355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Киле » Ренессанс в России  Книга эссе » Текст книги (страница 15)
Ренессанс в России  Книга эссе
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:45

Текст книги "Ренессанс в России  Книга эссе"


Автор книги: Петр Киле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Новый гуманизм

Во дни сомнений, в период работы над “Анной Карениной”, Лев Толстой взял в руки как бы случайно Пушкина. В начале своей литературной деятельности он, самоопределяясь как художник, выражал неудовлетворение прозой Пушкина, находил ее “голой” (мы бы сказали и даже считаем “детской”), чисто внешнее восприятие. Теперь Толстой, сам великий художник, изумился, сделав нечаянно громадной важности открытие. Он писал Голохвастову: “Давно ли вы перечитывали прозу Пушкина? Сделайте мне дружбу – прочтите с начала все “Повести Белкина”. Их надо изучать и изучать каждому писателю. Я на днях это сделал и не могу вам передать того благодетельного влияния, которое имело на меня это чтение.

Изучение это чем важно? Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства. Я знаю, что анализировать этого нельзя, но это чувствуется и усваивается. Чтение даровитых, но негармонических писателей(то же музыка, живопись) раздражает и как будто поощряет к работе и расширяет область; но это ошибочно; а чтение Гомера, Пушкина сжимает область и, если возбуждает к работе, то безошибочно”.

Так воспринимал Пушкина Лев Толстой, сам гармонический художник в высших своих созданиях. Тут нужно говорить о поэтике. К примеру, уже сюжет “Евгения Онегина” уникален. Он так прост, между тем именно сюжет выражает весь бесконечный нравственный пафос романа. В жизни все было бы иначе(как во французских романах и в “Анне Карениной”), но мир “Евгения Онегина” – это не самая жизнь, это мир Пушкина(как у Гоголя та же русская действительность предстает совсем в ином свете), здесь все происходит не как в жизни(это непосредственное подражание жизни – сфера беллетристики, “даровитых, но негармонических писателей”), а все скорее наоборот, в соответствии с предвечным распределением предметов поэзии, и тем вернее и полнее поэт воссоздает жизнь русского общества в известную эпоху.

А что такое “Капитанская дочка”? Повесть для детей? А если взглянуть на структуру этой детской вещи? Дворянский недоросль, едва вырвавшись на желанную свободу, попадает сначала на выучку Зурину (“надо привыкать к службе”) – и это предопределило бы так или иначе всю дальнейшую судьбу Гринева: он бы привык к службе и принял бы участие в подавлении восстания Пугачева. А ведь происходит все как-то наоборот. Гринев в метель в степи (это историческая стихия, непонятная и гибельная для дворянского недоросля) встречает не просто человека, который знает дорогу, а “Вожатого”, как указано в названии главы, будущего Пугачева. А далее, когда начался бунт, Гринев должен был погибнуть, но его спасает еще и еще раз тот же “вожатый”. А почему? За заячий тулуп? Нет, между дворянином и беглым казаком установился человеческий контакт, возможный лишь в далекой исторической перспективе, что однако уже угадано инстинктом поэта. Пугачев мог спасти Гринева, но Гринев хотел бы, да не в силах спасти Пугачева, о чем и речи нет, ибо Пугачев – судьба Гринева. И “Капитанская дочка”, столь простая во всех деталях, по тону, что как будто в самый раз для детей, оказывается философской повестью, сотканной из символов, в которых Пушкин закодировал самый ход истории, неизбежность нового нравственного миропорядка.

Должно признать, что именно поэтика Пушкина не была воспринята литературной критикой, что, впрочем, неудивительно. Классическая ясность формы с символикой, в которой словно сам автор не отдавал отчета, казалась столь пленительной и непринужденной, столь простой, как сама природа, без цели и содержания. У поэзии Пушкина заметили лишь “лелеющую душу гуманность”, оценив ее воспитательное значение. Но гуманность у Пушкина – как поэтическое чувство и переживание это эстетическое явление, заключающее в себе в нерасчлененном виде, как у греков, этическое начало. В отношении Пушкина должно говорить не о гуманности, а о гуманизме – и в ее первоначальном смысле, и в той его форме, какую ему придал поэт.

Гуманизм – это культура личности, нашедшей ее основы в классической древности, с соответствующей переоценкой умонастроения своей эпохи. Но Пушкин не ученый муж, а поэт, и самоутверждения своей личности достигает исключительно в сфере поэтического творчества.

Свобода, слава, любовь и творчество – вот его кредо, в котором присутствуют все элементы жизненной установки и гуманистов. Свободой гуманисты не обладали, свободой не обладал и Пушкин. Стало быть, речь могла идти лишь о внутренней свободе личности, чего она достигает лишь в творчестве и через творчество, также и славы, и любви. Любовь, как и слава, – условие для поэтического вдохновения и награда. Таков гуманизм Петрарки или Боккаччо.

Гуманизм Пушкина носит тот же характер в виду исключительности его личности и призвания, вместе с тем ведь он словно вырастает из классической древности, во всяком случае, связан с нею куда более органично и полно, чем гуманисты, над которыми, с одной стороны, довлела христианская религия, а с другой – ренессансный индивидуализм. Пушкин близок к грекам, будучи русским человеком, и это определяет его отличие от гуманистов и художников эпохи Возрождения в Европе. По элитарности своего происхождения и призвания он мог бы культивировать крайний индивидуализм, как Байрон, но он обладает широтой взгляда, как Шекспир, позволяя каждому существу быть самим собой. Здесь не столько сочувствие, сострадание, а всепонимание.

Ренессансный гуманизм с культом индивидуализма снят в эпоху, когда этот индивидуализм выродился, через синтетическое мировосприятие греков, в котором индивид не выделен либо еще не противопоставлен обществу. Это состояние на новом витке истории повторилось в России, и Пушкин как выразитель национального духа, обрушиваясь с гневом на чернь, вместе с тем сохранил в себе гражданственность, что культивировало русское общество и искусство XVIII века. Поэтому он не впадает в односторонность, как Чаадаев, как впоследствии западники и славянофилы. Он понимает и Петра Великого, его деяния, и беды маленького человека. Поэтому неудивительно, что высокий, элитарный гуманизм поэта отзывается в сердцах людей “лелеющей душу гуманностью”.

Гоголь первый и поначалу безоглядно последовал за Пушкиным, и его “Вечера на хуторе близ Диканьки”, да и “Петербургские повести”, да и поэма “Мертвые души”, – по поэтике своей явления ренессансные, как новеллистика эпохи Возрождения в Европе, но на русской почве. Здесь тот же юмор, срывание всяческих покровов с вольно текущей жизни, вопреки всем моральным и религиозным установлениям, с торжеством природных начал, то есть вековечного язычества.

Затем, когда пушкинская гуманность обернулась у Гоголя христианской, он заболел моральной рефлексией, к которой у него, верно, была склонность, и с художественным творчеством было покончено. Что Лев Толстой в “Войне и мире” последовал за Гомером и Пушкиным и воссоздал величественную картину народной жизни в одну из самых замечальных эпох истории России, в том нет сомнения. Это и был золотой век русской культуры, вершинное явление Ренессанса в России.

Дело Пушкина продолжает и И.Тургенев в условиях, когда в России изменяется общественно-политическая обстановка, и уже не дворянская, а разночинная интеллигенция задает тон в духовной жизни общества. Высокий пафос литературной критики и моральные искания русских писателей наряду с их художественным творчеством оказывают удивительное воздействие на молодые поколения, и предчувствие новой жизни, порывы к ней определяют миросозерцание эпохи и самый тип личности. Ренессанс в России сформировал новый тип человека, которого в принципе можно назвать интеллигентом в отличие от гуманистов эпохи Возврождения в Европе.

Интеллигент – вовсе не идеальная личность, но он несет в себе культуру своего времени со всеми ее плюсами и минусами, а определяющая его черта, можно сказать, гуманность, не просто человечность, а именно сочувствие и сострадание народу и стремление служить ему. Интеллигент, конечно же, при этом эстет, любит все красивое в жизни, вместе с тем подвержен моральной рефлексии, в меру плодотворной, подвигающей его к деятельности, или разрушительной для его воли и тела буквально, что порождало излюбленных героев Достоевского.

Известно, интеллигент – явление чисто русское, личностное воплощение культуры и именно ренессансной эпохи в России и ее порождение. То, что интеллигенты, те же, скажем, революционеры от эсеров до большевиков, начинали с благих целей, с великого самопожертвования, а кончали нередко жестокостью и предательством, суть явления не меняет, тем более что другие в своей сфере деятельности достигали иного результата.

Трудно назвать Льва Толстого интеллигентом, сословная принадлежность слишком в нем довлеет, хотя вся его деятельность в конце жизни, с его моральными исканиями, выдает в нем интеллигента переломной эпохи. Таков и Достоевский, который, как никто, описал вырождающийся тип интеллигента под бесами революции, хотя те к революции-то не имели никакого отношения.

Но как же удивительно рядом с ними явление Чехова! Вот идеальное воплощение интеллигента, который сам сотворил себя таковым, а не иным. Он был бы прекрасным врачом, к чему себя сознательно готовил, во имя служения народу без громких слов и рефлексии, если бы не стал как бы невольно несравненным писателем. Лев Толстой считал, что “он, как Пушкин, двинул вперед форму”. Несомненно здесь речь о поэтике, заключающей в себе как форму, так и все богатство содержания, нередко целой эпохи в жизни народа. Чехов потому двинул вперед форму, как Пушкин, что открыл и запечатлел новый нравственный мир, можно сказать, нравственный идеал лучшей части интеллигенции. И это он сделал на материале самой обыкновенной жизни, не подпадая ни в малейшей степени под фальшь и пошлость этой жизни.

Новизна, сила, пафос, чистота его нравственного чувства находили выражение не в его персонажах, не в конфликтах и вопросах непременно социального звучания, а в поэтике, в алмазной чистоте формы, слова. Чехов всюду и всегда достигал неведомо как того гармонического распределения предметов поэзии, о чем писал Лев Толстой в отношении Гомера и Пушкина, и в этом плане он поэт классического типа. Его рассказы и повести, по-пушкински лаконичные, явление безусловно ренессансное, все выхвачено из жизни, все проникнуто юмором, все поэзия и правда. Чехов прост, как Пушкин, он его последователь в куда большей степени, чем Гоголь, Тургенев, Толстой или Достоевский. Он свободен от религиозных исканий и моральной рефлексии последних. Чехов постоянно остается на почве реальности, только она, эта реальность, в его эпоху предстает, как на сцене, сугубо театральной.

Русская жизнь в ее развитии, начиная от празднеств и ассамблей Петра I, выработала определенные формы, каковые легко переходили на сцену, а театр в свою очередь оказывал решительное влияние на образ жизни и умонастроение эпохи. Прием театрализации жизни, характерный для эстетики Русского модерна, не выдумка снобов, не декаденство, как выражались, а составляет самую суть эпохи, исполненной высокого лиризма и величайшего трагизма, с яркой устремленностью к новому, светлому, либо к далекому прошлому. Ренессансные явления, как было во Флоренции рубежа XV–XVI веков, глубоко проникли в умонастроение и в самый быт интеллигенции и купечества.


Эстетика отрадного

В России возникает новая ситуация: на авансцену истории, вместо дворянства, выходит разночинная интеллигенция и купечество, то есть представители новой городской культуры, как в эпоху Возрождения в Европе или в странах Востока в свое время. Жизнь в дворянских усадьбах становится воспоминанием, плодотворным для развития литературы (Тургенев, Гончаров, Лев Толстой), а города становятся центром развития новой культуры, что находит отражение также в литературе (Гоголь, Достоевский, Чехов). Именно в этот период русская классическая литература, как некогда живопись в Италии, достигает мировых вершин и обретает всемирное значение и влияние.

Пореформенная эпоха с ее порывами к свободе и разочарованиями подготовила 80-е годы, и одним из ее представителей, как бы связующим звеном в череде поколений, был Савва Иванович Мамонтов, личность удивительнейшая, запечатленная особенно выразительно в портрете М.Врубеля.

Это русский Лоренцо Великолепный, промышленник, певец, скульптор, организатор Абрамцевского художественного кружка и создатель Частной оперы в Москве, в которых вызрели идеи и художники рубежа столетий. Савва Мамонтов родился в далекой провинции, в городе на пересечении дорог между центральной Россией и Сибирью, где жили ссыльные декабристы, с которыми дружил его отец, купец, надо думать, уже новой формации. Что декабристы произвели на мальчика огромное и плодотворное впечатление, не приходится сомневаться, если, будучи уже преуспевающим промышленником, в своем рабочем кабинете он счел необходимым повесить портреты декабристов, друзей Пушкина, и блистательная эпоха поэта окружала его воочию, словно он оттуда родом.

Неудивительно, что молодой купец проявил интерес к изящным искусствам, нежданно-негаданно обнаруживая в себе таланты один замечательнее другого. Он поехал в Италию учиться пению; подружившись там с русскими художниками, в частности, со скульптором М. Антокольским, он вдруг начал лепить и столь впечатляюще, что учитель его уверовал в новый талант.

“Он один из самых прелестных людей с артистической натурой, – писал Антокольский. – Он – прост, добр, очень любит музыку и очень недурно сам поет”. По ту пору он был, очевидно, еще совсем молод, а десятилетием позже вот каким предстал перед В.Васнецовым: “При первой встрече он поразил меня и привлек даже своей наружностью: большие, сильные, я бы сказал, волевые глаза, вся фигура стройная, складная, энергичная, богатырская”.

Соприкосновение с классической древностью оказывало на Савву Мамонтова такое же благотворное действие, как молитва для верующего при посещении церкви. Его всегда тянуло в Италию, где он преображался, как истинный художник.

“Я до сих пор еще чувствую себя хорошим человеком под влиянием римской жизни”, – писал он жене. Воздействие красоты заключало в себе и этическое начало, и человек становился лучше, а с ним и мир вокруг. Древний Рим, эпоха Возрождения подвигали к творчеству и не вообще, а именно в России. “Мало знать, надо чувствовать привлекательность родной красоты! – призывал друзей Савва Мамонтов. – Надо во всей глубине переживать и показывать в картинах поэзию родной жизни и родных людей”.

Словно великих талантов, отпущенных ему природой, мало, он окружил себя целой плеядой художников, поддерживая их субсидиями, заказами, подвигая к новым идеям и задачам.

В семье Мамонтовых еще отроком В.Серов был принят как родной, близкий человек, и он по своему характеру даже больше дружил с Елизаветой Григорьевной, женою Саввы Ивановича, одною из замечательных женщин той эпохи, коими она столь богата.

Строгий обычно, почти суровый, как Данте, художник с подкупающей искренностью признается невесте: “Ты ведь знаешь, как люблю я Елизавету Григорьевну, т. е. я влюблен в нее, ну как можно быть влюбленным в мать. Право, у меня две матери”.

Вы помните “Девушку, освещенную солнцем” Серова, или его же “Девочку с персиками”? Здесь не только юность художника и его моделей, а сама атмосфера эпохи, светлое мироощущение поколения, входившего в жизнь в 80-е годы XIX века, известные, как годы глухой политической реакции. Это поколение уникально даже в ряду поколения Пушкина и декабристов, шестидесятников, оно дало, кроме массы прекрасных людей, несколько блистательных плеяд гениальных художников, поэтов, артистов и актрис, архитекторов, мыслителей и революционеров, а главное, оно входило в жизнь с совершенно новыми идеями добра и правды, каких еще не было нигде в мире, выработанных, как теперь ясно, эпохой Ренессанса в России.

Серов написал портрет старшей дочери Мамонтовых – Веры Мамонтовой, словно предчувствуя ее раннюю смерть, и подарил его Елизавете Григорьевне. Это и есть “Девочка с персиками”, юность и вечное утро России, шедевр художника и его кредо.

Из Венеции молодой художник писал, как и Савва Мамонтов, находя в эпохе Возрождения отзвук собственным исканиям, он писал невесте, поев устриц с товарищами и выпив коньяку из опасения холеры: “Да, да, ведь ты моя. Ох, прости меня, но я люблю тебя. У меня совершенный дурман в голове, но я уверен, что все, что делалось воображением и рукой художника – все, все делалось почти в пьяном настроении, оттого они и хороши, эти мастера XVI века Ренессанса. Легко им жилось, беззаботно. Я хочу таким быть – беззаботным; в нынешнем веке пишут все тяжелое, ничего отрадного. Я хочу, хочу отрадного и буду писать только отрадное”.

Отрадное в понимании Серова, как можно заключить из его высказываний, – это не радость, а скорее свобода. Ощущать свободу, быть как бы праздным гулякой, каким воспринимает Моцарта Сальери у Пушкина, – это, конечно, отрадно. Вообще здесь стоит продумать многое. Отрадное Серов выводит не столько из образа жизни старых мастеров, а из восприятия классического искусства, из его блеска и света. Между тем отрадное – это и родное; именно о родном так или иначе говорят все художники Абрамцевского кружка.

Отрадное как лейтмотив эпохи – это свобода и мастерство, чем прекрасны художники Ренессанса; это и родное, национальное, с обращением к природе и к старине; это и вера, религиозная или чисто эстетическая; это и театр, вообще искусство, несущее свет и красоту жизни во всех ее проявлениях.

Теперь становится ясно, что поворот части интеллигенции на рубеже столетий к религии, это тот же порыв к отрадному. Ведь вера – что же это такое психологически, морально, как нечто отрадное, что снисходит в душу и укрепляет дух в страдании и смерти?

Словом, отрадное Серова – это квинтэссенция и глубочайшая сущность эстетики Возрождения, проявившейся в развитии русской литературы, живописи, музыки, театра совершенно особенным образом, что лишь чувствуется, едва угадывается во всех направлениях и видах искусства, начиная с XVIII века, но обнаруживает единство, глубинное, интимное, всечеловеческое, с культом не просто красоты вообще, а родной красоты, не личности вообще, а гражданина и хорошего, доброго человека, не свободы вообще, а справедливости и равенства.

Так, отрадное как эстетическая категория проявляет присущую ей изначально этическую сущность и становится выражением нового гуманизма, впервые отчетливо проступившего в лирике Пушкина, во всем его творчестве и в его личности. “Лелеющая душу гуманность” поэзии Пушкина – это и есть то отрадное, чем он дорог и близок нам. Гуманизм в его первоначальном значении, с обращением к первоистокам, но после эпохи Возрождения в Европе и века Просвещения, сквозь которые как бы пророс поэт, претерпел изменения, из культа индивидуализма, свободы, красоты, славы возвысившись до всечеловечности, когда в каждом живом существе, вопреки сословным различиям, утверждается человек, каков он есть.

Социальное неравенство не абсолютизируется, а снимается на сугубо человеческом уровне отношений и поведения. Это уже совершенно новый гуманизм, открытый Пушкиным как бы невольно и едва ли осознанный им, а именно в поэтике его классических произведений, что уже явно подхватили его ближайшие последователи, правда, склоняясь все больше в своих устремлениях и исканиях к проповеди христианской гуманности вне подлинного богатства жизни и культуры, а демократическая интеллигенция из сочувствия народу повела борьбу против самодержавия, видя в нем тормоз развитию вызревших идей новой жизни. Так гуманизм Пушкина был понят и подхвачен лишь частично, между культом добра и красоты возник разрыв, роковой для судеб как личности, так и государства.

Если в увлечении борьбой за социальную справедливость или моральными исканиями интеллигенция отворачивалась от природы и искусства, как некогда Сократ, это вовсе не значит, что блистательное развитие русской литературы, живописи, музыки, театра прерывалось. Гениальные художники, ренессансные по своей природе, с их бесконечным жизнелюбием и со склонностью к рефлексии, что делало их жизнь и творчество крайне противоречивыми и многотрудными, – Лев Толстой и Достоевский, – на первый взгляд, изменили заветам учителя, как утверждал Мережковский. Но эпоха Возрождения тем и отличается, что в русле панэстетизма как художников, так и философов, пышным цветом расцветала и моральная философия.

“Русский модерн” с его жизнестроительными идеями и панэстетизмом уже был несомненно близок к осознанию ренессансных явлений в России. Но и поныне исследователи полагают, что его идеи оказались утопическими, поэтому он вскоре потерпел крах, как романтизм. Очень поверхностная аналогия. Можно ведь и об “Илиаде” Гомера сказать – “утопия и мечта”, если бы на Гомере не воспиталась Эллада, сотворившая целый мир с прекрасным искусством и философией всех начал. Также и идеи эпохи Возрождения в Европе можно признать за “утопию и мечту”, однако величайший расцвет искусств и наук налицо, что легло в основу развития европейской цивилизации в дальнейшем, несмотря на крах возрожденчества.

Здесь важны именно этот плотворнейший прорыв в творчестве и жизнетворчество, жизнестроительство буквально. “Русский модерн” тем и отличается от сходных явлений на Западе в ту же эпоху, что впервые, со времен Пушкина, целостно проявил ренессансные черты развития русского искусства и русской жизни. То, что на Западе было лишь изменением стиля – в искусстве и в жизни – под воздействием модных веяний, в России предстает как новый период развития искусства и общественной жизни в условиях смены господствующего сословия, законодателя вкусов, дворян купечеством и интеллигенцией, эстетические запросы и устремления которых и были осознаны как модерн, между тем это были именно ренессансные явления русской жизни, разумеется, с чертами и европейского нового стиля, поскольку средний класс и здесь обнаруживал свое присутствие. Модерн в России в его сходственных чертах с европейским новым стилем воспринимали как декаданс, то есть утонченность на грани болезненности и надлома. Все это было, поскольку буржуазная эпоха все более задавала тон и в России, даже вкусы у царской семьи, как давно заметили исследователи, были не аристократические, а чисто буржуазные.

Выступление на историческую арену просвещенного купечества, как во Флоренции XV века, дало новые импульсы развитию архитектуры, живописи, театра и именно как ренессансных явлений. Все признаки налицо: театрализация жизни, причем не отрицание ее, а, наоборот, ее утверждение, с внесением в нее всеобъемлющего эстетического принципа, и не просто идея, а практика – архитектура модерна, прикладное искусство, живопись, театр, тот же МХТ, литература, тот же Чехов, музыка, балет, покорившие Европу.

Но поскольку до сих пор историки и теоретики искусства не осознали ренессансных явлений русской истории и русского искусства как таковых, то они, обращаясь к творчеству гениальных художников, как Врубель, задаются странными вопросами: “Кто был Врубель – художник декаданса или ренессанса искусства?” Если бы речь шла лишь о модерне и декадансе, куда ни шло. Еще страннее продолжение мысли исследователя творчества Врубеля: “Или это вообще несущественно?” Видите ли, “Врубель есть Врубель, в своем роде единственный и ни на кого не похожий”.

На кого же похож Орест Кипренский? На кого похож Карл Брюллов или Александр Иванов? Карл Росси? Пушкин? Или Лермонтов? Ломоносов? Все они единственные в своем роде. И этого довольно. А то, что они все единственные в своем роде также высшие представители Ренессанса в России – “вообще несущественно”? Вот так-то и проглядели и переход от Средневековья к Новому времени, с зарождением светского искусства, расцвет новой русской литературы и музыки, с утверждением нового гуманизма – как Ренессанса в России!

Видите ли, это “вообще несущественно”. Что же существенно? Мы это видели: постоянное “приобщение” русских поэтов и художников к западноевропейским направлениям и жанрам. А ныне с русской историей, особенно XX века, еще не то делается. Самоуничижение и юродство продолжаются, с разрушением великого государства, с отказом от всех духовных ценностей, выработанных, выстраданных русским народом в последние три столетия, – под знаком процветания по западным образцам, что Гоголь и Достоевский воспринимали как “беспорядок”, трагический, разрушительный для устоев русской жизни и русской культуры. Существенно, оказывается, декаданс, проявление закатных явлений Ренессанса в России, каковые отчетливо проступили впервые в начале XX века.

Модерн в Европе – это всего лишь новый стиль, ничем особо не примечательный, кроме разве неимоверно больших женских шляпок, с явлениями декаданса и распада, с быстрой сменой всевозможных “измов” в искусстве, что будет и в России с торжеством буржуазной эпохи перед первой мировой войной, – “Русский модерн” – это Ренессанс с меценатством уже не двора, не дворян, а купечества и промышленников, основных заказчиков на строительство особняков и произведения ремесел, искусства и моды.

Врубель, товарищ Серова по Академии художеств, прямо со студенческой скамьи уехал в Киев расписывать Кирилловскую церковь, где окунулся как бы в средние века, в Древнюю Русь, но от его росписей “Ангел с лабарами” (1884), “Сошествие святого духа на апостолов”, “Богоматерь с младенцем” (1884–1885) веет эпохой Возрождения в Италии, когда византийская иконопись давала себя знать и там.

По ту пору он побывал в Венеции, завершив тем самым годы ученичества. Врубель начинает, можно сказать, как художник Раннего Возрождения, а завершает как Позднего, но это не повторение европейского, а именно Ренессанса в России как ярчайший и, может быть, самый всеобъемлющий его представитель; в киевский период творчества художник соприкасается с Предвозрождением, которое вызревает в стенах Кирилловской церкви в Раннее Возрождение, которого в России с интерпретацией библейской мифологии не было из-за решительного и полного поворота от сакрального к человеку по воле Петра. Если позже, уже в XIX веке, в России библейская тематика возникает в живописи, то по преимуществу как историческая, а не религиозная, и Врубель здесь уже последовал за Лермонтовым и Александром Ивановым – с разработкой образа и темы богоборца Демона, по сути, человека не столько XIX века с его атеистическим в громадной степени миросозерцанием, человека, отпавшего от Бога с утверждением своей личности и свободы (Лермонтов), либо пребывающего в сомнении и поисках веры (Достоевский), а именно Ренессанса в России, который с начала преобразований Петра, пусть он и соблюдал церковные обряды, развивается на безрелигиозной основе, даже более последовательно, чем эпоха европейского Просвещения.

Со времени Великой французской революции угрозу существующему порядку вещей, то есть самодержавию, цари видели прежде всего в атеизме, в сомнениях религиозного характера, вот почему Пушкин за одну строчку об “афеизме” в частном письме был сослан из ссылки в ссылку, а Чаадаев объявлен сумашедшим, имя Белинского было запрещено упоминать в печати после его ранней смерти, а Лермонтов, чья вера была детски чиста, объявлен богоборцем, как его Демон, который с тех пор завораживал и привлекал юность и абсолютной свободой, и одиночеством, и тайной “первенца творенья”, по сути, человека в его исключительности, неповторимости, как любой человек ощущает свое “я”, особенно с порывами к свободе, любви, славе.

Словом, Демон Лермонтова, еще в большей степени Врубеля, – это не что иное, как воплощение высшего ренессансного типа личности, вот его тайна, тайна Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэля, Пушкина, Лермонтова, высшего типа личности, что влечет юность во все времена, но особенно в ренессансные эпохи.

Ангел, даже если он выступил против Бога, либо его сочли богоборцем, – бессмертен, – почему же Демон повержен – и кем? Он повержен именно как человек в его исканиях и стремлениях к высшему, идеальному, к совершенству и красоте, ибо краток его век и силы его ограниченны, как вдохновение покидает поэта или художника, и он в изнеможении падает, но тут важны высшие пределы, каких он достиг, высшие взлеты мысли и искусства, что мы и находим в творчестве Врубеля с его универсализмом именно ренессансного художника.

И вопрос, что представляет художник, – “декаданс или ренессанс искусства”, решается однозначно: перед нами один из гениальных художников Ренессанса в России, отмеченного эпохой, в какую он жил, то есть явлениями модерна и декаданса.

Черты модерна исследователи находят не в лучших созданиях художника, в той же “Жемчужине”, мол, дева в манерной позе представляет штрих от модерна, а декаданс, распад форм пластического искусства, чему противостоял Врубель, – это судьба человека и искусства последующих десятилетий, всего XX века.

Врубель впал в безумие, поверженный, именно потому, что противостоял хаосу, “беспорядку”, грядущему распаду мысли и искусства, с закатом Ренессанса в России. В течение XX века распаду искусства всячески содействовали сами художники, изощряясь всячески, поскольку оказалось, что это выгодно. Но декаданс увидели именно в тех, кто провидчески противостоял ему, грядущему распаду искусства.

Врубель несомненно ощущал свою близость к итальянскому Ренессансу, если, будучи беден, однако ходил в Киеве в бархатном костюме “венецианца эпохи Возрождения”, шокируя современную публику. Но уже в эскизах “Надгробный плач” (1887), “Ангел с кадилом и со свечой” (1887) для неосуществленных росписей Владимирского собора в Киеве художник предстает таким, каким его мы знаем, столь поразительно оригинальным, что подобная роспись не могла иметь места в церкви, разве что в храме искусства, который задумывал Александр Иванов.

В Москву Врубель приезжает в 1890 году по пути из Казани в Киев, но тут остается уже до конца жизни. Возможно, он здесь встретил Серова и с ним попал в круг Абрамцевского кружка художников и созданной в 1885 годe Русской частной оперы Мамонтова, оказавшись в условиях ренессансной эпохи, с Лоренцо Великолепным, только в России; соответственно сразу, как это бывало лишь с титанами эпохи Возрождения в Италии, он обнаруживает универсализм интересов и мастерства. Он создает “Демона сидящего”, нечто впечатляющее, провидческое, и тут же скульптуру – “Голову Демона” из майолики в Абрамцевской гончарной мастерской, а также иллюстрации к поэме “Демон” и к роману “Герой нашего времени” Лермонтова; это не все – Врубель выступает и как театральный художник и как архитектор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю