выйти из строя всем коммунистам, офицерам и евреям! – четко звучал его голос перед затихшим строем пленных.
– «Kommunisten, Ofizieren und Juden», – несколько раз повторил фельдфебель и видя, что строй стоит и не реагирует на его команду обратился уже к переводчику, чтобы тот перевел следующие его слова:
После некоторых колебаний из строя вышло несколько человек и остановились, ожидая команды.
Через минуту они направились в сторону сарая, где их ожидали немецкие солдаты. Там встали, положили пожитки на землю, поснимали верхнюю одежду и в нательном белье вошли в сарай.
Их было четверо-пятеро – не запомнил. Через несколько дней там оказалось еще несколько человек. Были среди них командиры, переодетые в солдатское, и евреи, узнать которых не составляло труда.
Не знаю, что заставило этих людей добровольно сдать себя в руки лагерных властей? Может быть, надежда на то, что «добровольное признание смягчит наказание»? Но этого не случилось, расстреляли всех.
Казавшийся неминуемым расстрел на передовой совершился здесь в лагере, на глазах сотен пленных, не веривших тому, что происходит. Это была та самая правда о расправах над коммунистами, евреями и комсоставом Красной армии, которую передавали сводки Информбюро.
Голодных и обессиленных, их вывели из сарая, поставили перед ними деревянные козлы, перевитые колючей проволокой, и заставили перепрыгивать через них. Потом, пробежав мимо кухни и обогнув ее, они бежали дальше к открытым воротам, выходящим за зону, к уже вырытой яме. Там у ямы, их ожидал, избавляющий от мук и позора, выстрел в затылок…
Вся эта операция-трагедия завершалась удивительно четко и спокойно по заранее, продуманному плану, без криков о пощаде и помощи. Она закончилась братской могилой – ее тут же забросали землей пленные.
«За что? Ведь они люди! Кто позволил цивилизованным оборотням вершить беспрецедентный самосуд?! В чем виноваты были они?!» Неужто принадлежностью к иной расе или иной идеологии?
В свои восемнадцать лет я плохо разобрался в том, что происходит в фашистском рейхе и в СССР. После расстрела красноармейца на передовой это было второе, еще более ужасное, злодеяние. И оно было направлено на подавление воли оставленных в живых военнопленных, их возможных попыток сбежать и избежать тем самым издевательств и позора.
Мне тоже порой приходили мысли о побеге, но я не верил в то, что смогу осуществить бегство. Из лагеря бежать было сложно – нужно было преодолеть зону с колючей проволокой; а на побег с места работы не хватало дерзости, мужества, физической выносливости, сил, практической смекалки.
Маленький штрих из жизни в Первомайске, о котором я хочу рассказать, – наглядное свидетельство моего необдуманного подхода к жизни и к людям.
Это произошло со мной в первую ночь прибытия в лагерь.
Для голодных и уставших после долгой дороги пленных деревянные нары в овечьей кошаре показались земным раем.
Я забрался на верхние нары, где было меньше людей.
Положил мешок в изголовье, снял шинель; одну полу подстелил под себя, второй укрылся и для полного довольства решил снять с уставших ног ботинки. Портянки остались на ногах, так как без них было бы холодно. Ботинки я подвинул в ноги, совсем не подумав о том, где они окажутся утром, считая, что они будут дожидаться моего пробуждения. Каково же было мое удивление, когда, проснувшись, я вместо ботинок увидел пустое место.
Исчезновение обуви повергло меня в состояние уныния – на ногах остались лишь портянки, и теперь их нужно было снять и положить в мешок, а на работу идти босиком – ботинки «приказали долго жить». Я успокаивал себя тем, что впереди лето, а до зимы что-нибудь появится на ногах.
Днем хорошо грело солнце. Земля, вобрав тепло за день, ночью успевала остыть и в утренние часы было холодно. Но человек привыкает ко всему. Я тоже свыкся с положением «босого», на работу стал ходить босиком, отчего подошвы ног огрубели и уже не причиняли мне тех неудобств при ходьбе, какие испытывал я в первые дни.
Последующие действия в лагере говорили об отсутствии практической смекалки в новых условиях.
В июне становилось все жарче, и тяжелая для лета шинель стала раздражать меня. В голове зрела мысль расстаться с шинелью, как я потом понял, мысль шальная и необдуманная. Я совершенно не думая о том, где и в чем меня встретит зима. А ведь прошедшая 41-го и 42-го годов унесла миллионы замерзших от холодов и морозов. Я жил сегодняшним днем и думал только о том, чтобы меня ничто не стесняло, чтобы были свободны руки, чтобы я мог налегке ходить на работу.
В лагерях существовал свой рынок – своеобразная «толкучка», где торговали всем, что приносили с работы или что скрывали в своих мешках «куркули» и приспособившиеся к этим условиям люди.
За хлеб, махорку, сигареты, за макуху голодные могли снять с себя последнюю рубашку или обувку и отдать их предприимчивым торгашам. Прессованный жмых, называемый на Украине «макухой», скармливали обычно скоту, его вкусовые качества напоминали голодным людям что-то похожее на пряник, в котором сохранилось подсолнечное масло и семечная кожура. К тому же твердую макуху можно было обгладывать целый день, не испытывая голода.
Продавали вареный картофель, лук, морковь – население имело свои огороды, сады и чем могло помогало пленным. Самым ценным продуктом в лагере был хлеб. Он был основным мерилом купли-продажи.
На базаре можно было купить армейские «шмотки». Стоимость обмундирования зависела от внешнего вида. За гимнастерки и галифе платили одну-две буханки. Телогрейки и шинели стоили дороже, а потерявшее вид барахло стоило несколько паек.
Когда стало по-летнему жарко, я окончательно решил продать шинель и получил за нее две буханки ржаного хлеба. Несколько дней меня не покидало приятное чувство сытого желудка, а проданная шинель освободила от груза и постоянных неудобств.
Съеденный хлеб скоро снова напомнил мне о содержании вещмешка. Там оставался ненужный для лета свитер из верблюжьей шерсти. Я опять уговорил себя продать свитер за буханку хлеба, избавившись при этом от насекомых и постоянного зуда.
Оставались еще портянки, но они имели настолько неопрятный вид, что без предварительной стирки рассчитывать на их реализацию или обмен не приходилось – так и остались они в мешке до лучших времен. Эти лучшие времена пришли глубокой осенью, когда, сменив несколько лагерей, я оказался на территории Польши, в местечке Кельце. Там мне выдали деревянные колодки – сабо, обувку долгого ношения для нашего брата-колодника. В них нужно было научиться ходить, чтобы не повредить ноги и не стучать громко. Вот тогда портянки помогли избежать кровавых мозолей и потертостей.
Тяжелая работа, отсутствие элементарных условий бытия, болезни, голод, грязь, смертность превращали пленных в человеческие отбросы.
Надежды на жизнь таяли с каждым днем.
У кого были силы, тот мог работать и рассчитывать на еду. Работа была спасительной соломинкой, поддерживавшей надежды на жизнь. Но когда-то должны были иссякнуть силы! И тогда оставалась лишь одна дорога – в общую могилу.
Об этом старались не думать, ибо такие мысли заканчивались петлей – другого выхода не было. И, несмотря на безысходность, жизнь продолжалась.
Немецкого языка я не знал, из школы вышел со знанием пятнадцати-двадцати простых слов и, с конвоирами на работе объяснялся с помощью рук и мимики.
С каждым днем однако в скудный словарик добавлялось что-то новое и, чтобы не забыть его, приходилось неоднократно запоминать и повторять слова в различных вариантах. Сама обстановка заставляла «шевелить мозгами» и усваивать то, что не давалось в школе.
Работа на объектах требовала сил и сноровки. Приходилось разгружать вагоны с углем, бочки с бензином, платформы с песком и цементом, кирпич. Иногда на платформах были тяжелые ящики с военным грузом. В лагерь возвращались уставшие, грязные и, получив черпак баланды, забирались на нары до вечерней проверки, а затем – до утра. Утром все начиналось сначала.
Главным событием было получение хлеба, он исчезал мгновенно, не оставляя ни единой крошки. В уме оставался еще черпак вечерней баланды. И так каждый день – от баланды до пайки – весь смысл жизни пленного. Часто вспоминались слова пословиц, вроде: «Голодной куме одно на уме», но главное – отражала материалистическую сущность «Бытие определяет сознание» – духовные потребности уходили на второй план, главной целью становилась потребность пустого желудка.
Как-то мне пришла в голову мысль попробовать себя в рисовании, заработать себе на хлеб и курево. Нужно было объяснить конвоиру, что я умею рисовать. Кто-то сказал, что в немецком языке есть слово «Maler», но слово это имело еще и другие оттенки смысла, о которых я не имел понятия. В переводе это слово означало маляр. Когда я стал объяснять конвоиру на пальцах, что я не такой, который красит, а тот, который рисует, он понял и сказал:
– Du bist Kunstmaler? [5]5
Ты художник? ( нем.).
[Закрыть]
Тогда мне стала понятна разница. Думая о смысле слова, я понял, что оно выражает нечто большее, чем я того стою. Позже, когда словарь мой пополнился многими словами, я узнал, что слово «Kunst» означает «искусство», а вместе собранное «Kunstmaler» – «маляр от искусства», или «художник».
Я объяснил конвоиру, что мне нужна бумага и карандаш, – он пообещал принести.
Ждал я его с надеждой и не обманулся. Дома мне часто приходилось рисовать с натуры. Чаще всего это отец, он позировал мне не раз. Но одно дело нарисовать на тетрадочном листочке отца, другое на альбомном формате позировавшего немца.
Наброски, которые я делал дома, казались мне удачными, я схватывал сходство натурщика (оно для портретируемого наиболее важно). Но я не видел тогда просчетов в рисунке, правильный рисунок дает художнику школа и уроки в натурном классе. А школы настоящей у меня не было.
Будучи мальчиком, я лишь один год посещал частную художественную студию старого грека Перча, у которого за этот год я научился рисовать с натуры простые геометрические фигуры, гипсовые слепки орнаментов, элементы человеческой фигуры, пейзажи по воображению и прочие элементы школы.
В этот день меня одолевали сомнения – не слишком ли уверенно заявил о себе, назвавшись художником? Ведь это заявление мог сделать лишь недоучка!
В один из дней конвоир принес мне листок бумаги и карандаш и, когда все были заняты едой, я стал рисовать солдата.
Робко набрасывая контуры, я почувствовал вскоре уверенность в работе и довольно быстро схватил характерные черты. И хотя в наброске, видимо, были недостатки, я увидел в нем главное – сходство и, поэтому уверенно протянул рисунок солдату.
Он вытащил несколько сигарет, протянул мне. Потом попросил мою консервную банку, заменявшую котелок и принес из солдатской кухни остатки очень вкусного супа из фасоли с копченым салом.
Это был мой первый успех и честно заработанное вознаграждение, прибавившее уверенности в себе. Я был не только сыт, но даже получил возможность выменять кусок хлеба на несколько сигарет, заработанных у солдата.
2.
Потом потянулись дни с надеждами и разочарованиями. Случались просветы, когда кто-либо из немецких солдат выражал желание быть нарисованным.
Что же можно было ожидать мне, пленному, тогда в те трудные дни, когда события на фронте складывались в пользу немцев, а войска продолжали уверенно продвигаться на Восток? Где же остановится машина войны?
Однажды в Первомайске произошло необычное событие – прошел слух о приезде в лагерь немцев, знающих русский язык и представляющих промышленные круги Германии. Они должны были познакомиться со всеми военнопленными, чтобы отобрать специалистов для работы в Германии. Когда эта новость дошла до голодных и измученных лагерников, у нас появилась надежда, что, может быть, это изменит условия нашего существования к лучшему.
Тогда я задумался, а в чем же я «специалист»? Я только-только кончил школу и не успел приобрести никаких навыков, кроме крошечного опыта в чертежной и картографической работе. В школе я преуспевал в графике, знал несколько видов шрифта, что для картографа было особенно важно. Но зачем картография на заводе? Единственное, что я мог еще предложить полезного, было черчение, и я решил назвать себя чертежником.
За несколько дней через лагерную комендатуру прошли сотни пленных. По рассказам опрошенных, трудно было определить, чем интересуются немцы. Сомнения и заботу вызывал вопрос о принадлежности к комсомолу. По логике каждый комсомолец – резерв для ВКП(б), а коммунистов немцы уничтожают. Значит нужно попытаться скрыть свое комсомольское происхождение, чтобы заработать проходной балл для поездки в Германию. Впрочем, полагал я, шансов уехать в Германию у меня не было. Шансы у тех, кто уже работал на заводе, имел квалификацию и разряд.
Мужчина средних лет предложил мне сесть. Перед ним лежали бланки и бумаги, куда он заносил мои ответы. Разговор, в основном, касался моей биографии. Где родился, когда? Почему приехал в Советский Союз? Где учился, чем увлекался в школе? Был ли в комсомоле? Люблю ли читать? Какой литературой увлекаюсь? Есть ли у меня специальность?
По ответам можно было бы воссоздать портрет нужного человека… Беседа продолжалась не более десяти минут, и, когда я задумался о ее результате, то ничего определенного сказать не мог. А внешность моя была настолько малоубедительной, что немытое лицо и руки, вихры давно нестриженной головы, замусоленные гимнастерка и галифе, босые ноги вызывали, вероятно, жалкое чувство сострадания.
После нескольких дней работы комиссия переехала в другой лагерь, а событие, сильно взволновавшее лагерников, стало забываться и вскоре совсем утихло.
Однажды утром, выходя со своей командой на работу, я у вахты услышал свою фамилию. Я вышел из строя и присоединился к группе людей, стоявших у ограждения – здесь было несколько человек. Нас предупредили никуда не расходиться, должен был подойти конвой. По отдельным словам становилось ясно, что нас должны отправить на вокзал.
Ждали мы недолго, и вот, наконец, команда: «специалисты, строиться».
Команда эта внесла ясность в происходящее – стало понятно назначение группы. Подумал, что повлияло на такой отбор? В группе было меньше десяти человек, отобранных из всего лагеря! «Неужели чертежники так нужны в Германии?» – наивно спрашивал себя.
У вахты нам выдали по пайке хлеба на дорогу, и по хорошо знакомой дороге «специалисты» направились к станции, как нам показалось, для отправки в Германию. Но путь туда оказался гораздо сложнее и дольше по времени.
Первый сделанный сегодня шаг был, как оказалось, не к заводской проходной, а в лагерь Восточного министерства Германии, занятого в годы войны подготовкой служащих для гражданских ведомств на оккупированной территории Советского Союза.
Более подробно об этом расскажу по порядку происходящих со мною событий.
Война была громом среди ясного неба для всей страны; даже Великий Вождь и тот потерял равновесие и оказался в шоке. Можно представить, какое состояние испытали люди, бывшие с первых минут войны у ее переднего края!
Волна нашествия сметала на своем пути все. Скупые сводки Советского Информбюро не могли скрыть трагизма происходящего. За первые месяцы немцы сумели захватить Латвию, Литву, Белоруссию, Молдавию и большую часть Украины, проникнув вглубь Советского Союза на 300–600 километров. Они угрожали Ленинграду, Смоленску, Киеву. Кроме захваченной территории Красная армия несла невосполнимые потери в боевой технике, танках, самолетах и всего, что досталось врагу на оставленной территории. Главными потерями, о которых старались не говорить, – были людские. Массовые окружения советских войск проходили мимо сводок, а если и публиковались, то в очень скромных цифрах.
Когда мне впервые пришлось сравнивать потери в Харьковской операции мая 1942 года по нашим и по немецким данным, то разница эта выражалась такими цифрами: наши – 70 тысяч человек, немцы – 240 тысяч. Такое же, примерно, соотношение людских потерь при взятии Киева. По нашим данным – 175 тысяч, по немецким – 665 тысяч.
Во время Нюрнбергского процесса советская сторона представила ряд немецких документов, в которых было сказано, что за первые полгода войны было захвачено 3.9 миллиона пленных, из коих к началу 1942 года в живых осталось 1,1 миллиона.
Эта цифра мне представилась наиболее правдивой, так как молва оставшихся в живых после суровой зимы 1941–1942 гг. называла именно эту цифру в 3 миллиона – это умершие от голода и холодной зимы. А в приказе от 28 июня 1942 года Сталин ссылался на еще более чудовищную цифру – 70 миллионов человек населения, оказавшихся на оккупированной немцами территории после года военных действий.
Сейчас пишется новая История Великой отечественной войны 1941–1945 гг., и хотелось бы, чтобы вопреки прошлым подходам были расставлены все недостающие точки, чтобы были опубликованы все опущенные факты и цифры.
Стремительный марш немецких войск и массовые окружения породили военнопленных и их лагеря. С каждым днем число их росло. Немецкое командование не могло разместить всю эту массу людей – не было лагерных зон, бараков, продовольствия. Первые лагеря разбивались прямо в степи, под открытым небом или на окраинах жилых объектов. Огораживали территорию колючей проволокой, ставили вышки для охраны и загоняли туда пленных. Чем дальше уходила на Восток армия, тем больше оставалось таких зон. В летнюю пору можно было переносить все трудности и лишения. С наступлением осени и зимы положение пленных становилось безвыходным – умирали десятки и сотни в день от холодов и голода. Жизнь под открытым небом, дождь и грязь, снег и морозы не оставляли надежды на жизнь и по утрам многочисленные трупы свозили в общую яму и команда из таких же доходяг хоронила их.
В мае 1942 года, когда я был пленен, положение с пленными стало несколько лучше и смертность уменьшилась. В лагерных зонах появились пусть и малопригодное для жизни, но жилье. Это были старые казармы, заброшенные заводские цеха или кошары для скота. В них пленные проводили ночь.
Что представляла из себя эта многомиллионная масса людей?
В лагерях были собраны представители всех национальностей. Только в восемнадцать лет я стал понимать смысл давно знакомых слов – русский, украинец, поляк, югослав, кавказец, азиат. Впервые в военнопленном лагере стал видеть осмысленную разницу – в языках славянских, мусульманских народов, европейцев.
Неприятно было осознавать в первые дни пребывания в Харьковской тюрьме принадлежность к полиции украинцев. Почему именно украинцы получили право служить немцам? Оказалось, что украинская территория, захваченная немцами, позволила украинцам создать свою национальную службу – украинских полицаев.
В Советском Союзе мы воспитывались на интернациональных идеях, и каждый гражданин при выборе для себя деятельности должен был согласовывать свои действия с коммунистической программой – все нации равны! Германия установила в рейхе расовый приоритет, где высшей нацией была арийская. По этим же национальным принципам должны были жить и развиваться другие нации. (И сегодня фашизм после провала его идей в последнюю войну, вновь заявляет о своих претензиях!) В Советском Союзе законы, защищавшие национальное достоинство, работали четко, и любое посягательство и ущемление национальной принадлежности пресекалось со всей строгостью.
Советские люди в плену в массе своей продолжали сохранять верность братству и интернациональным традициям даже тогда, когда националистические образования происходили в административно-принудительном порядке. Поэтому и осуждалось насилие украинцев-полицаев над своими соотечественниками.
Издевательства и побои на Холодной Горе в Харькове получили свое осуждение. Трудно было смириться с этим и видеть как молодежь, воспитанная в интернациональном духе, придя в полицию, исполняла свои обязанности с таким рвением? Как могли произойти такие перемены за этот короткий срок?
Осуждения заслуживало поведение представителей малых народов Закавказья и Средней Азии. Их подобострастие вызывало у немцев лояльное к себе отношение. Удивительно быстро осваивался немецкий язык. Трудности, возникавшие в период службы в Красной армии, как-то сами собой разрешались у немцев. Ровно и независимо держались по отношению к немцам только белорусы и русские, которые так и не заслужили их расположения. Я вовсе не хочу наводить тень своим субъективным взглядом на отношения советских людей к немцам, незаслуженно укорять их, просто полагаюсь на свой долголетний опыт жизни в Германии, – свидетельствую свои личные впечатления и вывод, к которому пришел.
Немцы очень быстро создали национальные военные формирования из представителей многих малых народов и с большим трудом, уже в условиях надвигающейся катастрофы, решились на формирование РОА.
Эти размышления навеяли воспоминания – я вспомнил одного из своих погодков, русского паренька, родившегося и выросшего в Узбекистане. Его плутоватые глаза и улыбка привлекали постоянное внимание окружающих, особенно, когда он что-либо рассказывал.
Колька Паршин обладал способностью копировать людей. Жизнь в Узбекистане среди местных жителей позволила ему усвоить диалект узбеков, плохо говорящих по-русски. Когда он рассказывал политические или бытовые анекдоты, копируя местных жителей, трудно было удержаться от смеха и слез.
Вот один из анекдотов, несколько примитивный, но достаточно образный о сути местного колхозного руководителя.
На колхозном собрании выступает председатель и на русско-узбекском диалекте докладывает собранию об успехах колхоза. Вся речь – мастерски скопированная, не позволяет равнодушно слушать ее, прерывается взрывами хохота и заканчивается здравицей в адрес руководства республики (что характерно для местных руководителей), а затем властей союзных:
– Да здрастит сабетски ибласт, да здрастит табарищ Ахынбабаев, табарищ Исталин, Малатав, Каганавич, Рикав… тьфу… твая мат, – чужой попал!
И, несмотря на безысходное положение, голодных и одуревших от непосильной работы пленных, слова Кольки растворялись в дружных репликах и смехе. Смех этот не только не разобщал людей, а наоборот сплачивал и объединял.
Он мастерски изображал узбеков-симулянтов, уклоняющихся от мобилизации и службы в армии. В такие минуты он и вправду походил на эпилептика – закатывал глаза, валился на пол и начинал биться в конвульсиях. Потом садился на колени и, обращаясь к воображаемому начальнику, говорил: