355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Белые витязи » Текст книги (страница 12)
Белые витязи
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:44

Текст книги "Белые витязи"


Автор книги: Петр Краснов


Соавторы: Василий Немирович-Данченко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XX

Поехал казак на чужбину далеко

На добром коне вороном он своём,

Свою он краину навеки покинул:

Ему не вернуться в отеческий дом.

Казачья песня

Раннее ясное утро. Снег давно сбежал с крыш, дворов и улиц силезской деревушки Матзвиц. От зимы не осталось и следа. Летнее солнце ярко играет на мощёном дворике, уставленном предметами хозяйства. Под большим черепичным навесом, на арбе с сеном возятся дети с льняными волосёнками, голубоглазые, розовые и здоровые. Молодой бородатый казак качает мальчика на колене, другой ребёнок разглядывает шашку.

   – Не трожь! Порежешься! Ну, я тебя!..

   – Слухай, Зайкин, тоже немцы, и по-нашему не понимают, а народ обязательный и видный! – оборачивается к нему молодой казак, что чистит золотистого коня, привязанного к решётке высокой телеги.

   – Ну, христианской веры всё ж, Жмурин, – отвечает бородач.

Жмурин молчит. Только щётка равномерно шурхает по гладкой шее и бокам, по временам он ударяет ею по камням, и ряды белой плоти ложатся на булыжник. Левый бок кончен. Жмурин сердито кричит:

   – Но! К одной!

Лошадь нервно переступает ногами и принимает в сторону. Жмурин скидывает гриву на левый бок, и опять шурхает щётка и скребница поколачивает о камень пола. Вот щётка скользнула по нежному брюху – не любит этого конь, вытянул ноги, одну поджал под себя, оскалил зубы и ударил ими в столб.

   – Но, балуй! – крикнул Жмурин и оправил вспотевшие длинные волосы.

И опять щётка шурхает по бокам и сытой блестящей ляжке; темнеет под мышками и у пояса красная новая рубашка казака, – становится жарко. Но и чистка кончается. Прошёлся мокрой щёткой по гриве, расчесал волнистый чёрный хвост, вытер суконкой морду, прошёлся по спине и накрыл старой, Бог весть откуда добытой скатертью блестящую спину коня. Фыркнул конь и постучал копытом по камням.

   – Ишь, просит ! – ласково заметил Жмурин и, достав из куля овса, засыпал его в старый ящик и подал коню.

Лошадь заржала, погрузила нежную морду в овёс, и побежал овёс непрерывной струёй к зубам.

   – Хорошо в замирении! – сказал Жмурин и потянулся.

   – Курнуть, что ли, покамест.

   – Грех это, – молвил игравший с детьми Зайкин.

   – Не-е! – протянул лениво Жмурин. – В Писании не сказано. Да в ординарцах ездючи, сделал эту слабость.

   – Там, поди, все немцы?

   – Все. Я у Блюхерова ездил. Весёлый командир. Завсегда едет и «форверст» кричит.

   – Что за слово такое?

   – Бог ё знае. На манер нашего «ура», или «марш, марш»...

   – Что там Лександрин урядник под Ганау наделал? Слышно, в хорунжие пожалован.

   – Ещё бы. И мне бы Егория надоть.

   – Тебе-то! Молод очень.

   – Слухай лучше... Шли мы за Блюхеровым с малыми полками, а уперед нас прошли ихние гусары и кирасиры. А местность дюже пересечённая, вперёд ничего не видать... Слышно – пальба идёт. Тронули рысью, вылетели на холм, близ ветряка. Глядим – а «он» скачет по разным сторонам, а гусары его преследуют, а тут на правую руку деревенька, а у неё «они» чего-то тамошатся.

Одно орудие сняли с передков, а прочие позастряли. Блюхеров обернулся и говорит по-ихнему «поздно» и приказал сигнал «апель» подать. А урядник Лександрин, знаешь его, егорьевский кавалер, всё к тому орудию приглядается; видит, плохо лежит, – и щемит, должно, его сердце казачье, только как выхватит саблю да крикнет: «Айда! За мной, ребятеж! Потрафляй!» Тут я, ещё кто был с казаков, несколько гусар да кирасир и рванули за ним. Насели на орудие, ну «их» рубить и колоть. А Лександрин кричит: «Братцы, в запряжку!» Запрягли и утянули одно орудие. Как подъехали до Блюхерова-то, Лександрин и говорит: «Простите, ваше превосходительство, не вытерпел!» А тот ему: «Гут – бравер казак!» Обнял его и поцеловал. И тут сказал, что будет просить за него, чтобы «лейтенант махен», – а лейтенант махен – это всё одно, как по-нашему: ваше благородие!..

   – Бреши! – недоверчиво протянул Зайкин.

   – Вот те хрест! Сам увидишь, в приказе будет.

   – Ну, увидим!

Жмурин опять оглянул золотистого коня, потрепал его по крутому крупу и молвил: «Поправляется наш Заметьте-то без работы да на немецком корму! Гут, совсем гут, явол!»

И, выколотив о камень трубочку, он запел слегка в нос песню, потом сбился и затянул другую:


 
Не жалко эту дороженьку,
Что она запылена,
Только жалко эту девочку,
Что она зажурена!
Запылена эта дороженька
Буйными ветрами,
Зажурена девочка
Прежними друзьями.
Дурак-казак девчоночку
Журит, бранит не за дело,
А за самое бездельице —
За коника вороного!
Казак коника пытает:
«С чего коник зажурённый?
Овёс, сено у тебя всё целое,
Ключевая вода не почата?
Али ты, мой конечек,
Чуешь походы дальние?»
– Мне не страшны, мой хозяин,
Твои походы дальние,
Только страшны, мой хозяин,
Корчомочки частые,
Ещё страшнее, мой хозяин,
Девчоночки молоды!
 

Кончил песню Жмурин, сплюнул на сторону и замолчал.

   – Да, – протянул Зайкин, – не след казаку любить бабу!

Жмурин ничего не ответил.

   – Конь – другое дело, – продолжал философствовать Зайкин, конь выручит, вызволит – конь, одно слово, лошадь, а баба – баба и есть.

Жмурин хитро посмотрел на Зайкина, но опять смолчал.

   – Жену ли любить, полюбовницу ль, всё одно – не христианское, не казачье это дело! Потому жену чёрт создал на соблазн роду человеческому Ты глянь-посмотри: иде баба – там скандал. Слышно, до Расеи Наполеон не любил баб и везло ему страсть, а нонче, слышно, завёл любушку – и конец. Верно я говорю.

   – Ах ты, Зайкин, Зайкин! Брехун ты, одно слово А чего ж ты детей-то ласкаешь, дети-то бабья пакость аль нет? Знаю тебя – ты хоть старой веры, а с Эммой вчера хороводился, ты гляди, посмотри, кабы у Карлуши да Фрица на летошный год черноволосые братцы не пошли.

Смутился Зайкин.

   – То-то и баба! А я страсть по жене соскучился! – искренно воскликнул Жмурин. – И когда это походы кончатся! Замечательно – второй год воюем, и всё больше насчёт отступлений. Как зима – по холодку вперёд, как лето – назад. И победим, да отступаем! А мне повидать жену страсть хочется... Что, Заметьте, сыт, что ль? – обратился он к лошади. – Сейчас.

Он слазал наверх за сеном и разостлал его на телеге перед лошадью.

   – Слухай. Зайкин. Что, правда, что у барина нашего был святой конь, что жизнь ему спас?

   – Брешут.

   – А был-таки конь?

   – Был-то был. Важная лошадь. Вороной без отметин, гордый, нарядный и тоже ласковый конь, всё одно как Заметьте.

   – Где же он теперь?

   – Замёрз близ Соловьёва. Надорвался и упал в снегу.

   – Вот и сказывали, будто ехали на другой день казаки в партии, глядят, на снегу сияние какое, подъехали ближе; мёртвый конь лежит, а под ним его благородие, чуть живой.

   – Сияния не было, а что его благородие под конём отогревались – это правду говорили, это что же.

   – А я слыхал, что сияние.

   – Мало ль что брешут! Може, набор тогда горел на солнце.

   – Сказывали, и солнца не было.

   – Ну, всё одно брехали... А може, и так! Бог-то велик. Одно точно знаю; нашли его под конём, конь мёртвый, а он живой!

   – И за то ему сотника дали!

   – За то, не за то ли – не знаю. А дать следовало. Потому храбрее нашего Пидры Микулича не сыскать!..

   – Да, – протянул Жмурин, – бывает... Глянь, Каргин Мельниковского полка с хозяйской дочкой путается.

   – Ему хорошо, он по-ихнему знает. Тоже образовательный человек, барин, а простым казаком ушёл. Война-то что значит!

   – От жены, сказывали, ушёл...

   – Мало ли что говорят.

   – Гретхен! Гретхен! – закричали мальчики и побежали от Зайкина. – Komm her! Sieh welche Säbel![55]55
  Иди сюда! Смотри, какая сабля! (нем.)


[Закрыть]

   – Ax вы, братцы мои! – ласково сказала им красивая полная немка, шедшая с казаком.

   – Слушайте, Николай, скажите вашим товарищам, что на обед пора.

   – Вы меня любите, Гретхен?

   – Скажите, я вас прошу, вашим товарищам, – не обращая внимания на его вопрос, говорила немка, – сосиски простынут.

   – Что мне сосиски! Любите?

   – Вот пристали! Вас нельзя любить. Вы казак, вы фюйть – и на войну. А я тосковать буду. Сраму на весь приход! Скажите, пожалуйста, вашим товарищам!

Но Каргин молчал.

   – Ну, я сама скажу. «Казакен, подить эссен, ну, зо!» – и она показала пальцами, как едят.

   – А, спасибо, спасибо! – встрепенулись донцы.

   – Данке! – сказал потёршийся в корпусе Блюма Жмурин и побежал напяливать мундир.

К обеду, собранному в чистой передней горнице, вышел и офицер атаманского полка сотник Коньков.

Казаки встали.

   – Садитесь, братцы, скучно мне одному, я с вами пообедаю.

   – Хлеб да соль, ваше благородие!

   – Вы говорите между собой, не стесняйтесь, – сказал Коньков и стал вяло есть.

Он оправлялся, но медленно. Если бы за ним был уход как следует, если бы ходила и баловала его нежная рука любящей женщины, быть может, он бы и скорее оправился. Но к грудной боли, к тяжёлому хриплому кашлю, к боли отмороженных рук и ног присоединилась страшная тоска за Ольгу, за её жизнь и существование.

Сотницкие жгуты не радовали его сердце. Тяжёлым укором ложилось ему на душу это повышение в чине. Не заслужил он его. Он виноват перед атаманом, он не исполнил как следует его поручения, не доставил бумаги. Сначала долг христианина, потом личные чувства задержали его. Имел ли он на это право? Разве долг солдата не выше долга христианина? Разрешено разве покидать ряды для перевязки раненых? Нет, исполни свой долг солдата, а потом займись больными, займись своими сердечными делами.

«А Ольга! Где она?»

И вставали в его распалённом мозгу страшные сцены. То виднелась ему шайка мародёров, мужиков без дисциплины, озверелых и грубых, предводимая сухим, ядовитым, плешивым Бергом, врывающаяся в госпиталь...

Сцены насилия, грабежа и убийства, зрителем которых он был неоднократно, вставали перед ним, и мучился он и терзался непрестанно...

Он сознавал, что стоит ему успокоиться, и он выздоровеет.

Мучило его ещё одно обстоятельство. В минуту забвения своего там видел он чей-то жалкий, слезящийся глаз, тёмный, красивый, задумчивый... Глаз загнанного им животного, любимой когда-то лошади!

И когда донеслась сегодня до него, одиноко лежащего во втором этаже в чистенькой комнате Гретхен, песня Жмурина – тоской наполнилась его душа и до боли сжалось сердце.

Другие могут скоро утешиться; у других и горе-то как-то мимолётно, а он – нет. Давно ли Каргин приходил к нему, и плакал, и жаловался на свою судьбу, и то бранил и проклинал Марусю, то тосковал по покинутой далеко больной жене, а теперь вот смеётся и болтает со смазливенькой Гретхен. Коньков не может так... И не появится на его лице улыбка, пока не увидит он весёлую и радостную свою Олю...

Кончился обед. Перекрестились казаки на восход и хотели уходить, да открылась дверь, и сам сотенный Зазерсков в полном параде вошёл в дом. В струнку вытянулись казаки.

   – Здравствуй, Пётр Николаевич! – сказал, подавая ему руку, сотенный. – Я с радостью к тебе. Платов объезжает полки. На завтра будет у нас. Услыхал, что ты болен, – лекарство тебе везёт такое, что сразу как сумасшедший вскочишь и не будешь больше болеть.

   – Не поправят меня, Аким Михайлович, никакие лекарства, хмуро сказал Коньков.

   – Посмотрим! – сказал Зазерсков. – Николаю Петровичу – моё почтение. Здорово, братцы!

   – Здравия желаем, – гаркнули два казака так громко, будто их целый полк.

   – Завтра к одиннадцати в пешем строю быть готовым... Поняли?

   – Поняли.

   –  Да, брат, – снова обратился он к Конькову, – и везёт же тебе. Эка красавица хозяйка! Ну, пошёл дальше! Смотри, чтобы от жителей претензий заявлено не было.

   – Будьте благонадёжны.

Зазерсков вышел. Казаки занялись поправкой амуниции и платья, а Коньков поднялся наверх и глубоко задумался, сидя у окна.

Ему стыдно было встретиться с Платовым. И не верил он ни в какие лекарства!..

XXI

Aimer, souffrir, mourir – void notre vie.[56]56
  Любить, страдать и умирать – вот наша жизнь (фр.)


[Закрыть]

А. Мюссе

К утру Конькову сделалось хуже. Опять разболелась грудь, дыхание стало стеснительным, и полковой костоправ, осмотрев его, нашёл, что выходить ему в строй невозможно.

День был жаркий, солнечный. Что-то праздничное носилось в воздухе. Коньков сидел перед открытым окном, вдыхал свежий запах сена, соломы и скотного двора, запах, присущий только немецким домам, смотрел, как полногрудая Гретхен подавала сено на вилах своему жениху и как сгибался и разгибался её стан, смотрел на ребятишек, помогавших одеваться казакам, и на стоящего под навесом Занетто.

Когда же он поднимал голову и смотрел вдаль – нерусский вид открывался перед ним. На зелени полей, здесь и там, выделялись красные купы кирпичных строений, блестел остроконечный шпиль церковной колокольни, и чернели и синели поросшие лесом далёкие Саксонские рудные горы. Горы с одной стороны подходили совсем близко, отроги их выступали вперёд, там лес был отчётливо виден, и близкими казались черепичные кровли нагорных селений.

А вдоль по широкой шоссированной улице, обсаженной липами и берёзами, с канавами по сторонам, собирались казаки и празднично одетые крестьяне.

И до них дошла весть, что знаменитый атаман Платов едет к ним. Каргин сказал Гретхен, Гретхен – Эмме, Эмма – Амалии, Амалия – Розе, Роза – Магдалине, та – Маргарите, всё своим мужьям и женихам, и пёстрые жилеты, новые штиблеты, куртки и цветные шапочки толпой запрудили улицу.

Дежурный урядник в кивере пробежал по улице, крича:

– Которые люди атаманского полка – выходи навстречу.

Из домов здесь и там начали показываться высокие фигуры казаков сотни Зазерскова. Кивера с ярко-голубыми шлыками, чекмени тонкого немецкого сукна – всё было новое, с иголочки, немецкими портными пошитое ещё в мае месяце, во время прохождения через Дрезден. Начали выходить и офицеры. Из старых сотрудников Зазерскова оставался один Коньков, да и тот больной лежал на обывательской квартире.

В сотне была самая зелёная молодёжь. Они попали к перемирию, а потому скучали и пили. Коньков, задумчивый, грустный, не по душе им пришёлся. Зато кадр урядников был великолепен. Это были герои Данцига, Люцена и Бауцена, большинство со знаками отличия Военного ордена.

Пришёл и Зазерсков, он осмотрел сотню, поправил мундиры двум-трём, приказал обтереть сапоги и начал ровнять.

Старые, заслуженные казаки помогали ему, поталкивая молодых, шепча им советы:

   – Отвечать атаману громко и радостно. Скажет: «Здорово, атаманы-молодцы!» – кричите истово: «Здравия желаем, ваше сиятельство», потому теперь он пожалован графом.

   – Слушаем, ваше высокоблагородие!

   – Ну-ка, прорепетируем. Отвечать, как атаману. «Здорово атаманы-молодцы!»

   – Здравия желаем, ваше сиятельство! – дружно крикнули казаки.

   – Да смотри не затягивай! И головы поверните в ту сторону, и повыше их держите, и шею на воротник, и подбородок на себя. Вот так!..

Конькову доставляло необъяснимое удовольствие из тишины своей комнаты наблюдать это предсмотровое волнение. Опёршись локтями о подоконник, он смотрел на ярко горевшие голубые кивера, на вытянутых в две шеренги людей. Мало-помалу ему тоже передавалось их волнение, и с сильно бьющимся сердцем смотрел он на дорогу.

Платов везёт лекарство? Какое же лекарство может его порадовать? Порадовали разве его сотницкие галуны? Теперь даже если Георгия пожалует, зачем он ему? Он один на белом свете. Она убита или увезена Бог весть куда.

Ни отца, ни матери, ни родни – никого у него нет, он один мыкается по белому свету, в военных приключениях ища смысла жизни, с разбитым сердцем, не знающий любовных страстей.

Больной и одинокий, без правильного ухода, в далёкой немецкой земле погибнет он бесславно, и чужая земля покроет его прах, и никто не заплачет, никто не пожалеет его...

А кругом царит жизнь знойного лета.

Генрих, жених Гретхен, как изящно он сгибается, подавая снопы, и она, залитая румянцем, но спокойная, счастливыми глазами смотрит на сильного жениха. Они счастливы. Их счастье разливается кругом и возбуждает зависть Конькова. Каргин пойдёт под вечер гулять с Эммой и вернётся счастливый, с томными глазами; кроме того, у него есть Маруся, там, на Дону. Жмурин вернётся к жене, Зайкин будет бранить женщин и поносить их и в конце концов тоже женится.

Один он, Коньков, словно заклятой какой, вечно одинокий, вечно тоскующий. Но кто же ему запрещает полюбить ту же Эмму или даже Гретхен, и та, и другая, да и Маруся Сипаева, и Наташа, дьячкова дочка, не откажут ему ни в поцелуях, ни в любви.

Сколько раз приходила Гретхен и предлагала ему ухаживать за ним. Сколько раз она являлась ночью, когда у него начинался жар и бред, чтобы поправить одеяло, и жалела его; и гладила его по кудрям. Но исчезал бред, возвращалось сознание, и прогонял Коньков голубоглазую сиделку.

Не нужно ему было её ласк! Не хотелось ему делить свою любовь с кем попало, святотатством казались чужие поцелуи. И распалённое окружающей любовной атмосферой воображение вызывало её призрак, и страдал и мучился он один и проклинал свою жизнь.

Затихшая было лихорадка возвращалась вновь, начинался опять жар и бред, и не являлось необходимое спокойствие.

Иногда робким червячком зашевелится в его душе надежда, и тогда станет лучше, даже будто веселее, но сознаёт Коньков, что отыми от него эту смутную надежду – и тогда смерть!

Лекарство?! Когда-то сам Платов был бы лучшим лекарством для своего ординарца. Его бодрый, разумный вид живительно действовал на Конькова, и Коньков бы ожил; но то было давно. То было тогда ещё, когда кудрявый, бледный образ Ольги Клингель не вытеснил ещё всех привязанностей из казачьего сердца. То было в то время, когда верилось, что холостой выше женатого, что баба не для казака, когда похвала начальника была выше и лучше поцелуя, орден дороже свиданья, чин выше брака...

А теперь... Ничто его не развеселит, и никаким лекарством не вылечит, его Платов.

Но, может быть, Платов везёт весточку об ней? Куда!.. Давно бы было слышно. Разве мало воды утекло с ноября по июль?..

Но всё же робкая надежда начинает шевелиться в мозгу у Конькова, и на одну минуту он как будто успокаивается, но потом отчаяние, ещё сильнейшее, охватывает его... «Нет, где же Платову догадаться, что меня может излечить, где же ему так порадовать меня?!» И одиночество, сплошное, тяжёлое, охватывает его всего, и опять не мил ему свет, не мила ему жизнь...

Вдали, на том месте, где дорога сворачивает из леса и где лежит большой белый камень, показалась пыль, и чёрное пятно быстро приближается к селу Матзвиц, слышен уже мерный топот лошадей, и коляска с поднятым верхом, а за ней другая дальше тарантас с атаманским багажом гремят и пылят по дороге.

   – Смир-р-но! – гремит торжественная команда Зазерскова. – Глаза нале-е-во! Ты, я тебя – куда выдался? – громким шёпотом осаживает он любопытного казака из молодых.

Немцы снимают шляпы. Тишина, прерываемая визгливым лаем собачонки да кудахтаньем кур, водворяется кругом.

Платов, ещё более постаревший, выходит, принимает рапорт Зазерскова, спрашивает что-то у него и показывает кучеру на дом Конькова. Коляска едет к дому – кто в ней?

Гулко ответили казаки:

   – Здравия желаем, ваше сиятельство!

Потом раздалось:

   – Рады стараться, ваше сиятельство!

«Благодарит, верно?..» – соображает Коньков.

Дверь скрипнула, чьи-то лёгкие шаги. «Кто бы? – все ушли на смотр. Гретхен, верно, забыла что-нибудь, она вечно забывает косынку... Гретхен?! Разве Гретхен пройдёт так, разве пройдёт так кто-либо другой, кроме неё».

Коньков вскочил от окна и кинулся к двери.

   – Ольга!

   – Петрусь!

И они бросились друг другу в объятия.

Он бледный, больной, но счастливый, она тоже похудевшая, но весёлая, радостная.

   – Ну, садись, голубчик! Вот так. Тебе нездорово это Положи свою голову ко мне на грудь.

Куда девалась головная боль, куда исчезла тоска, глухая злоба на людей?! Весь мир так радостен, всё такое весёлое, бодрое, счастливое!

   – Заболел ты, милый мой, а я и не знала. Разве можно так мучить? Я бы давно приехала, и был бы ты здоров, моя радость. Я бы своими руками тебя выходила, милый ты мой, похудел-то ты как!

   – Ольга, а Берг?

   – Берг под судом.

   – Кто же спас тебя?

   – Они не успели напасть, гусары окружили их. Корнет Воейков, ты его знаешь, он мне говорил это, со взводом забрал их всех.

   – Володя... – проговорил Коньков, и вспомнилась ему штаб-квартира Милорадовича, – он хороший.

   – Славный он мальчик! Но ты лучше, – ласково, как ребёнку, улыбаясь, сказала Ольга. – Он тебя так хвалил! Коньков вспыхнул.

   – Кто же тебе сказал, что я здесь?

   – Атаман ваш, граф Платов. Он и привёз меня.

Славный старик.

   – Где ты его увидела?

   –  В госпитале. Он обходил раненых казаков – я при них состояла... для тебя... Я спросила у него, как ты поживаешь. Он спросил, как меня зовут, – я назвалась. Он сообщил мне тогда, что ты больной, простудился, еле дотянул до Данцига, а оттуда с трудом странствуешь за полком, что тебе нужен уход, иначе ты зачахнешь. Тогда работы в госпитале стало меньше, и без меня могут управиться. Я попросилась. Отпустили. Боже, как я была рада!

А сама гладит по лицу его, гладит его волосы, прижимает к своей девственной юной груди.

   – Ты меня всё ещё любишь? Больного, худого!

   – Ещё больше, чем здорового, – ласковым шёпотом говорит она, наклоняется над ним и целует его в щёку, в лоб, в шею, в губы.

Горячи эти поцелуи! Любовь переполняет его душу, и сладостное волнение отнимает на секунду соображение.

А там на улице кричат «ура». Там тесно стали кругом атамана казаки, и платовский адьютант Лазарев громко читает:

БОЖИЕЮ ПОСПЕШЕСТВУЮЩЕЮ МИЛОСТЬЮ

мы

Александр Первый,

Император и Самодержец Всероссийский Московский, Киевский, Владимирский и пр. и пр.

Объявляем всенародно

На Дон в нижние и верхние юрты, нашим Атаманам и казакам, Войсковому Атаману графу Платову, Правительству войска Донского и всему оному вернолюбезному нам войску.

Донское наше воинство в настоящую ныне с французами войну усердием, подвижностью и храбрыми действиями своими оказало Отечеству услуги. Поголовное ополчение и прибытие оного в знатных силах к нашей Армии было толь поспешное и скорое, какое токмо бывает, когда совершённая к исправлению дома своего ревность всех и каждого одушевляет и движет. Мужественная и неутомимая бдительность Войскового Атамана графа Платова, тако ж и сподвизавшихся с ним всех войска сего храбрых Генералов, Офицеров и всех вообще донских урядников и казаков много способствовали к преодолению великих сил неприятельских и к одержанию над ними полных и знаменитых побед. Они непрестанными на него нападениями и частными с ним битвами везде возбраняли ему способы к продовольствию и чрез то привели всю многочисленную конницу его в совершённое изнурение и ничтожество. Когда потом после многих бедственных для него сражений был он победоносным нашим воинством поражён, обращён в бегство и преследован, тогда на пути в новых с ним жарких сражениях отбито у него бывшими под предводительством Атамана графа Платова Донскими казаками знатное число Артиллерии со многими взятыми в плен Генералами их, офицерами и солдатами. Сверх сего неприятель, беспрестанно ими обеспокоиваемый, принуждён был многие орудия свои со всеми к ним принадлежностями затоплять в болотах и реках, или, не успевши и того сделать, оставлять нам в добычу, так что в продолжение бегства своего за пределы Российские претерпел всеконечное и совершённое истребление. Толь знаменитые заслуги и подвиги Донского войска Нашего налагают на нас долг, пред целым светом засвидетельствовать справедливую нашу к нему признательность и благоволение. Да сохранится сие свидетельство в честь и славу его в памяти потомков. Пребываем ко всему Донскому воинству Императорскою нашею милостью благосклонны[57]57
  Грамота войску Донскому.


[Закрыть]
.

Александр

И опять громовое «ура» казаков, радостные крики жителей, визгливые восклицания женщин.

Махнул рукой Платов.

Слёзы покатились по его сухому, измождённому страданиями лицу; года, проведённые в походах, берут своё!..

   – Детушки, – прерывающимся голосом говорит он, – от простого казака и до графа Российской империи возвысили вы меня. Станичники! Вам обязан я этими медалями, орденами и крестами... Спасибо вам, детушки, великую славу Донскому войску заслужили мы с вами! Заслужим и ещё!

   – Постараемся, постараемся, ваше сиятельство! – гулом отвечает круг.

   – На днях поход, – слышатся слова Платова.

   – Ура! – гремят казаки, и кивера летят на воздух, сверкая голубыми шлыками и белыми этишкетами.

   – Я надеюсь...

   – Будьте благонадёжны! Не посрамим! Больше ещё заслужим славу!

   – Благодарю, братцы, пейте, гуляйте сегодня!

   – Урра!

   – Вы войдёте сперва в отряд генерала Рота.

   – Хотим к вам, ваше сиятельство!

   – Не хотим к немцу! – слышны голоса.

   – Успокойтесь! – властно говорил Платов. – Я вам скажу – и у немца есть выгода служить. Вот урядник Александрин у Блюхера хорунжия заслужил.

   – Урра!

   – Ну, будет. На места!

   – Смиррно! – командует Зазерсков.

Круг расходится.

На обед! Казаки с разговором идут по избам.

Платов, сопровождаемый есаулом, адьютантом и офицерами, идёт к коньковской избе. Хозяева уже узнали, что атаман у них остановится. Стол накрыт снежно-белой скатертью, ароматом капусты так и бьёт в нос. Смазливая Гретхен делает глубокий книксен перед атаманом.

   – Где же они?

   – Наверху, ваше сиятельство.

Гнётся лестничка под тяжёлыми шагами Платова. Ни жив ни мёртв вытянулся Коньков; даже Ольга встала, и робость закралась ей в сердце.

   – Здравствуй, господин мой.

   – Здравия желаю, ваше сиятельство.

   – Ну, как здоровье?

И атаман всевеликого войска Донского, граф Российской империи, приложил руку ко лбу ничтожного сотника.

   – Горяч. Ну да это она разгорячила. Поправляйся, господин мой. Я вам скажу, хворать да по госпиталям валяться недостойное для донского казака дело. Ну, ты другое дело. Ты тут не в счёт. Я знаю тебя, ты больной (ехал со мной, больного тебя я погнал с приказанием. Слава Богу, что ожил, а то наделал бы ты мне тогда тревоги. Я привык, государь мой, к тебе, и вам, сударыня, не раз придётся ревновать ко мне, а я так и теперь ревную.

Вспыхнула Ольга.

   – Помилуйте, я вам скажу!.. – продолжал Платов. – Это был примерный офицер, бойкий, исправный и всегда весёлый. Я вам скажу, он и теперь исправен и боёк, но [веселье не то: скучает и грустит, а это не след донскому казаку. У донского казака лошадь да сабля – вот его друг да потеха, а завелась зазноба, и дело не то. Это хитрая наука, я вам скажу, ты от дела на вершок, оно от тебя на аршин, и так пойдёте вы врозь, хорош будет полк[58]58
  Подлинные слова Платова.


[Закрыть]
. Я вам скажу, я не прочь, чтобы молодые казаки любили молодых девиц и женились – это, я вам скажу, очень даже хорошо, но только жизнью и здоровьем рисковать – это негожее дело. Жизнь и здоровье нужны для Царя и пригодятся для войска Донского... Но, государь мой, привёз я тебе сестру милосердия, выходит она тебя, вылечит, а там, глядишь, мы и Бонапартишку разбили, – и тогда сам у тебя посажёным отцом буду, и так в Питере запразднуем, что небу жарко станет. А потом по скорости, думаю, и в крёстные меня призовёте. Грех плошать молодому казаку.

До слёз покраснела Ольга Фёдоровна.

   – Ну, государи мои, совет да любовь! На меня, старика, сердиться не след, а тебе, Пётр Николаевич, спасибо за службу верную, да советую выздоравливать поскорее, недели через две начнём сражаться. Смею думать – и побеждать будем. Ну, прощайте, мои дети.

И, галантно поцеловав маленькую ручку Ольги Фёдоровны, поцеловавши и ординарца своего, Платов вышел из комнаты.

Пожали руку свитские, пожали хорунжие, Зазерсков грубовато спросил:

   – Хорошо лекарство? – и, обернувшись к Ольге Фёдоровне, сказал: – Вы мне его, пожалуйста, не разбалуйте, а он у меня хорошее дитё, разумное. Только не испортите. А ты смотри у меня. Лихость с бабой не потеряй, – и вышел.

Опять одни остались Коньков с невестой.

Понравились, полюбились эти грубоватые люди Ольге Фёдоровне. Она видела, что они любят её Петруся, и потому особенно дороги они ей стали.

Платов уехал. Казаки опять предались мирным занятиям. Хорунжие уехали по соседству к Владимирским уланам. Зазерсков днём и ночью шатался по конюшням и смотрел, чтобы казаки хорошенько выкармливали коней, Жмурин пел песни и чистил Занетто, Зайкин забавлялся с детьми, и любили они этого бородатого казака затейника и выдумщика: смастерит из щепок мельницу, дом из лучинок, голову Наполеона из куска мела – «дюже развратный, и до всего дотошный», как говорили урядники, был старовер Зайкин.

Коньков при внимательном уходе, при душевном спокойствии поправлялся скоро.

Кашель не мучил, лихорадка прекратилась, грудь перестала болеть, а ноги и руки, ежедневно растираемые Ольгой Фёдоровной, быстро оправлялись. Коньков с радостью чувствовал, как возвращались силы, желал поскорее заслужить перед Платовым свою вину и мечтал о скором окончании похода, о скорой свадьбе.

Атаман зря не скажет!

Хорошо было и Ольге Фёдоровне. И она поправлялась и полнела, и хорошела.

«Что, – думала она, – может быть выше и приятнее, как ухаживать за дорогим больным и видеть его скорое выздоровление? Что может быть приятнее чистого поцелуя?» И не понимала эта чистая девушка, как может Гретхен жить иначе. Они спали вместе в одной комнате. И почти каждую ночь слышались три осторожные удара в стекло, и Гретхен покорно вставала и уходила, чтобы вернуться под утро.

Зачем эти свидания? Что интересного в бледном Каргине, в курчавом Жмурине?

Холодностью ответила она Каргину, когда раз вечером, на крылечке, он стал ей говорить, что ему, образованному человеку, тяжело с этим мужичьём, что его обманула жена, что его преследует Зазерсков.

Даже всплакнул слегка молодой казак перед красивой девушкой, но не вызвал участливого слова, не добился ласкового взора.

«Мужичьё» было дорого Ольге Фёдоровне, потому что в них она видела людей, преданных и обожающих её и её жениха. Среди мужичья был и Жмурин, который каждый день приносил ей букет цветов и ласкал и холил «их» Занетто; среди мужичья ведь был когда то и бедный Какурин, что ради чемоданчика с бельём для своего барина пожертвовал жизнью.

Не понимала она и измены жены Каргина, а главное, не могла понять, как можно говорить такие сокровенные вещи человеку постороннему? Не видела она также и притеснений со стороны есаула.

И ни с чем ушёл «письменный» человек, думавший найти образованного, сочувствующего ему человека в невесте товарища.

Через неделю Коньков стал выходить. Тогда начались прогулки в рощу, на горы, к речке. Молодые казаки снимали шапки; старые сослуживцы, знавшие хорошо «Пидру Микулича», поздравляли с выздоровлением, новички делали фронт – и всё это радовало и тешило любящую Петруся Ольгу Фёдоровну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю