Текст книги "Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка"
Автор книги: Петр Астахов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Те, кто в это время побывал во «внутренней» на Лубянке, рассказывали о генерале Власове и его сподвижниках. Говорили, что он приговорен к высшей мере наказания через повешение и что сообщники получили большие сроки. Прошел слух об аресте Михаила Зощенко, на которого в те годы ополчилась ленинградская писательская организация.
Помню, что в камере появилась молодежь – студенты. Видимо, возвращение армии домой не проходило бесследно, прислушивались к рассказам очевидцев, побывавших в Европе, увидевших тамошнюю жизнь собственными глазами. Такая пища для ума позволяла делать выводы о положении граждан на Западе и в собственном отечестве. Студентов привлекали за антисоветскую тематику и анекдоты, однако непродолжительность знакомств, постоянные переводы из камеры в камеру лишали возможности иметь более полное представление о происходящем в обществе движении, а я испытывал интерес к этим людям и к их рассказам.
5.
Между тем заканчивались холода, время торопилось к теплу. На прогулочном дворе уже стали появляться первые признаки приближающейся весны. Ярче светило солнце, радовали посвежевшие после стужи и снега небеса; в водосточных трубах застучала капель, по утрам и в вечерние сумерки на деревьях внутреннего двора загомонили птичьи стаи. Суетливые скворцы и галки, неторопливые вороны шумно выражали радость к происходящим переменам. Порой за их голосами трудно было разобрать говорящих людей.
Весна напоминала о воле, хотелось надышаться воздухом, расправить крылья и, набравшись сил, улететь далеко из опостылевшей клетки. Я терпеливо ожидал извещения трибунала, отсчитывая каждый уходящий день – до дня суда, с момента отправки подследственного из управления полагался двухнедельный срок.
Когда после отбоя в камере наступала тишина, я старался собраться с мыслями, днем обдумать свое положение было сложно, так как камера напоминала растревоженный улей.
До того, как я попал в тюрьму, о судебном процессе я имел представление по книгам и знал, что после всех процедурных актов, слушания сторон, свидетелей, выступлений прокурора и защитника обвиняемому предоставляется право на последнее слово. Я знал, что в этом выступлении можно высказать все – могу согласиться или отвести предъявленное обвинение, предложить свои мотивации и аргументы и присовокупить ко всему этому просьбу о снисхождении при вынесении приговора.
Картина суда мне хорошо представлялась теперь, и я все эти дни находился под впечатлением предстоящего процесса и своего выступления. Что я хотел сказать судьям? Какое представление сложилось у меня о собственной вине и наказании?
Чем ближе двигалось следствие к завершению, тем дальше уходила от меня надежда на обретение свободы. Капитан Устратов так настроил меня на неизбежность наказания, что я уже больше думал о предстоящей лагерной жизни. Мне он сказал, что «дело» может потянуть на «катушку», по тем временам на десятку. Поэтому к предстоящему суду я относился уже, как к чему-то решенному. Однако свое «последнее слово» я все же собирался сказать, чтобы судьи лучше осмыслили трагедию участвовавших в войне людей, судьба которых уготовила им незавидную долю военнопленных (только наивный «простак» мог рассчитывать на подобное участие к пленным!) Я все еще где-то далеко-далеко в душе продолжал надеяться на это участие при вынесении приговора. По этой страшной статье можно было схлопотать и «высшую меру».
Так, в ожидании прошли март и апрель. Я как будто стал привыкать к тюрьме…
Неужели к ней можно привыкнуть?! Абсурд какой-то! Хотя эта привычка возможна, как результат осознанной и неизбежной реальности, когда до сознания доходит мысль, что выбраться из тюрьмы на свободу невозможно. По всей вероятности, тогда и становится тюрьма «родным домом», а все, что в ней давно заведено, воспринимается со смирением и покорностью.
При допросах следователь так ловко формулировал вопросы и так умело на них отвечал, что я, без особого опасения и возможного «подвоха» подписывал протоколы допросов. У меня при этом не появлялось четкого и ясного желания изменить, поправить формулировки следователя.
К примеру, в своем пленении я видел, как и следователь, неопровержимый факт, который невозможно уничтожить. При объективном разборе этого факта и определении истины случившегося он должен был учитывать и принимать к сведению фронтовую обстановку и те многочисленные факторы, которые стали решающими в Харьковском «котле» мая 1942 года. Все эти объективные факторы позволили немцам организовать контрнаступление и нанести сокрушительный удар по войскам Юго-Западного фронта и завершить окружение, взяв в плен сотни тысяч пленных.
Скажу больше, следовательский подход к оценке плена, осуждение пленных, ярлыки «изменников Родины», которые были им присвоены и все прочие обвинения тех лет, не вызывали у меня чувства протеста и я искренне осуждал себя, что оказался в таком положении.
Методы Вышинского, его «царица доказательств», при ведении следствия играли тоже не последнюю роль. Что касается «прав человека», то они истолковывались нашими законами с позиции «осознанной необходимости», как антисоветская пропаганда из уст западных радиостанций «Голос Америки» или «Свобода».
«Осознанная необходимость» государства фильтровать после войны всех, кто побывал в плену и в оккупации, была и впрямь необходима, так думал и я, чтобы разного рода враги государства, оставшиеся после войны с фашизмом, не могли причинить новые бедствия и страдания советскому народу. А что такие враги есть я мог лично убедиться, побывав на митинге бывших советских военнослужащих, не пожелавших вернуться на Родину, в Шаане (в Лихтенштейне).
Такое сложилось у меня в послевоенный год мнение, и я готов был нести заслуженное наказание. Это искреннее раскаяние за плен становилось, как мне казалось, все более справедливым и обоснованным еще и потому, что к факту пленения в моем случае прибавлялся еще Особый лагерь Восточного министерства Германии. В этом ведь можно было усмотреть какую-то закономерность в выборе средств и действий для сохранения жизни: сначала плен, затем Особый лагерь, перспектива отъезда на работу в восточные оккупированные районы – все это звенья одной цепочки.
Опровергать эти факты и доказывать, что все это лишь стечение обстоятельств, чтобы выжить, мне было «не по зубам». Нужна была правовая подготовка, знание норм и законов, опирающихся на «права человека», слишком слаб и неподготовлен был я для роли оппонента: не хватало ума, логики, знаний, аналитического опыта. Поставленное тогда мне следствием клеймо сохранялось на всю жизнь, и ничто не могло смыть его.
И я пришел к выводу: раскаяться в случившемся и просить трибунал принять во внимание сложность обстановки, мой возраст – мне было лишь восемнадцать лет в год призыва.
Но вот прошли первые четырнадцать дней ожидания, затем еще неделя, потом другая, а вызова все нет. Потом счет пошел на месяцы, я продолжал недоумевать, искать причины столь долгого ожидания решения трибунала. Писал заявления, надеясь узнать дату предстоящего суда и сроки продолжительности содержания в тюрьме.
6.
Зима была на исходе. Только по утрам держался легкий морозец, да тонкий ледок после ночи на оставшихся от весеннего солнца лужах. Теперь уже не такой страшной казалась и дорога в лагерь – приближающееся тепло – наиболее подходящая пора для этапа.
Полной неожиданностью в эти дни была передача теплых вещей и продуктов. «Веселый» передал мне бумагу, чтобы я расписался – я узнал крупный, размашистый почерк мамы. Она как будто почувствовала мои тревоги и передала довольно «свежую», военного образца телогрейку, купленную, вероятно, на московской барахолке, и ношенные, подшитые войлоком валенки. Кроме вещей, в передаче было два кирпичика ржаного хлеба, вареная картошка, яйца, кусочек масла, пиленый сахар и кисет с махоркой.
Значит, мама в Москве.
Подумать только, как складывается обстановка – четыре года я не видел родных, вернулся живым после войны на Родину. Мама узнала, что я в Москве и приехала в надежде на свидание. А увидеться и поговорить с ней я не могу. Каково?
Я понимал, что совершить такую поездку в послевоенное время было очень тяжело. Я не знал, что в семье после моего отъезда в армию немолодые родители решились на третьего ребенка – ведь война, и всякое может случиться. 15 ноября 1942 года в семье родилась девочка, ее назвали Ларочкой.
Когда мама решилась на поездку, трехлетнюю Ларочку нужно было забрать с собой. Все эти подробности мне стали известны через десять лет, когда я вернулся из заключения. Мама всего лишь раз до войны выезжала с нами в Москву по приглашению сестры. Решиться на поездку теперь, в послевоенное время, было сложно и рискованно. Отец работал да и по характеру своему был менее пригоден для поездки.
Маме решила помочь близкая к семье соседка – Изабелла Марковна Равин-Каплан, женщина энергичная, деловая, опытная, они вместе выехали в Москву.
Остановилась мама у сестры, которая только-только пережила стресс, связанный с моим возвращением из Швейцарии и последующим после этого арестом. Я после месячного пребывания в Москве исчез и через какое-то время оказался в Бутырской тюрьме. «Шибко» партийная Людмила Семеновна была «на смерть» перепугана случившимся и, опасаясь за свою служебную карьеру, решила «откреститься» от племянника.
Когда мама попала в ее дом, ей ультимативно предложили забыть мое имя и прекратить разговоры обо мне. На этой почве отношения между сестрами были испорчены и восстановлены были лишь после приезда в Баку тетки и бабушки в 1957 году.
Мама, передав единственную передачу, не стала задерживаться в Москве и, «не солоно хлебавши», возвратилась домой.
В свидании со мной ей было отказано, мы увиделись только в ноябре 1955 года, то есть почти через четырнадцать лет после моего отъезда на фронт.
7.
Каждый день в Бутырку поступали «новобранцы». По-разному происходила их адаптация. Одни замыкались; необходимо было время, чтобы освоиться с обстановкой, привыкнуть к людям. У других этот период проходил менее болезненно, и как-то быстро наступало желание рассказать о себе. Но были и такие, которые так и не «оттаяв» продолжали молчать.
Летом 1946 года я встретил в Бутырках молодого человека моих лет. То был Вася Смирнов, моего года, уроженец Москвы. Бывший радист советской разведки в Италии в годы войны. Там же и был арестован и доставлен в Москву для следствия. Возраст и общность интересов сблизили нас, мы подружились.
Он рассказал необычную историю, случившуюся с ним в 1944 году. Летом 1944 года разведгруппа из Москвы вылетела самолетом на Адриатику, на базу воздушных сил, в итальянский город Бари.
Рассказывая об операции, он не вдавался в подробности задания группы, но сказал, правда, что она проходила длительную подготовку и все ее участники тщательно отбирались на многочисленных проверках и собеседованиях. Была взята подписка о неразглашении секретных сведений и о соблюдении всех требований конспирации.
Представляете его патриотический настрой? Он прекрасно понимал, что ожидает его в двадцать с небольшим лет, в годы, когда судьба свела его с внешней разведкой, а сама жизнь только начиналась.
Воздушная база находилась в стороне от театра военных действий. А происходили они тогда в центральной части Италии, на подступах к Риму. Союзники в это время пытались продвинуться в северные районы, чтобы потом соединиться с наступающими на юге-востоке Европы частями Советской армии. К концу года к активным действиям перешли итальянские партизаны и силы сопротивления. Положение немецких войск в Северной Италии с каждым днем ухудшалось.
Военная миссия, в которой служил Вася, к этому времени перебазировалась в оставленный немцами Рим. В этом городе и произошла та история.
Вася был неприметен с виду – среднего роста, худощав, с очень простым и некрасивым лицом. Остриженная в тюрьме голова еще больше подчеркивала его калмыцкую внешность. Круглолицый и скуластый, с широким курносым носом и бесформенными губами он никак не походил на уроженца Москвы. Нрава был веселого и общительного, а задорные глаза постоянно выражали этот настрой. Светлые волосы и такие же брови, сливавшиеся с лицом, делали его облик маловыразительным. Думаю, он понимал, что некрасив, и не раз в шутку сам себя называл «Квазимодо».
Я интуитивно угадывал в нем хорошего человека. Мне нравилось, что в трудных условиях он не стал прагматиком. Он выбирал друзей по духовной близости и интересам. Судьба уготовила нам новогодний подарок: нас вместе отправили на этап.
Не помню, чтобы он унывал в тюрьме. Вполне возможно, что эти качества понравились и его итальянской подруге, укрепили их отношения и союз. Первое время он скрывал свою связь, понимая, что преступил Закон. Но сохранить тайну на виду у всех невозможно.
Когда-то этот день должен был наступить. К тому, что он близок с иностранкой, добавился еще один усугубляющий момент – она было дочерью римского префекта полиции. При несерьезном увлечении он мог бы расторгнуть связь и прекратить встречи. Забыть одну подружку и найти другую.
Но их отношения складывались иначе, он полюбил Сильвию. Она ответила взаимностью. Он стал часто бывать в ее доме, познакомился с окружением. Родители не возражали против их союза, и встречи продолжались. Дальнейшее сближение прошло по обычному сценарию – настал день, когда она сказала, что у них будет ребенок. Положение требовало решительных мер, нужно было что-то предпринять, чтобы узаконить брак.
Но что? Ведь он нарушил присягу и другие обязательства! Что делать, и есть ли выход?
Любовь к девушке, долг и честь, простая порядочность, подсказывали единственное решение – ничего не утаивать от командования. Признаться во всем и совместными решениями разрешить трудности (наивный молодой человек!). Внутренний голос подталкивал его к разговору с начальником миссии.
Трудно было решиться на такой шаг, но он понял, что другого нет, что он обязан сделать его.
Дальнейший ход событий могли предугадать те, кто хорошо знал механизм действия системы. Начальник миссии отреагировал так, как и следовало, – по всем строгостям армейских законов. Выслушав рассказ молодого лейтенанта, он не стал вникать в подробности и сложность ситуации, не стал разделять его тревог, озабоченности, моральной ответственности за дальнейшие последствия. Он понял, что нужно срочно действовать, спасая собственные престиж и карьеру. Трезвый расчет требовал отбросить сантименты и применить к нарушителю всю строгость закона.
Он приказал арестовать лейтенанта, но когда у него отбирали оружие, Вася попытался застрелиться. Судьба же распорядилась иначе, пуля осталась в пистолете. Он был изолирован, но уже ночью совершил побег.
Можно ли было иначе развязать этот узел?
Возможность решить этот вопрос могли лишь иные уставные нормы в нашей армии (а их не было и не могло быть) и иные подходы к человеку и его правам.
Трудно представить себе, чтобы чья-то воля самолично решила этот вопрос. Свободу любви исповедовали всегда и везде в цивилизованном мире. Запрет и насилие были осуждены. Истины эти давно провозглашены в мире, – но какое нам дело до них! Наши нормы не предусматривают таких «вольностей», а по отношению к иностранцам особенно.
Желание Васи могло окончиться брачным союзом, будь он в любой другой армии мира, кроме советской. Тогда друзья обязательно бы устроили веселую «пирушку», чтобы отметить событие.
Начальник миссии усмотрел в этом эпизоде недозволенное нарушение дисциплины, граничащее с изменой Родине, а за благородным по сути порывом последовал арест, побег из части, жизнь на нелегальном положении, – это рассматривалось как преступление и было наказуемо. К тому же поступок, совершенный за границей, «тянул» уже явно на статью 58.1б. Вася знал об этом и поэтому решил застрелиться.
Его выследили в городе, похитили и привезли в миссию. На сей раз арест был осуществлен по всем строгостям армейских правил. Помещение, куда его посадили, находилось на третьем этаже, и он был под круглосуточной охраной часового. Однажды вечером его повели в туалет, и он, проходя мимо лестницы, бросился бежать вниз и совершил все так быстро, что растерявшийся солдат не успел остановить его и выстрелить. Он в считанные мгновенья оказался у забора и перемахнул через него.
С этого дня началась настоящая охота на непокорного лейтенанта. Она продолжалась месяц. Вначале он соблюдал меры предосторожности и не появлялся в городе. Потом, посчитав, что опасность миновала, он вышел погулять вместе с Сильвией и был схвачен на улице на глазах у прохожих. Дотошные до сенсаций журналисты сфотографировали момент ареста русского офицера и оставленной на улице итальянской девушки. На следующий день в газетах появились сенсационные фотографии и другие подробности инцидента. Васю решили не оставлять более в Риме и на следующее утро отправили самолетом в Москву.
Опрометчивый шаг этот стоил ему 10 лет лишения свободы в местах, достаточно отдаленных от итальянской столицы, в северных широтах России.
8.
История Васи Смирнова вызвала личные воспоминания – это были подробности о предвоенной новогодней ночи в Баку; до начала войны оставалось совсем немного. И в этой истории я вспомнил любимую девушку и загубленную войной любовь.
В 174-й школе Октябрьского района отмечался новогодний вечер. Среди собравшихся были ученики старших классов, участники школьной самодеятельности, гости из других школ, знакомые.
Торжественная обстановка вечера чувствовалась еще на подступах к школе и в праздничном убранстве фойе второго этажа, в общем настрое присутствующих гостей. В небольшом зале у буфета было шумно и многолюдно. Шли танцы. Играла музыка, кружились нарядные пары. Ребята постарше, уединившись в классах, распивали шампанское, сухое вино. Оно прибавляло уверенности в общении с девочками.
Я пришел в школу вместе с Асей. Чувствовал себя в этой праздничной обстановке неловко и неуверенно. В отличие от многих сверстников, я не умел танцевать. Это обстоятельство очень смущало меня.
Каждый раз, когда кто-либо из класса приглашал Асю на танец и она охотно соглашалась, мне было досадно за свое неумение и робость. Мои взгляды красноречиво свидетельствовали об этом.
Когда мы собирались на вечер, Мария Павловна, мать Аси, только готовилась примерять новогоднее платье. Она уходила на встречу Нового года в дом близких друзей и просила нас не задерживаться допоздна в школе. Мы знали, что уходит она на всю ночь. И хотя возможностей побыть с Асей наедине было предостаточно, провести с нею эту новогоднюю ночь дома до утра было для меня самым неожиданным сюрпризом и самым большим подарком.
Мы ушли из школы вскоре после двенадцати.
Неторопливо дошли до Кубинской, свернули вниз мимо высокого и светлого здания карамельной фабрики, где когда-то находилась городская тюрьма, минули зеленый треугольник садика, разделяющего широкую улицу Красного Аскера и, поравнявшись с угловой аптекой, свернули вверх на улицу Кецховели. До тупика, где жила Ася, оставалось совсем немного. Узкие тротуары мешали нам идти рядом. Я отпустил ее руку, и вскоре мы оказались у тупика. В конце находилась хорошо знакомая калитка маленького дворика.
В комнате было темно и тихо – да и нужен ли свет в такую минуту? Лучше остаться в потемках в обстановке интимного таинства. Слышно было, как тикают стенные «ходики».
Едва передвигаясь в потемках мы оказались у окон, выходящих в тупик. Ставни были закрыты, и комната была погружена в кромешный мрак.
Ася наощупь разыскала в нише крохотную свечку и зажгла ее. Теперь помещение приобрело чуть различимые очертания.
Мы были одни. Тени наших фигур, передвигались и замирали, отражаясь на стенах в свете крохотной свечки.
Не сон ли все это?
Трудно было поверить в реальность совершавшегося вокруг чуда и в свое удивительное существование в этой неповторимой новогодней ночи. Я испытывал восторг, счастье, ликование! Желая слышать признания Аси, забыв все на свете от захлестнувших меня чувств, я забрасывал ее вопросами и жадно ловил заверения о верности и вечности чувства.
Я хотел многократно убедиться в ее верности, в том, что нас не разлучат никакие испытания и будем мы рядом всю жизнь.
Так бежали неповторимые мгновенья…
Не верилось, что этой ночи может наступить конец, конец этого феерического праздника разбуженного чувства. Трудно было разорвать объятья, оторваться от жарких и уставших зацелованных губ…
В который раз я повторял вслух: «Пора! Уж скоро утро, я должен уходить!»
Но какая-то неведомая сила снова и снова возвращала меня к ней, я не в силах был вырваться из крепко опутавших меня сетей девичьего плена.
Начавшаяся через полгода война перечеркнула наши надежды и планы. Я никак не мог представить себе, что испытания войной затянутся на долгие годы. Никак не верилось, что вероломство немцев останется безнаказанным, наша непобедимая армия обязательно проучит Гитлера и свершится это скоро.
Я ожидал со дня на день повестку. Призыв в действующую армию стал реальностью. В нашем доме с раннего детства перед моими глазами находилась удачная карандашная копия с картины неизвестного художника «Любовь и долг». Скопировала ее сестра мамы, Людмила Семеновна, и подарила ее отцу еще при жизни в Иране. Она мне так нравилась, что я хотел и сам скопировать такую же.
На ней были изображены обнаженные фигуры мужчины и женщины. В его руках оливковая ветвь. Красивое лицо выражает страдание и внутреннюю борьбу. Женщина на коленях. Она обнимает торс любимого и молит его не уходить, остаться с нею. Он не может уступить мольбам…
Мои личные переживания первых месяцев войны очень походили на сюжет упомянутой картины. В сорок первом перед нами тоже встал выбор, и, как не тяжело было уходить, долг требовал защищать Родину. Подчиняясь патриотическому долгу, тогда ушли и не вернулись миллионы мужчин.
Мое возвращение все же состоялось, но годы, прошедшие с того рокового момента, все так изменили, что восстановить прежние связи было уже невозможно, нас навсегда разделило Время – четырнадцать лет войны, плена, заключения.
Моя любимая незабвенная Ася осталась для меня навсегда самой яркой звездой юности, озарившей немеркнущим светом первой любви всю дальнейшую жизнь.
9.
Условия тюремного заключения, особенно одиночка, способствовали работе над собой. Вопросы, возникавшие в процессе следствия, требовали анализа и ответов. Занятия эти не проходили даром, и я замечал перемены, происходящие во мне. Эта новая пора, желание познать смысл происходящего произошли довольно поздно – мне было двадцать пять лет.
Уходил месяц за месяцем, приближалась вторая зима в Бутырках, а ответа на заявления все не было. В декабре 1946 года исполнилась годовщина со дня ареста. По всей вероятности все сроки продления судебного разбирательства уже давно прошли, нужно было выносить решение.
Дело мое побывало в разных судебных инстанциях, но так и осталось невостребованным – отсутствовал состав преступления. Понимая, что дальнейшая отсрочка уже ни к чему не приведет, его решили отправить в Особое совещание, рассматривающее дела без слушания сторон. Ранее оно называлось «тройкой», по числу представителей, участвующих в разборе дел. Это были лица из Центрального комитета партии, Генеральной прокуратуры и Госбезопасности.
По дате, которая стояла на постановлении Особого совещания, я понял, что оно состоялось 30 ноября 1946 года. А из камеры меня взяли под Новый год.
Прошли томительные часы ожидания в боксе. Затем я оказался в служебном помещении, где из рук дежурного офицера получил стандартный бланк, в половину обычного листа, с отпечатанным на пишущей машинке текстом. Это и было постановление Особого совещания.
Всего несколько коротких предложений, я не привожу их, так как могу ошибиться в их подлинности, но суть запомнилась.
За измену Родине, предусмотренную статьей 58.1б УК РСФСР, меня приговорили к пяти годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с указанием определенного места отбывания наказания (Воркута) и добавили «довесок» в пять лет в виде поражения в гражданских правах после срока, что на лагерном жаргоне звучало как «пять по рогам».
Помню, приговор не произвел на меня впечатления – за прошедшие месяцы в тюрьме я смирился с неотвратимостью наказания. Я рассматривал его как вынужденную меру социальной защиты государства от нежелательных граждан, не проявивших героизма и мужества в годы войны, не отдавших жизней своих за окончательную победу.
Срок в пять лет показался терпимым. Следователь Устратов и камерное окружение предсказывали более суровый приговор – в лучшем случае я мог получить десять лет, в худшем – «высшую меру». Я же получил «пятеру», из коих год уже отсидел. Казалось, что впереди еще долгая жизнь, только недавно мне исполнилось двадцать три года.
Год тюрьмы утвердил в моем сознании мысль, что нести наказание я обязан. Теперь уже и я сам, словно капитан Устратов, не признавал смягчающих вину обстоятельств, и пребывание в пропагандном лагере Восточного министерства Германии рассматривал как преступление. Не совершив, будучи в плену и за границей, враждебных действий против своего государства, я признавал как вину причастность к особому лагерю Восточного министерства, за это я осуждал себя и в этом раскаивался.
Раскаяние я адресовал к самому себе, осознанная в тюрьме правда стала для меня высшим достижением пережитого. Мне казалось, что режим стоит на охране этой правды, утверждает ее, я и не знал, что это лишь плод моей фантазии. Прошло всего несколько лет, и все мои выводы и ложные представления развалились – преступления режима предстали во всем многообразии его безжалостной сути.
Жизнь могла бы сложиться и иначе, если бы в основание Закона были заложены поиск истины и соблюдение прав человека. Тогда свой оправдательный приговор я мог бы и должен был получить в зале суда, но в те годы таких решений не выносили.