Текст книги "Ренессанс в России Книга эссе"
Автор книги: Петр Киле
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
“Портрет Ю.П.Самойловой с А.Паччини” (1839–1840) – это праздник, маскарад, театр. Жизнь и искусство в высших своих достижениях – это всегда празднества и театр, так было в Золотой век в Афинах, в Золотой век во Флоренции, а ныне в Золотой век в России. Вот что представляет живопись Кипренского и Брюллова, как русская лирика и проза первой половины XIX века, вопреки феодальной реакции, которая вольно или невольно стремилась гасить все высшие взлеты русской мысли и искусства. И то же самое делали критики в увлечении борьбы за свободу личности и народа и поныне зацикленность в “измах”, как шоры на глазах у исследователей. “Если искусство Кипренского – это романтизм первооткрытия, как бы еще не знающий о том, что он именно романтизм, имя ему было еще не наречено, не оформлено в устойчивое понятие, то Брюллов имеет дело с романтизмом как с уже оформившейся системой признаков, тематических и эмоциональных стереотипов”.
Уму непостижимо! Как будто художник исходит из “понятия”, из “системы”, из “стереотипов”. Невозможно вставить Брюллова в классицизм, то пытаются втиснуть в романтизм, между тем то художественное направление, в котором русские художники, как и поэты, предстают в подлинном свете, отнюдь не романтизм и не реализм, а высокая ренессансная классика.
Александр Иванов (1806–1858)
Ту же самую коллизию “классицизм-романтизм” Александр Иванов в своем творчестве разрешает еще более капитально, чем Карл Брюллов. Это тем более удивительно, что перед младшим современником Брюллова, как перед Лермонтовым после Пушкина, поскольку они ориентировались уже не на классическую древность, а на христианскую мифологию, вторую составляющую ренессансного миросозерцания, встали почти не разрешимые задачи синтеза античного эстетизма и христианского морализма, что лишь внешним образом принимает вид коллизии “классицизм-романтизм”.
Также чисто внешним образом Александра Иванова можно принять за религиозного художника по его главному произведению, которым он был занят почти всю жизнь, “Явление Христа народу” (1837–1857). На самом деле, перед нами та же тема гибели античного мира, что представил Карл Брюллов в его картине “Последний день Помпеи”, с вопросом, что же будет с нами? Жизнь продолжается, является надежда, как всегда и бывает с новым восходом солнца, Христос – это надежда, надежда на спасение, если не здесь, то там, воображение разыгрывается и создается новая мифология, поначалу всего лишь как продолжение иудейской мифологии и истории, но власть Рима и греческая премудрость придают учению малочисленной общины, по разным причинам, всемирный характер, и оно, в силу гибели устоев старого миропорядка, вытесняет художественную религию греков и римлян и другие культы, в частности, Митры, так восходит христианская эра, с разрушением языческих идолов и с нашествиями варваров, каковые вскоре тоже обращаются во веру в Спасителя.
Но греческая премудрость продолжает разработку христианского вероучения, и оно все более наполняется эстетическим содержанием через неоплатонизм, что приводит к открытию классической древности, прекрасных форм искусства, и этот исторический процесс до эпохи Возрождения и обратно продумывает и переживает всем своим существом цельной личности и всем своим творчеством русский художник Александр Иванов. Никто из художников ни до него, ни после не проделал такую работу ума и сердца.
Исследователь и не догадывается о том, рассматривая творчество художника в рамках все той же антитезы “классицизм-романтизм”, правда, объявляя Иванова “не гением компромисса во внешних приметах и формах, а гением синтеза внутренних основ классического мышления с открытиями романтической эпохи”. Но художника не занимала эта антитеза, как замечает и исследователь, она не занимала и Брюллова, все решает чувство природы и чувство истории, по сути, чувство культуры.
Вот это чувство культуры у Брюллова и Иванова различались, если не по миросозерцанию, то по предмету, по основному содержанию их творчества. У Брюллова – блеск жизни, классико-романтическое восприятие красоты, ни тени конфликта, ни тени компромисса, у Иванова – тот же первозданный блеск жизни, лишь сквозь призму библейской мифологии, – вот тут-то возникают и конфликты, и компромиссы, что пережили и Гоголь, и Лев Толстой, – и синтез здесь невозможен, поскольку проступают разноприродные явления, возможно лишь временное равновесие между античным эстетизмом и христианским морализмом, как было в эпоху Возрождения. К чему же пришел Александр Иванов?
Картины: “Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора” (1824) – первая академическая работа художника масляными красками; “Аполлон, Гиацинт и Кипарис, занимающиеся музыкой и пением” (1831–1834) – первая работа, исполненная в Италии, – говорят об интересе к античности молодого художника, но в это-то время возникает замысел картины “Явление Христа народу”, который кажется ему столь великим, что он приступает к подготовительным работам, готовый посвятить ей всю жизнь.
Картина задумывалась с самого начала не как религиозная и даже не историческая, – все это подразумевается и предполагает такое восприятие, – а психологическая, со средоточением внимания художника на отдельных персонажах и группах, а центральной фигурой оказывается Иоанн Креститель, не Христос, который лишь показывается в отдалении, – все, казалось бы, естественно, даже слишком естественно, с изображением природной среды с небывалой полнотой впечатления – для религиозно-исторической темы, погруженной в миф. Вообще даже как будто чувствуется ирония, романтическая ирония – от недоверия до смеха, исполнен веры лишь Иоанн Креститель. Противоречие налицо – между пристальным интересом художника к природе, к истории, к личности и моральной рефлексией, связанной с религиозной верой, что дает себя знать во множестве картин эпоха Возрождения на библейские сюжеты.
Редко-редко достигается классическая мера, чистота и ясность стиля. По существу, это возможно лишь тогда, когда художник решает не вопрос веры, а исходит из мифа как такового, мифа античного или христианского. Но к такому взгляду Александр Иванов приходит лишь в работе над библейскими эскизами, когда христианство, помимо веры, предстает перед ним как мифология. Он как бы преодолевает религиозно-библейскую рефлексию, которой полна, еще чрезмерно полна эпоха Возрождения в Италии, как церковь, отныне он воспринимает Ветхий и Новый завет как мифологизированную историю и мифологию, исторически конкретную, в которой сакральное присутствует как извечная человеческая вера в чудо.
Так воспринимали художники эпохи Возрождения лишь древнегреческую мифологию, как арсенал и форму искусства, но с тем, воспроизводя в картинах богоматерь, распятие Христа, они вольно или невольно уже подменяли сакральное чисто эстетическим восприятием евангельских образов, то есть, как некогда в Афинах, религия переходила вся в область мифа, и именно миф стал основой расцвета античного искусства и мысли. Художники эпохи Возрождения оставались в рамках христианской религии как таковой либо вновь обращались, как Сандро Боттичелли, и библейская тематика предстает в их творчестве как моральная рефлексия, кроме разве образа богоматери, когда она оказывается мадонной, исполненной прелести. Моральная рефлексия нарушает классическую меру, к которой стремились художники, с зарождением в конце концов барокко.
Но этот переход от сакрального к земной красоте во всех ее проявлениях стал всеобщим именно в России в условиях ренессансных явлений, начиная с преобразований Петра, когда государство, решая современные задачи, как бы оттодвинуло в сторону церковь. В этом отличие Ренессанса в России от западноевропейского. Александр Иванов, углубившись в христианскую религию в работе над “Явлением Христа народу”, открыл ее подоснову – библейско-евангельскую мифологию как таковую, исполненную поэзии, мудрости и веры не менее, чем древнегреческая, с верой в чудесное.
Сандро Боттичелли тоже приходил к этому, в картине “Поклонение волхвов” он воссоздает исторически конкретную сцену, только персонажи ее – это члены семьи Медичи, буквально их портреты, с автопортретом художника, но затем он обратился, забросил кисть, чтобы спастись.
Ренессанс в России развивается на внерелигиозной основе, что соответствует и веку Просвещения, поэтому в поэзии и живописи торжествует ничем незамутненная человечность как высшая ценность и духовность, – это его отличительная черта, с торжеством атеизма и социализма, в чем видят ныне чью-то злую волю, а таков ход исторического развития русского искусства и русской мысли. Богоискательство интеллигенции – это симптом разлада в ее умонастроении в переломные моменты истории либо своеобразная форма феодальной реакции, которой она обыкновенно противостояла.
Если бы Александр Иванов написал “Явление Христа народу” в духе библейских эскизов, это было бы воистину чудесное произведение. Древнегреческая мифология и вообще мифологии народов мира тем и прекрасны и вечны, что в них всегда присутствует чудо. Миф есть чудо, по определению Лосева. Феномен веры – это всего лишь частный случай, поэтому столь многотрудный и противоречивый как в историческом, так и психологическом плане.
Александр Иванов как художник и мыслитель продумал суть мифологий и религий мира, как бы пережил их, находя в них арсенал и форму своего искусства, всеобъемлющего, как все картины на библейские темы, начиная с иконописи, только в новом свете, но успел сделать лишь удивительные эскизы – не для церкви, а для грандиозного храма искусства.
История, с которой связывают христианство, цепь войн и преступлений, по триаде Шеллинга, с возвратом через природу, или язычество, должна перейти вся в искусство, или культуру, с наступлением “золотого века человечества”.
Русская лирика
В пору моих постижений высших достижений мирового искусства интерес к лирике поэтов всех времен и народов был у меня постоянен, с неоднократными обращениями к античной лирике, к китайской или японской, вообще Востока и Запада, но тут же я возвращался, как на родину, к лирике русских поэтов, когда проблема качества перевода отпадает, как некая пелена с глаз, и мир открывается во всей непосредственности поэзии и мысли, чему мы обычно не отдаем отчета.
О память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной,
И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальней.
Я помню голос милых слов,
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов.
Моей пастушки несравненной
Я помню весь наряд простой,
И образ милый, незабвенный,
Повсюду странствует со мной.
И мне становилось особенно ясно: как существует античная лирика, японская, китайская, западноевропейская со всеми их особенностями в столетиях и тысячелетиях, так пребывает в предвечном мире поэзии Русская лирика в ее высших образцах, антология русских поэтов за последние два-три века, и в ней-то, как теперь мне ясно, квинтэссенция и высшие достижения Ренессанса в России, что осознано менее всего.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы,
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле.
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервой любви смятенье,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Это не красочная живопись, не величавая скульптура и архитектура эпохи Возрождения в Европе, что впечатляет даже непосвященных, а тончайшие дуновения душевных движений и мыслей, что для толпы нечто непонятное и даже предосудительное, не говоря о непонимании или неприятии власть имущими и даже ценителями.
Моральная рефлексия, помимо политической злобы дня, определяла оценку явлений искусства и поэзии. Но как бы ни зачитывались Некрасовым или Надсоном, скажем, тут же присутствовали Пушкин и Лермонтов, Тютчев и Фет, стихи которых становились хрестоматийными по свойству классики, и они-то определяли первые лирические движения души юных поколений.
Прекрасный день, счастливый день:
И солнце и любовь!
С нагих полей сбежала тень —
Светлеет сердце вновь.
Проснитесь, рощи и поля;
Пусть жизнью всё кипит:
Она моя, она моя!
Мне сердце говорит.
Что вьешься, ласточка, к окну,
Что, вольная, поешь?
Иль ты щебечешь про весну
И с ней любовь зовешь?
Но не ко мне, – и без тебя
В певце любовь горит:
Она моя, она моя!
Мне сердце говорит.
Словом, именно русская лирика занималась воспитанием чувств юных поколений, она сыграла роль Музы для представителей всех видов искусства и мысли. Поэзия классической русской прозы от Пушкина до Чехова, русской живописи от Кипренского до Серова, русской музыки от Глинки до Чайковского – от лирики русской души, что явлена в русской поэзии от Жуковского и Батюшкова, Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Фета до Некрасова, звезд первой величины в ярких созвездиях, вспыхнувших в большом небосклоне мировой литературы в течение жизни одного поколения.
Не здесь ли ты легкою тенью,
Мой гений, мой ангел, мой друг,
Беседуешь тихо со мною
И тихо летаешь вокруг?
И робким даришь вдохновеньем,
И сладкий врачуешь недуг,
И тихим даришь сновиденьем,
Мой гений, мой ангел, мой друг…
Это золотой век русской лирики. Но как мало отдавали отчет в ее значении по ту пору, в 20-70-е годы XIX века, из-за извечного морализма русской интеллигенции, несмотря на любовь к ней с детских лет. Если достижения в архитектуре, живописи, прикладных видах искусства реально присутствовали в жизни как среда обитания, пусть не осознанное как ренессансное явление, если в русской прозе и литературной критике интеллигенция находила отклик ее исканиям и чаяниям, то лирика русских поэтов с их трагическими судьбами казалась всего лишь несбыточными грезами юности либо прямо оспаривалась ее польза. И с этим непониманием и даже неприятием поэзии столкнулся уже Пушкин в расцвете его гения, не говоря о “позднейшей репутации” его в русской критике.
Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой —
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой…
Твой милый образ, незабвенный,
Он передо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда…
Но, к счастью, это непонимание и неприятие высокой поэзии было не всеобщим, это была скорее пена бушующей злобы дня. Юные поколения со времен Пушкина и Лермонтова воспитывались на русской лирике; разумеется, восприимчивость детской души к поэзии проявлялась прежде всего у тех, кто по тайному побуждению призвания посвящал себя творчеству в тех или иных видах искусства впоследствии, что легко проследить в становлении поэтов, художников, композиторов и писателей.
Сияет солнце, воды блещут,
На всем улыбка, жизнь во всем,
Деревья радостно трепещут,
Купаясь в небе голубом.
Поют деревья, блещут воды,
Любовью воздух растворен,
И мир, цветущий мир природы,
Избытком жизни упоен.
Но и в избытке упоенья
Нет упоения сильней
Одной улыбки умиленья
Измученной души твоей…
Таким образом, вопреки непониманию и неприятию поэзии в обществе в те или иные эпохи, что отражалось непосредственно на судьбах поэтов, просиявшие на небосклоне звезды и созвездия оказывали могучее, решающее воздействие на умонастроение подрастающих поколений, развитие литературы и других видов искусства и мысли. Здесь просматривается то же влияние поэзии Данте и Петрарки на литературу, философию, все виды искусства в эпоху Возрождения в Италии. Именно лирика – ведущий жанр и вид искусства Ренессанса в России, как живопись – эпохи Возрождения в Европе. В ней квинтэссенция русской культуры, если угодно, русской души и русской идеи. В ней вся прелесть жизни и бытия во всех их высших проявлениях, поэтому неизбежно исполненная высокого трагизма.
М.Ю.Лермонтов (1814–1841)
Лермонтов – явление удивительное даже рядом с Пушкиным, судьба которого столь же счастлива, сколь трагична, но трагедия завершается катарсисом, это его лирика, переданная в вечность, то есть оживающая, как движения нашей души, в каждом из нас из ныне живущих. У Лермонтова судьба трагическая изначально – с его воспоминаниями детства как целой жизни в прошедшем, что он связывает с голосом матери, с ее песней, о которой помнит смутно, без слов, как песню ангела.
По небу полуночи ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
… Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез;
И звук его песни в душе молодой
Остался – без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
“Звуки небес” – это потустороннее, а звезды реальны и вечны, – как это вынести, если ты всего лишь человек, то есть смертный?
Чисто вечернее небо,
Ясны далекие звезды,
Ясны, как счастье ребенка…
Чем ты несчастлив? —
Скажут мне люди.
Тем я несчастлив,
Добрые люди, что звезды и небо —
Звезды и небо! – а я человек!..
Острое ощущение трагизма бытия усиливается с предчувствием ранней гибели. Дело не только в исторических коллизиях, не только в умонастроении эпохи, но и в личности поэта, который живет с юных лет, ощущая себя действующим лицом на вселенской сцене бытия, может быть, среди ангелов еще до сотворения земли, он живет уже целую вечность – до земной жизни и впереди у него вечность, но в его глазах подлинной ценностью обладает именно земная жизнь, любовь и природа, и тут, оставаясь в пределах христианского миросозерцания, он вступает в конфликт с небом. Все содержание “Божественной комедии” Данте он переживает как трагедию человеческого бытия, не приемля ни Ада, ни Рая, с одною жаждою земного воплощения, как ангел, демон или просто человек до рождения или смерти, он жаждет обновления души с обретением любви и веры. Но чуда не происходит. Лишь в редкие мгновенья…
Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка…
… Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, —
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу бога…
Лермонтов в отличие от Пушкина, как ни странно, замкнут в христианской традиции. Его вера детски чиста и ясна. Многие стихотворения поэта – жемчужины мировой лирики – это молитвы. В них слышна мелодия столь сокровенной и беспредельной веры, какая в Новое время кажется уже невозможной.
Вместе с тем поэт любит природу во всех ее чудесных проявлениях, что питает его веру и поэзию его души. И эта его любовь к жизни как бы отвращает его от неба, и поэта, как его Демона, принимают за богоборца. Да и характер у поэта таков, что многие, даже из близких ему людей, не понимали его. А это был возрожденческий тип личности, Данте по поэтическому гению и силе характера, но в эпоху, когда разум торжествует над верой, а хочется верить! И в этой жажде, столь пламенной и чистой, почти что детской, увидели богоборчество. Между тем здесь та же жизненная и духовная ситуация, какую пережили и Данте, и Петрарка, каждый на свой лад, только в России XIX века. И века Просвещения словно бы не было, и греческая мифология не актуальна, поэт весь еще в мире христианском, то есть он ближе к поэтам и мыслителям эпохи Возрождения, чем Пушкин, который вырастает как бы непосредственно из классической древности. При этом Лермонтов укоренен в русской жизни в большей степени, чем Пушкин, и в нем Восток дает о себе знать больше, чем Запад, как и было всегда на Руси до Петра. И вместе с тем высочайший порыв к свободе и к жизни, словно он заключен в тюрьму, за стеной монастыря. Исторически это объяснимо, но поэт-то в его умонастроении выходит далеко за пределы исторического отрезка времени, в котором живет.
“Трагедия Лермонтова, – говорит Мережковский, – в том, что он христианства преодолеть не мог, потому что не принял и не исполнил его до конца.
Он борется с христианством не только в любви к женщине, но в любви к природе, и в этой последней борьбе трагедия личная расширяется до вселенской, из глубин сердечной восходит до звездных глубин”.
Эту коллизию в отношении христианской веры и природы, вообще жизни во всех ее проявлениях постоянно решали и переживали художники эпохи Возрождения: Леонардо да Винчи – достаточно равнодушно, поскольку его занимало познание, а не познание-наслаждение; Сандро Боттичелли – не в силах преодолеть христианства обратился, утратив при этом интерес к живописи; Рафаэль поклонялся вере как красоте и красоте как вере, не желая знать ничего о моральной рефлексии; Микеланджело воспринимал трагизм бытия изначально, как грек, не различая библейскую мифологию от античной.
Решение всех этих вопросов составляет содержание юношеской лирики Лермонтова; здесь он, конечно же, романтик и по возрасту, и по миросозерцанию, и, как знать, может быть, проживи свой век вполне благополучно Пушкин, как Гете, из Лермонтова вышел бы романтик типа Байрона или Шиллера, ибо ему пришлось бы постоянно дистанцироваться от старшего современника, классика из классиков. Гибель Пушкина, воспринятая Лермонтовым как величайшая трагедия, не метафизическая, а жизненно-конкретная, преобразила его: он подхватил факел, выпавший из рук Пушкина, “золотую меру вещей – красоту”.
Погиб Поэт! – невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Отныне каждое его слово в стихах или прозе – классика. Поэт привнес “звуки небес” в земную жизнь, лирика его исполнена удивительной мелодии, она не в благозвучии, не в музыкальности, не в настроении, как, к примеру, у Жуковского, что может быть подхвачено и повторено, – у Лермонтова это такая особенность, какой нет и у Пушкина. Возможно, это звуки небес, зазвучавшие как земные, исполненные любви и тайны и невыразимой прелести и отрады.
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слезы разлуки,
В них трепет свиданья.
Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рожденное слово;
Но в храме, средь боя
И где я ни буду,
Услышав, его я
Узнаю повсюду.
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу,
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Но эти же невыразимые звуки слышны и в “Ветке Палестины”, и в “Из Гете”, и в “Родине”, и “Выхожу один я на дорогу…” Поэт поразительный, такого не было нигде. Россия не вынесла такого необыкновенного явления – сразу после Пушкина, и он погиб.