355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Проскурин » Судьба » Текст книги (страница 16)
Судьба
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:13

Текст книги "Судьба"


Автор книги: Пётр Проскурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 61 страниц)

– Ничего, Сеня, могло быть хуже, переживем.

От неожиданности он замер и спазма перехватила горло, черт возьми, от этой женщины всегда можно ждать чего угодно…

– Я знаю, Сеня, я часто виновата, делаю тебе больно, но я ведь хочу добра. Ничего, Сеня, – насильно обнимала она его узкие плечи, – ничего.

Ночью она несколько раз вставала к нему и смотрела, как он спит, он спал, лежа на спине, и дыхание у него было чистым и бесшумным, как у намучавшегося и выздоровевшего наконец ребенка, в полумраке комнаты (шторы были задернуты) лицо его чуть-чуть угадывалось. Если бы все недоброе ушло от него во сне и вообще если бы можно было проснуться и начать все сначала…

Утром она заглянула к дочери, та одевалась в школу, разглядывая себя перед зеркалом совершенно по-взрослому, осторожно трогая пальцами темные, как у матери, длинные брови.

– А папа разве еще не вставал? – удивилась Оля, привыкшая садиться за стол вместе с отцом и потому избавленная от неприятной обязанности собирать посуду и разогревать с вечера приготовленный матерью завтрак. – Что же он, не идет сегодня на работу?

– Может, и не пойдет, – сказала Клавдия. – Ему нездоровится, Оля. Сама поешь и поспеши, опоздаешь.

Оля с недоумением взглянула на мать, но, не решаясь спорить, молча побежала на кухню; Клавдия подошла к окну и увидела, что идет дождь, на стеклах окон рябили мелкие брызги, и она некоторое время с пристальным интересом наблюдала за ежесекундными изменениями на стекле; это тоже была жизнь, что-то соединялось, что-то распадалось. Вскоре дочь ушла, чмокнув ее на прощанье, на ходу застегивая портфель; конечно, будет нестись через три ступеньки и обязательно опоздает. Клавдия подобрала разбросанные Олей вещи, застелила ее постель, досадливо морщась; нехорошо, почти взрослая девушка и такая неряха, не хочет даже прибрать за собой, навести элементарный порядок у себя в комнате, давно пора обратить на это внимание, если сейчас в девочке не пересилить эту небрежность, перейдет в характер и ей трудно придется в жизни. Войдя в комнату к мужу, она широко раскрыла глаза; в первый момент она хотела расхохотаться, но удержалась. Пекарев стоял на четвереньках перед выгнувшей горб кошкой и шикал на нее, кошка в ответ воинственно шипела и отбивалась лапой.

– Ну хватит, Семен! – сказала Клавдия, в сердцах шлепая кошку мокрой тряпкой. – Ты что, совсем в детство впадаешь?

– Нет, Клаша, – ответил Пекарев, поднимая к жене огорченное лицо. – Понимаешь, никто меня не боится, даже собственная кошка. Ты посмотри, какая наглая скотина, хвост трубой и морду отворачивает, точно Горшенин.|

– Сеня, Сеня, когда ты станешь взрослым, поумнеешь? – Клавдия не знала, то ли ей расплакаться, то ли рассмеяться. – Надо же себя уважать, наконец! Пока ты себя не научишься уважать, никто не будет принимать тебя всерьез, пойми ты это!

– Да брось ты свою демагогию, Клавушка, просто ты промахнулась, я оказался далеко не из самых сильных, как тебе этого хотелось.

– Ах, Сеня, Сеня, мне хочется так мало, чтобы ты оставался самим собой, и был как все люди, знал свое место, но умел и постоять за себя, когда надо. Почему, почему ты никак не можешь остановиться с Петровым? Да, да, я не устану это повторять. Ну что ты ему хочешь доказать? Из кожи вон лезешь, доказываешь, что ты его достоин. А получается смешно. Пойми, не может он стать с тобой на одну ногу, не хочет, не надо ему этого.

– Отчего же это не может? Сейчас все равны.

– Ах ты боже мой, что за наказание! – всплеснула Клавдия руками, и Пекарев, сразу как-то сгорбившись, подошел к гардеробу и стал одеваться; можно было продолжить давнюю игру, сказать жене что-нибудь ласковое, разуверить; он даже знал, что это необходимо для собственного спокойствия, но не мог преодолеть раздражения против нее.

– Мне нечего тебе сказать, Клашенька, – поднял он глаза на жену, и оттого, что он назвал ее так ласково, как называл в первые годы их счастливой жизни, она растерялась и, чтобы не расплакаться, крепко сжала губы – Как видно, неудачник я, хочется сделать что-нибудь большое, яркое, чтобы вокруг ахнули… А видишь, все наизнанку выходит.

– Стержня тебе не хватает крепкого, Семен, – сказала она после минутного молчания и тут же по его поднявшимся бровям поняла, что говорит не то, но остановиться не могла, торопилась, глотая подступившие слезы. – Вся беда в этом, Семен. Как бы можно было жить, пересиль ты себя хоть немного. Ты ведь можешь, все можешь, я же тебя лучше знаю. Не хочешь, считаешь, что газета тебя заедает. Отсюда все твои фокусы. А если причина во мне, давай разойдемся, зачем же себя насиловать.

– Можно и так, – повторил Пекарев мирно, и в глазах у него мелькнули и пропали насмешливые искорки. – Все можно, правильно заметила. Только мы уже однажды пробовали, сама знаешь, что из этого получилось.

– Ты меня доведешь, Семен, – пригрозила Клавдия решительно. – Смотри, поздно будет.

4

После этого разговора Клавдия все пыталась восстановить тот момент, когда в жизни мужа наметился и произошел сдвиг, который она просмотрела; что ж, он большой ребенок, она во всем винила себя и все больше приходила к одной определенной мысли. Сама она справиться не могла, сколько ни старалась, нужно было обратиться к силам иным, более действенным, чем ее собственные, и она наконец решила пойти к Константину Леонтьевичу Петрову. Она понимала серьезность этого шага; он мог окончательно развести все мосты между нею и мужем, но в случав удачи он бы сблизил их, а главное, остановил разрастание в душе мужа этой непонятной червоточины; она верила в удачу. В конце концов, муж должен был понять, что она это делает ради него, ради семьи и будущего дочери; наконец, она просто не могла допустить, чтобы вся ее жизнь обернулась несправедливостью и кончилась крахом; она бы этого не перенесла.

Несколько дней она ходила сосредоточенная и молчаливая, взвешивая все «за» и «против»; в своем праве на разговор с Петровым, в его понимании и добром отношении она не сомневалась и лишь хотела себя подготовить получше. Она написала все то, что думала сказать, в тетради, промучилась над этим почти два дня и ходила замкнутая, непроницаемая, с домашними почти не разговаривала. В доме воцарилась напряженная тишина; даже Оля, наполнявшая квартиру шумом и беготней, притихла, понимая, что между отцом и матерью что-то происходит. Несколько раз Оля видела на глазах у матери слезы, но спросить не посмела. Во вторник утром Клавдия решила, что час настал, и дождавшись, когда муж уйдет на работу, а дочь – в школу, прошла в кабинет мужа и, словно видя все впервые, огляделась. Комната была просторной и светлой, с массивным письменным столом на дубовых выточенных ножках, в окружении нескольких стульев; у одной стены снизу доверху – книги на полках, у другой – широкий диван в чехле, на полу ковер крупного, размытого рисунка; все это она сама устраивала, и все могло рухнуть. Она еле удержалась, чтобы не заплакать; дожидаясь, пока телефонистка соединит ее, и услышав наконец твердый мужской голос, попросила:

– Александр Михайлович, мне товарищ Петров нужен, хоть на три минуты. Это я, Пекарева.

– Я вас узнал, Клавдия Георгиевна, – помедлив, отозвался помощник Петрова. – Что-нибудь случилось?

– Да нет, ничего особенного, – сказала она, стараясь говорить ровнее. – У меня сугубо личный вопрос.

– Хорошо, я вас соединяю. Говорите, Клавдия Георгиевна.

Услышав в трубке тихий голос первого, она некоторое время не могла начать говорить: глотала и глотала какие-то вязкие комья.

– Здравствуйте, здравствуйте, Клавдия Георгиевна, – пришел ей на помощь Петров со свойственными ему мягкими интонациями в голосе, особенно если он говорил с женщиной. – Рад вас слышать.

– Товарищ Петров, очень мне неудобно, но я бы хотела с вами увидеться, хотя бы несколько минут.

– В чем же дело? – Клавдия почувствовала, что Петров на другом конце провода улыбнулся. – Ну хорошо, приходите. Приходите сегодня в четыре часа, Клавдия Георгиевна, – уточнил он, – я рад буду видеть вас. Договорились?

– Спасибо, Константин Леонтьевич, я приду. – Она слышала, как он положил трубку, и еще некоторое время находилась в оцепенении; перед ней в окно сеялся мелкий, спорый дождь, и дом напротив расплывался в глазах, она несколько минут глядела на окна, перебегая взглядом с одного на другое; ей казалось, что там, за туманными стеклами, не такая несчастная жизнь, как у нее, и люди свободнее и красивее.

Она была у Петрова ровно в назначенный час, по-прежнему углубленная в себя и молчаливая; интуиция подсказала ей, как одеться, и она действительно была хороша в зеленом костюме строгого, облегающего покроя; волосы, высоко собранные в тугой узел на затылке, оттягивали ее голову немного назад, в зеленых продолговатых глазах как бы отражались две крошечные топазовые капли серег, придавая ее лицу несколько холодноватое и высокомерное выражение.

Петров пошел к ней из-за стола с приветливым и вежливым лицом, она видела, что ее приход не вызвал в нем ни малейшего душевного движения; вот с таким же спокойным приветливым лицом и холодными глазами он встретил бы и встречает любого другого.

– Прошу вас, садитесь, Клавдия Георгиевна, – сказал Петров, указывая на широкое кресло у стены и каким-то осторожным движением беря ее руку и слегка пожимая. – Вы садитесь, а я похожу, весь день сегодня за столом.

Петров ходил перед нею по большому продолговатому кабинету, на стене висел портрет Ленина с удивительно углубленно-сосредоточенным и в то же время мягким выражением лица, с рельефно выступающим бугристым лбом и грустными глазами: Клавдия раньше не видела такого портрета.

– Константдн Леонтьевич, – сказала Клавдия, выждав и решив, что момент для разговора наступил, – вам, возможно, покажется, что это мелочи…

– Зачем же предварять? – поднял брови Петров, останавливаясь перед ней и прихватив рукой борт пиджака, и Клавдия опять машинально отметила худобу его тонких и длинных, как карандаш, пальцев.

– Я не могу, Константин Леонтьевич, все это держать в себе, – сказала она с выражением решимости на лице, и хотя сразу же почувствовала, что взяла слишком высокую ноту, остановиться не могла и продолжала в том же тоне: – У меня на глазах гибнет человек, мой муж. Прошу у вас если не помощи, то хотя бы совета, у нас дочь растет, я не хочу, не могу допустить, чтобы все эти неурядицы сказались на ее характере…

Клавдия, не останавливаясь, точно кинулась в холодную воду, высказывала все наболевшее одно за другим, и Петров внимательно слушал, шагая перед нею по кабинету, не произнося ни слова и лишь изредка вскидывая на свою собеседницу чуть оттаявшие от обычной холодности, повеселевшие глаза. Он долго молчал и после того, как Клавдия окончила; пожалуй, он меньше всего думал сейчас о Пекареве, о том, что он хороший коммунист и что ему трудно, и мысль его приняла несколько неожиданный поворот; он думал о сыне, которого давно не видел, время напряженное, на границе неспокойно, последний раз они встречались в Москве во время сборов красных командиров. Сын загорел, возмужал, форма ему была очень к лицу. В конце концов, реки начинаются где-то с маленьких родничков, с капель; тревога Пекаревой вполне объяснима.

– Дети – это хорошо, Клавдия Георгиевна, – Петров наконец заговорил, и ей сразу стало спокойнее, – хорошо, что вы пришли и все рассказали. Мы обошлись с Пекаревым круто, но он – коммунист, стоит во главе важнейшего партийного дела, мы не можем прощать и соринки, партия будет особенно строго взыскивать с тех, кому доверяет. Поймите, Клавдия Георгиевна, – остановил он хотевшую что-то возразить Клавдию и угадав, что именно она хотела сказать. – Поймите, в ответственности за судьбы революции и государства все равны. Не важно, какой кто пост занимает. В понимании этого таится громадная опасность! Громадная! – подчеркнул Петров, уже больше рассуждая сам с собой, чем обращаясь к Клавдии. – Люди моего поколения привыкли к личной ответственности за все, для них это так же естественно и непреложно, как дышать. Они ко всем полномочны, если того требует дело, интересы народа. В самые тяжкие моменты они не боялись взвалить на себя бремя – быть самостоятельными и отвечать за эту свою самостоятельность. С коммуниста никто не снимал и никогда не снимет такую ответственность, на этом стояла и стоять будет партия. Это относится и к вашему мужу, и к нашему с вами разговору, Клавдия Георгиевна.

– Константин Леонтьевич, не мне судить о таких больших делах. – Клавдия стиснула руки, в которых она все время держала сумочку. – Я только женщина, могу с вами говорить об одном конкретном, близком мне человеке. Его я знаю, хотя совершенно не понимаю, что с ним сейчас происходит. Я вам верю, Константин Леонтьевич, я пришла к вам, как к отцу или старшему брату. Нужно что-то сделать, может, просто поговорить с ним, поговорить начистоту. Может, этого вполне будет достаточно, Константин Леонтьевич.

– Хорошо, – просто сказал Петров, останавливаясь перед Клавдией. – Обещаю вам это.

– Константин Леонтьевич, мне очень плохо, – пожаловалась Клавдия совсем непоследовательно, вне всякой связи с разговором, по-женски, напряженно выпрямившись и глядя куда-то мимо Петрова. – Сказать, что я взбалмошная, вздорная баба, нельзя, это была бы неправда. Но иногда у меня просто опускаются руки, и я не умею с ним сладить, у него столько фантазий, он ведь пишет, Константин Леонтьевич! У меня с собой дневник мужа, так называемый «Дневник времени». Я прошу вас хотя бы полистать его, и вы поймете, что это человек глубоко честный и чистый…

Она щелкнула замком сумочки, достала из нее толстую клеенчатую тетрадь с потертой обложкой и порывисто протянула Петрову; и сразу увидела, как брезгливо сложились и опустились уголками вниз его крупные губы.

– Читать чужой дневник без ведома его автора я не могу и не вправе. – Петров говорил в одной ровной интонации, не повышая голоса.

– Вы меня не так поняли, Константин Леонтьевич! – Клавдия стояла перед ним побледневшая и решительная. – У коммуниста не может быть тайных мыслей!

– Я понимаю ваши чувства, Клавдия Георгиевна, и все-таки надо держать себя в руках, не теряйте голову. Уважайте ваше чувство, ваше отношение к мужу. Это самое главное для каждого из вас. Я считал и считаю вашего мужа человеком, вполне способным возглавлять газету, честным коммунистом.

– Спасибо, Константин Леонтьевич. – Клавдия стремительно поднялась; толстая потрепанная тетрадь, которую она держала в руках и все старалась свернуть в трубку, сделать как-нибудь незаметнее, мешала ей; Клавдия даже не могла предположить, что ее поступок будет расценен подобным образом, и сейчас никак не могла скрыть чувства мучительного стыда. – До свидания, Константин Леонтьевич, простите за беспокойство и не взыщите, я ведь всего только женщина… – говорила она сбивчиво, чувствуя, что ее так эффектно задуманный разговор с Петровым неожиданно принял нежелательный и даже унизительный для нее характер. Ей казалось, что Петров намеренно обижает ее, переносит на нее свое отношение к мужу, она еще что-то говорила, стараясь дать ему понять, что раскаивается в своей излишней искренности. Петров вежливо слушал, но Клавдия безошибочно чувствовала, что у него свое впечатление от их разговора, и не в ее пользу, он подвел черту и думает уже о чем-то своем, далеком от ее беды и боли; она упустила подходящий момент и теперь не находила в себе решимости уйти.

– Знаете, Клавдия Георгиевна, – Петров остановился против нее и некоторое время смотрел каким-то мягким, смущающим взглядом. – Вы зря так ринулись на защиту мужа, поверьте, его никто не хочет здесь обидеть. А за порученное дело будем спрашивать со всей строгостью.

– Простите, я голову потеряла, так все вдруг… Константин Леонтьевич, не говорите ничего, пожалуйста, мужу, – попросила она, чувствуя охваченное жаром лицо.

– Понимаю и обещаю твердо, Клавдия Георгиевна, до свидания. – Он простился с нею, чуть наклонив голову, и некоторое время стоял посредине кабинета, покачиваясь на носках; он долго не мог войти в ритм рабочего дня, нет-нет и вспоминал Клавдию и ее красивые руки, беспокойно свертывающие в трубку клеенчатую тетрадь. Какое она имела право так скверно думать о нем, Петрове? – спрашивал он себя и невольно проникался сочувствием к Пекареву; с такой женой, пожалуй, не развернешься, уж очень энергична, пожалуй, это просто донос.

До вечера Клавдия отлеживалась с сильной головной болью; пришел муж, она услышала его кашель в кухне; она встала, вышла – он вяло жевал холодное мясо, велел ей лежать и скрылся в своей комнате. Клавдия вздохнула, так всегда, хочешь сделать лучше, а получается наоборот; еще несколько дней она отмалчивалась, следя за мужем тоскующими покорными глазами; она не знала, разговаривал ли с ним Петров и какой оборот приняло дело. Клавдия решила выждать, все объяснится само собой; она лишь встревожилась, когда муж однажды не пришел в обычное время домой, и долго сидела у телефона, в редакции его тоже не было; она так и заснула, не раздеваясь. Именно в этот день у Пекарева произошел откровенный разговор с Петровым и наметился перелом в добрую сторону, и, созвонившись со своим старшим братом Анатолием, Пекарев поехал к нему, что делал весьма редко, в самых исключительных случаях, потому что и сейчас, в зрелом возрасте, у него сохранилось к брату почтительное уважение, которое он перенес в свое время с отца на него.

* * *

Анатолий Емельянович Пекарев, главный врач психиатрической больницы, жил за городом, в доме рядом со своим заведением, занимал на третьем, верхнем, этаже квартиру из двух смежных комнат. Пекарев-младший поднялся по знакомой лестнице, неистребимо пропахшей кошками и заставленной на площадках деревянными ларями с разнокалиберными висячими замками, позвонил; за филенчатой дубовой дверью послышались шаркающие шаги, глухое бормотание; открыла Аглая Михеевна, их старая няня, жившая с братом уже больше двадцати лет. При виде ее доброго, в пухлых морщинах лица Пекарев почувствовал облегчение, как будто он безостановочно шел и шел, выбиваясь из сил, и наконец ступил на знакомый порог, и привычное с детства тепло все больше охватывало его; прищурившись на Пекарева и по-прежнему нерушимо стоя в дверях, старуха словно твердо намеревалась не пускать ни его, ни кого-либо другого в дом, но, узнав, щербато заулыбалась.

– Ты, Сеня, – сказала она, сторонясь. – Заходи, заходи, давно тебя не видела и помереть могла. Емельяныча еще нету, все со своими блаженными возится, возится. Ну, рассказывай, как дома, что Клавдия-то? Здорова?

– Здорова. – Пекарев снял пальто, повесил на старинную, знакомую с детства круглую вешалку. – С чего ей болеть, еще молода, – добавил он с усмешкой. – И дочка, Аглая Михеевна, здорова, учится.

– И слава богу. – Аглая Михеевна прошла вслед за Пекаревым к столу, села, расправляя фартук на коленях. – Как со здоровьем, так и ты и людям и богу угоден, а нет – не нужен никому. Вот сейчас ужин разогрею, самовар поставлю, есть хочешь, поди? Вместе с Емельянычем и поужинаешь. Ты с ним то договаривался?

– Как же, звонил, в полвосьмого дома обещал быть.

Аглая Михеевна стала хлопотать у плиты, время от времени возобновляя свои расспросы; Пекарев односложно отвечал и, сидя у стола, о чем-то упорно думал, перебирая пальцами по льняной скатерти и рассматривая вышитые по ее краям узоры петухов, стоящих парами друг к другу грудью. Пекарев отдыхал, испытывая физическое наслаждение от вида уютной, сгорбленной фигуры старухи, хлопотавшей у плиты, от запаха жарившегося мяса, от ожидания прихода брата, которого он любил и с которым можно будет посидеть и поговорить обо всем, что накипело на душе.

– Ты бы, Сеня, в другую комнату прошел, там книжки лежат, погляди. – Аглая Михеевна сняла со стола скатерть, аккуратно сложила ее и стала накрывать на стол. – Утром Емельяныч говаривал, какого-то буйного привезли, господи помилуй! Надо же, такой на себя хомут накинул, да брось, говорю, ее к шутам, должность твою, выучись на другое. Смеется. Так какой-нибудь и удавит, вцепится когтями – и конец. Господи помилуй! – опять сказала старуха, сама смутившись своих слов. – Что это я, старая дура, по-сычиному-то завела?

Управившись, она села напротив Пекарева и, подпершись ладонью, смотрела, как он лениво перелистывает «Огонек»; она соскучилась по собеседнику и все говорила и говорила, вспоминая важные, по ее мнению, новости; Пекарев слушал ее вполуха, полистав журнал, он отложил его в сторону и, откинувшись на спинку дивана, полузакрыв глаза, с наслаждением дремал.

Анатолий Емельяиович вернулся в девятом часу; Аглая Михеевна, едва впустив его через порог, засуетилась, засновала колобком по комнате, ворча, что он ради своих блаженных себя с голоду уморит и что даже с единственным братом у него нет времени посидеть и по-хорошему поговорить, в кои-то веки выбрался проведать…

– Ладно, ладно, Аглаюшка, не ворчи впустую, – отговаривался Анатолий Емельянович, раздеваясь и расчесывая остатки когда-то густых каштановых волос на затылке. – Прости, Сеня, понимаешь, только хотел уйти, привезли больного, свежий случай, дежурный врач молодой, кончает ординатуру, растерялся.

– Понимаю, понимаю, – засмеялся Пекарев-младший. – Отец всегда перед матерью оправдывался, помнишь?

Анатолий Емельянович ничего не ответил, вымыл руки, потом подошел к брату, слегка обнял его.

– Рад, очень рад видеть тебя, Сеня, – сказал он, напряженно глядя сквозь толстые очки. – Живем рядом, в одном городе, а видимся раз в году. Никак не могу понять, то ли жизнь убыстрилась, то ли мы стареем. Вернее, я, – поправился он, рассматривая лицо брата. – Тебе еще рано о старости думать. А вот вид у тебя неважный. Садись, садись… Ты нам, может, сегодня разрешишь, старая? – Анатолий Емельянович энергично потер ладони, он все больше с годами становился похож на отца. – Там у тебя где-то должна быть бутылица со святой водой…

– Не греши, не греши, Емельяныч, – тотчас остановила его Аглая Михеевна. – На свете всему своя кличка, вот и не греши.

Продолжая ворчать, что все застыло, и по десять раз греть приходится, и ноги у нее не казенные день-деньской топать, Аглая Михеевна принесла бутылку с водкой, маленькие старинного цветного стекла стаканчики, подала закуску: соленые грибы, помидоры, поставила, чтобы меньше вставать потом, на край стола широкую сковородку с грибной солянкой. Анатолий Емельянович согласно кивал в ответ на воркотню; он сочувствовал веселому оживлению старухи, любившей к случаю пропустить рюмочку и потом всласть поговорить, вспомнить былое, завести старинную песню, но по озабоченному лицу брата видел, что ее ожиданию сегодня не суждено сбыться; он спросил у брата о семье, о работе и налил водку в стаканчики; Аглая Михеевна тотчас взяла свой, обвела братьев взглядом.

– Да уж за вас, два семечка вас из одной дольки на белом свете, – сказала она жалостливо. – Да и то, один-то без всякого росточка… ох, Емельяныч, Емельяныч…

– За здоровье, Аглаюшка, – перебил ее причитания Анатолий Емельянович. – За твое здоровье. Уж и не знаю, что бы я без тебя и делал.

– Уж нашел бы – что! – ответила Аглая Михеевна, поджимая губы.

Она выпила, закусила хлебным мякишем с солью и еще больше подобрела, стала накладывать в тарелки братьям закуски и солянку, вкусно заправленную грибами, от второго и третьего стаканчиков Аглая Михеевна отказалась; Анатолий Емельянович ценил в ней это свойство: поворчать, поворчать и в нужный момент остановиться, стать незаметной, как бы отодвинуться в тень. А момент этот как раз и наступил, когда Пекарев-младший, глядя на стаканчик с остатками водки, предложил выпить за отца с матерью.

– Добре, Сеня, давай выпьем, – отозвался Анатолий Емельянович, внимательно глядя в лицо Семену сквозь очки и словно пытаясь просмотреть его насквозь.

– Давай за них выпьем, Толя, они нам жизнь дали, мы должны память о них хранить, – сказал Пекарев-младший с оживлением. – Ведь даже нельзя поверить, что когда-то мы с тобой были мальчишками и все у нас было впереди.

– Что с тобой, Сеня? Что-нибудь случилось? – спросил Анатолий Емельянович.

– Ничего особенного, Толя, я думал, будет хуже, – сказал Пекарев-младший. – Сам виноват. Прокол случился, как говорят шоферы. А я ли не любил газету! Не отдавал ей всего себя! Сегодня начальство приняло решение послать меня в Москву годика на два, подучиться. Через несколько дней я с вами распрощаюсь… Кончено, брат, начинаю жизнь сначала.

У Анатолия Емельяновича, внимательно слушавшего брата, в глазах появилась веселая насмешка, он слегка развел руками.

– Подожди, я сам сколько раз от тебя слышал, что эта газетная карусель до чертиков тебе надоела…

– Мало ли что я говорил! – возразил Пекарев-младший досадливо. – Каждый из нас подчас выматывается, что хочешь наговорит. Вот ты врач, чудесно! А у меня что за профессия? В мои-то годы на студенческую скамью! – Пекарев-младший возмущенно пофыркал, затих.

– Прекрасно, Сеня, начать жизнь сначала. Не вижу причин раскисать. Мало кто может позволить себе роскошь начать все сызнова.

– Ты, Толя, умный человек, ну чему в моем возрасте можно научиться? Абсурд! Впрочем, так мне и надо, сам виноват. Петров – удивительный человек, понимаешь, у него свои методы в работе с людьми, он любит самостоятельность предоставлять, чтобы человек в процессе самостоятельного роста креп и мужал. Ну, а я не потянул, кишка оказалась тонка для этой самостоятельности.

Анатолий Емельянович оторвал от настенного календаря листок, внимательно просмотрел и положил на стол, справа от себя; в последнее время он сильно уставал, потому что двое врачей были в отпуску, даже на чтение не оставалось времени; с братом они виделись редко, и то накоротке; Клавдия не очень жаловала своего деверя (Анатолий Емельянович помедлил, вчитываясь в смысл заметки о значении новых астрономических открытий), и он редко бывал в доме младшего брата. Правда, на племянницу он перенес всю неистраченность отцовских чувств, и Оленька платила ему страстной привязанностью, а уж Аглая кудахтала вокруг девочки, как потревоженная наседка, вся их жизнь озарялась, когда приходила эта угловатая, большеротая девочка.

Вот не завел детей, приходится теперь греться у чужого огонька, а Оленька, что ж, славная девочка, характер пока неровный, но в его доме, странное дело, переставала капризничать, слушалась Аглаю с первого слова, та потихоньку приспосабливала ее к хозяйству, учила вязать, смешно было видеть, как старый и малый сидят чинно на диване, поблескивают спицами и считают шепотом петли. Д-да, время бежит, на рыбалке не был уже полгода; сегодня на экспертизу привозили двоих арестованных. Это были симулянты, чтобы понять это, старому врачу достаточно было десяти минут, но порядок есть порядок, и комиссия во главе с Анатолием Емельяновичем полдня занималась ими. Анатолий Емельянович никак не мог забыть одного из них; он в который раз словно заглянул в одну из бездонных пропастей жизни и унес на себе ее нечистое дыхание; ненавидящий взгляд подследственного словно оставил невидимую паутину у него на лице, но он не мог поступиться своей совестью врача и, слушая брата, все время думал об этом.

– Не надо опрощать, Толя, ты же мудрец, только…

– Слушай, Сеня, – перебил его Анатолий Емельянович нарочито скучным, будничным тоном. – Будешь в Москве, первым делом в Большой. И за меня. У музыки есть одно бесценное свойство – выхватить человека из собственной трясины и распахнуть перед ним необозримую красочность, трагическую радость бытия.

Пекарев-младший иронически поклонился брату, налил водки, и они еще выпили; Анатолий Емельянович стал расспрашивать о своей племяннице и обещал в первое же свободное воскресенье сводить ее в театр на «Тиля Уленшпигеля».

Аглая Михеевна, с шумом тянувшая с блюдечка чай морщинистыми губами и любовно-радостно смотревшая на сошедшихся наконец за одним столом братьев, решительно отставила блюдце, подтянула концы ситцевого платка и, подпершись, строго и выжидающе поглядела на братьев. «Петь собирается», – подмигнул брату Анатолий Емельянович. И вправду, морщинки на лице Аглаи Михеевны разгладились, глаза засветились детской голубизной, вся она обмякла и еще больше подобрела.

– «Да што цвели-то цвели», – вывела она тонко верную, чистую ноту.

 
Цвели в поле цветики,
Цвели да сповяли, цвели да сповяли,
Вот сповяли…
 

– «Да што любил-то, люби-ил», – вступил негромко хрипловатый басок Анатолия Емельяновича, и у Пекарева-младшего мягко сжало сердце и благодарная горячая волна прилила к груди.

 
Любил парень девушку,
Любил да спокинул, любил да спокинул,
Вот спокинул —
 

уже пели они втроем, и жидкий тенор Семена Емельяновича замирал, взбираясь на высокие ноты, крепко сплетаясь там с фальцетом Аглаи Михеевны, их подпирал глухо басивший голос Пекарева-старшего:

 
Без зори-то красно солнышко,
Без зори не восходит,
Без зори не восходит, без зори не восходит,
Ах, не восходит.
 
 
А без зову-то добрый молодец
К девушке не зайдет,
К девушке не зайдет, к девушке не зайдет,
Вот не зайдет.
 

Пекарев-младший ушел от брата в необычайно тихом настроении; любимая песня словно промыла, очистила его, такое же настроение у него оставалось всю последнюю неделю до отъезда, пока он сдавал дела новому редактору и собирался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю