355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Боборыкин » Китай-город » Текст книги (страница 32)
Китай-город
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:30

Текст книги "Китай-город"


Автор книги: Петр Боборыкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)

XXIV

Весь город ждет – остается десять минут до полночи. По площади Большого театра проехала карета в шесть лошадей с форейтором и кучером в треугольных шляпах. Везли митрополита. Извозчиков мало, прогудит барская или купеческая коляска, продребезжат дрожки, и опять станет тихо. По тротуарам спешат пешеходы: чуйки, пальто мастеровых и приказчиков, мелькают подолы платьев и накрахмаленных юбок мещанок и горничных. Несут пасхи и куличи. В воздухе потянуло запахом плошек и шкаликов. Колокольни освещены. Их арки выглядывают в темноте и трепещут веселым розовым светом.

Ждут удара в колокол на Иване Великом. Но вот где-то в Замоскворечье ударили раньше минуты на три, еще где-то ближе к Кремлю, за храмом Спаса, в Яузской части, и пошел гул, еще мягкий и прерывающийся, а потом залилось и все Замоскворечье. Густая толпа ждала этой минуты у перил обрыва.

Иван Великий облит светом плошек и шкаликов по всем своим выступам и пролетам. Головы усыпали и выемы большой колокольни, и парапет первой площадки, где церковь, и арки бокового корпуса. Из-под среднего колокола выглядывают также лица. Они ярко освещены плошками. Легкий ветерок в засвежевшем воздухе и пар от дыхания относят книзу и в сторону чад горящего сала. Стена Успенского собора, обращенная к Ивану, вся белеет от света иллюминации и свечей, мелькающих полосами и кучками в темной толпе. Она делается всего скученнее вокруг Успенского собора – ждет хода. Можно еще слышать негромкий, переливающийся шелест голосов. Сквозь большие стеклянные двери собора внутренность церкви – точно пылающий костер. Свет паникадил играет на золоте иконостаса: снопы огненных лучей внизу, вверху, со всех сторон. Многоэтажный фас здания Крестовой палаты также светел. На него падают разноцветные огни чугунной решетки. В полусвете мощенной плитами площади выступает менее массивный византийский ящик Архангельского собора.

На Благовещенском, по ту сторону ворот, позолота крыши, такая яркая днем, скрыта ее изгибами. На крыльце сплошной стеной стоит народ, но свеч меньше, чем в толпе, ожидающей хода вокруг Успенского собора.

Ровно двенадцать. Пронизывает воздух удар в сигнальный «серебряный» колокол. И вот с высоты Ивана поплыл и точно густой волной стал опускаться низкий трепетный гул. Он покрыл все звуки тысячной толпы, треск подъезжающих экипажей, отдаленный звон Замоскворечья, ближайший благовест других кремлевских церквей. На гауптвахте заиграли горнисты. Красное крыльцо, левее, стоит в темноте. Из-за толпы не видно солдат. Слышны только скачущие резкие звуки рожков на фоне все той же спокойной, ласкающей ухо волны большого колокола. Поближе к Ивану можно распознать, что колокол надтреснут. При каждом ударе языка слышно звяканье, оно сливается с основной нотой могучего гуденья и придает музыке колокола что-то более живое.

Проходит еще минут десять. Первой вышла процессия из церкви Ивана Великого, заиграло золото хоругвей и риз. Народ поплыл из церкви вслед за ними. Двинулись и из других соборов, кроме Успенского. Опять сигнальный удар, и разом рванулись колокола. Словно водоворот ревущих и плачущих нот завертелся и стал все захватывать в себя, расширять свои волны, потрясать слои воздуха. Жутко и весело делалось от этой бури расходившегося металла. Показались хоругви из-за угла Успенского собора.

В толпе, сузившей оставленную аршина в два дорожку, пробежала дрожь, все подались вперед. Два квартальных прошли скорым шагом, приглашая податься. Головы обнажились.

Впереди два молодца, один в черной чуйке, другой в пальто, несли факелы. Хоругви держало каждую по нескольку человек за подвижные, идущие в разные стороны древки. Хоругвеносцы – в галунных кафтанах, с позументом на крестцах. Один из них, с широчайшей спиной, на ходу как-то особенно изгибался под тяжестью кованой хоругви. Певчие, не в очень свежих кунтушах – красное с синим, – шли попарно, со свечами. В колеблющемся ярком свете мелькали стриженые головы и худощавые лица дискантов и альтов. Рукава кунтушей закинуты у них вокруг шеи. Псаломщики со свечами, дьяконы, священники и архимандриты шагали попарно, потом группами. Заблестели дикирии и трикирии… Проплыла седая борода «владыки» с глубоко надетой митрой под возвышающимися над нею золотыми коваными кругами. Головой выше других, прошел молодой, еще не ожирелый, протодьякон, переваливаясь слегка на правый бок. Шитые мундиры генералов искрились поверх красных лент… А там повалил вплотную народ, раздвинул дорожку и заставил стоявших на пути податься назад.

Обошли кругом. Взвилась в небо ракета… И с кремлевской стены раздался грохот пушки. Несколько минут не простыл воздух от сотрясений меди и пороха… Толпа забродила по площади, начала кочевать по церквам, спускаться и подниматься на Ивана Великого; заслышался гул разговора, как только смолк благовест.

У высокого парапета площадки Ивана Великого стояли Рубцов и Тася Долгушина. Они забирались и под колокола. Тасю сначала оглушило, но вскоре она почувствовала какое-то дикое удовольствие. Глаза ее блестели. С Рубцовым у них шло на лад. Они совсем уж спелись.

– Посмотрите, Семен Тимофеич, – напрягаясь, говорила она ему, – как это красиво… Вот свечи стали гасить, скоро и совсем погаснут.

– А вы думаете, внизу-то там кто больше? Православный народ?

– Разумеется!..

– Сойдемте – увидите, что больше немчура. Контористы, гезеля[166]166
  подмастерья (от нем.: Geselle).


[Закрыть]
всякие… Сойдемте – сами увидите.

Они начали спускаться. У Таси немного закружилась голова от крутой лестницы, чада плошек и снующего вверх и вниз народа. Рубцов взял ее под руку и сказал под шумок:

– Вот и видно, что дворянское дитя; нервы-то надо укрепить – сбираетесь ведь ими действовать.

– Где? – наивно спросила Тася.

– Вот тебе раз? А на сцене-то?

Так они и остались под ручку и внизу. Толпы расползлись уже по площади. Стало темнее. Кучки гуляющих, побольше и поменьше, останавливались, кочевали с места на место. Беспрестанно слышались возгласы: "Ах, здравствуйте! Христос воскрес!.. Вы давно?.. Куда теперь?.." Видно было, что сюда съезжаются, как на гулянье, ищут знакомых, делают друг другу визиты. Немало приезжих из Петербурга, из губернских городов, явившихся утром по железным дорогам. Им много говорили про эту ночь в Москве. Они осматривались с большим напряжением, чем туземная масса.

Рубцов был прав. Обилие немецкого языка удивило Тасю. Ее прежде никогда не возили в Кремль в эту ночь. Немцы и французы пришли как на зрелище. Многие добросовестно запаслись восковыми свечами. То и дело слышались смех или энергические восклицания. Трещал и настоящий французский язык толстых модисток и перчаточниц из Столешникова переулка и с Рождественки.

Молоденький комми и аптекарские ученики увивались за парами «немок» с Кузнецкого.

– А где же наши? – спросила Тася Рубцова.

– Должно быть, на паперти Благовещенского. Хотите посмотреть на пасхи с куличами, там вон, где церковь-то Двенадцати апостолов, наверху?..

– Предложимте им…

В полусвете паперти Тася узнала Анну Серафимовну и Любашу. Уже больше двух недель, как Любаша почти перестала кланяться с «конпаньонкой». Тасю это смешило. Она не сердилась на крутую купеческую девицу, видела, что Рубцов на ее стороне.

– Куда же это провалились? – встретила их Любаша и вся вспыхнула, увидав, что Рубцов под руку с Тасей.

– Похристосуемся, – сказал Анне Серафимовне Рубцов.

– Дома, – проговорила она ласково и грустно, протягивая руку Тасе. – Вы ко мне… Пора уже… Сыро делается…

– А с вами? – насмешливо спросил Рубцов Любашу.

– Не желаю…

– Как угодно…

– Вы ко мне, Любаша? – пригласила Анна Серафимовна.

– Нет, мать дожидается. Прощайте, – резко обратилась ко всем Любаша и пошла.

Ее дожидалась своя коляска. На ночь Светлого Воскресенья Любаша почему-то возлагала тайные надежды. Но Рубцов даже не предложил ей подняться на Ивана Великого.

Да она бы и не поехала, если бы не надеялась на какой-нибудь разговор.

Разговора не вышло. Она видела, что дворянка отбила у нее того, кого она прочила себе в мужья.

"И наслаждайся!" – выразилась она мысленно, садясь в коляску.

Рубцов повел Станицыну и Тасю смотреть куличи и пасхи. Анна Серафимовна была особенно молчалива. Тася взяла ее за руку и прижалась к ней.

– Тяжело вам, голубушка? – полушепотом спросила она на ходу.

Анна Серафимовна поцеловала ее в лоб. Рубцов заметил это.

Когда они сходили с лестницы, собираясь домой, Рубцов взял Станицыну за руку, повыше кисти, и сказал, заглядывая ей в лицо:

– И на нашей, сестричка, улице праздник будет!

– На твоей-то и скоро, – шепнула она и, пропустив вперед Тасю, прибавила:– Что плошаешь?.. Вот тебе девушка… На красную бы горку…

Он тихо рассмеялся.

XXV

На разговенье внезапно явился Виктор Мироныч. Станицына только что села за стол с Тасей и Рубцовым – больше никого не было, – как вошел ее муж, во фраке и белом галстуке, улыбающийся своей нахальной усмешкой, поздоровался с ней английским рукопожатием, попросил познакомить его с Тасей, с недоумением поглядел на Рубцова и, когда Анна Серафимовна назвала его, протянул ему два пальца.

Появление мужа сначала рассердило Станицыну, но она тотчас же сообразила, что это неспроста, и внутренне обрадовалась. Она даже не спросила его, где же он остановился, почему не въехал к себе и не занял свою половину. Ему и прежде случалось жить в гостинице, а числиться в Петербурге или Париже.

– Были в Кремле? – спросил он, оглядывая их всех. – Нанюхались шкаликов?.. Все одно и то же.

Он пополнел. Его шея не так вытягивалась. Манеры сделались как бы попроще.

Тася незаметно оглядывала его. Рубцов кусал губы и презрительно на него поглядывал, чего, впрочем, Виктор Мироныч не замечал. У всех точно отшибло аппетит. Пасхальная баба в виде толстого ствола, вся в цукатах и заливных фигурках, стояла непочатой. До прихода Станицына поели немного пасхи и по одному яйцу. Ветчина и разные коместибли[167]167
  снедь (от фр.: comestible).


[Закрыть]
стояли также нетронутыми.

– Какая охота портить желудок! – заметил брезгливо Виктор Мироныч, ни к чему не прикасаясь, но налил себе полстакана лафиту, выпил, поморщился и съел корочку хлеба.

Рубцов и Тася скоро ушли. На лестнице они условились осматривать вместе картинную галерею Третьякова на третий день праздника.

– Что это значит? – шепотом спросила его Тася, надевая свое пальто.

– Скоро конец всему будет… я это чую.

Они пожали друг другу руку и ласково переглянулись…

В столовой жена сидела на углу стола; муж прошелся раза два по комнате, потом подошел к ней и положил руку на стол.

– Annette, – заговорил он, поглядывая на нее боком, – вам мой приезд неприятен?

– Мне все равно, вы знаете, – сухо и твердо произнесла Анна Серафимовна. Она заметно побледнела.

– Я приехал вот зачем: хотите свободу?

– Какую? – точно машинально спросила она.

– Полную… Я предлагаю вам раздел имущества и развод. Вину я беру на себя.

– Вам это нужно?

– Конечно, иначе бы я не предлагал вам. А то, что вы надумали, – извините меня, – очень плохая сделка. Вы, я думаю, и сами это видите?

Она только повела головой.

– Сколько же вы желаете?

– Как это вы спросили! Кажется, я с вами джентльменом поступаю… Я беру свое состояние, у вас останется свое. Детей я у вас не отниму. Согласен давать на их воспитание.

– Не надо! – вырвалось у нее. Она помолчала.

– Вы женитесь? – спросила она и подняла голову.

– Зачем вам знать? Довольно того – я беру вину на себя. Если и обвенчаюсь, так не в России.

Она все поняла. Наскочил, значит, на какую-нибудь прелестницу… И нельзя иначе, как законным браком… А знает, что жена вины на себя не примет. Ну и пускай его разоряется. Неужели же жалеть его?

Детей она не отдаст, да и требовать он не посмеет, коли берет на себя вину.

Вдруг ей стало так весело, что даже дух захватило. Свобода! Когда же она и была нужнее, как не теперь?

И представилась ей комнатка в части. Лежит теперь арестант на кушетке один, слышит звон колоколов, а разговеться не с кем, рядом храпит хожалый, крыса скребется. Захотелось ей полететь туда, освободить, оправить, сказать ему еще раз, что она готова на все.

– Подумайте, – раздался в просторе высокой комнаты женоподобный голос Виктора Мироныча. – Я остановился в "Славянском базаре". Теперь уже поздно. Буду ждать ответа. Если вам неприятно меня видеть – пришлите адвоката.

Она отошла к окну, постояла с минуту, быстро обернулась и, сдерживая волнение, сказала громко:

– Согласна.

Через три минуты Станицын уехал. В белом пасхальном платье сидела Анна Серафимовна в опустелой столовой одна еще с четверть часа. Свечи в двух канделябрах ярко горели. Пасхальная еда переливала яркими красками. Тишина точно испугала ее. Она подперла рукой голову, и взор ее еще долго уходил в один из углов комнаты. Решение было принято бесповоротно. Арестант выйдет из своего заключения. Он не может быть вором! Вот он на свободе! Дело решится в его пользу. Выпишет она ему адвоката из Петербурга, если здешние плохи. Не пройдет и полугода…

Румянец покрыл ее щеки. Пора ей сбросить с себя тяжесть постылой жизни: пришел и для нее светлый праздник!..

XXVI

О Третьяковской галерее Тася часто слыхала, но никогда еще не попадала в нее.

Она доехала одна. Ее везли по Замоскворечью, переехали два моста, повернули направо, потом в какой-то переулок. Извозчик не сразу нашел дом.

Тася прошла нижней залой с несколькими перегородками. У лестницы во второй этаж ждал ее Рубцов.

В первый раз она немного смутилась. Он жал ей руку и ласково оглядывал ее.

– Как много картин… – выговорила она тоном девочки.

– Наверху еще больше. Там новейшие мастера. А тут старые. Все – русское искусство. Видели по дороге, какая богатая коллекция ивановских этюдов?..

Она должна было сознаться, что про Иванова слыхала что-то очень смутно, никогда даже не видела его большой картины.

– Ведь она здесь, в Румянцевском музее висит, – сказал Рубцов, – как же вы?

– Да я, – чистосердечно призналась она, – ничего не знаю. Люблю красивые картинки… а хорошенько ничего не видала.

Ей легче стало после того, как она повинилась Рубцову в своей неразвитости по этой части.

– Очень уж в театр ушли, – приятельски заметил он и повел ее опять к выходу.

Он все знал, начал указывать ей на портреты работы старых русских мастеров. И фамилий она таких никогда не слыхала. Постояли они потом перед этюдами Иванова. Рубцов много ей рассказывал про этого художника, про его жизнь в Италии, спросил: помнит ли она воспоминания о нем Тургенева? Тася вспомнила и очень этому обрадовалась. Также и про Брюллова говорил он ей, когда они стояли перед его вещами.

"Вот он все знает, – думала Тася, – даром что купеческий сын; а я круглая невежда – генеральская дочь!"

Но это ее не раздражало. Она сказала ему почти то же вслух, когда они поднялись наверх. Рубцов рассмеялся.

– Всякому свое, – заметил он, – большой премудрости тут нет… захаживал, почитывал кое-что…

Присели они на диван у перил лестницы. Справа, и слева, и против них глядели из золотых и черных рам портреты, ландшафты, жанры с русскими лицами, типами, видами, колоритом, освещением. Весь этот труд и талант говорили Тасе, что можно сделать, если идти по своей настоящей дороге. Рубцов точно угадал ее мысль.

– Таисия Валентиновна, – начал он вполголоса, – вы в себе истинное призвание чувствуете насчет сцены?

– О да! – вырвалось у нее. – А вы как на это смотрите, что я в актерки идти хочу?

– Как следует смотрю. Если б девушка, как вы, была моей женой и захотела бы этому делу себя посвятить – я бы всей душой поддержал ее.

Щеки Таси загорелись. Рубцов исподлобья поглядел на нее.

– Я не думала, что вы так широко смотрите на вещи, – выговорила она.

– Не обижайте. Ежовый у меня облик. Таким уж воспитался. А внутри у меня другое. Не все же господам понимать, что такое талант, любить художество. Вот, смотрите, купеческая коллекция-то… А как составлена! С любовью-с… И писатели русские все собраны. Не одни тут деньги – и любви немало. Так точно и насчет театрального искусства. Неужли хорошей девушке или женщине не идти на сцену оттого, что в актерском звании много соблазну? Идите с Богом! – Он взял ее за руку. – Я вас отговаривать не стану.

Они поглядели друг на друга; Тася отняла свою руку и сидела молча.

– Таисия Валентиновна, – окликнул ее Рубцов, – можно ли нам столковаться, а?

– Отчего же нельзя? – спросила она, отводя немного голову.

– Ой ли?

Рубцов радостно вздохнул и встал.

Снизу показались две барыни с девочкой.

Еще с полчаса оставалась молодая пара в верхней зале. Рубцов продолжал все рассказывать Тасе. Многих писателей она не узнавала по портретам. Картины были для нее новизной. Ее никогда не возили на выставки. И эта галерея стала ей мила. Здесь что-то началось новое. Она нашла прочного человека, способного поддержать ее. Он ее любит, просит ее руки, соглашается сразу на то, чтобы она была актрисой. Офицер или камер-юнкер заставил бы сойти со сцены, если б и влюбился, да и родня каждого жениха "хорошей фамилии". А это люди новые, ни от кого не зависят, кроме самих себя.

Вот и она купчихой будет. И славно!.. Они сходили по лестнице под руку. Еще раз постояли они внизу, перед эскизами Иванова и перед портретами Брюллова и Тропинина.

– Мы побываем здесь еще раз, – сказала Тася на крыльце.

– Хоть каждое воскресенье. Я ведь теперь на фабрике.

У ней было такое чувство, точно он ее давнишний друг, назначенный ей в мужья и покровители.

"Купчиха и артистка. Славно", – решила про себя Тася.

XXVII

– Вас господин Нетов желает видеть, – доложил Палтусову солдатик.

Евлампий Григорьевич вошел скорыми шагами, во фраке, с портфелем под мышкой и с крестом на груди. На лице его играл румянец; волосы он отпустил.

Палтусов принял его точно у себя дома в кабинете, без всякой неловкости.

– Милости прошу, – указал он ему на кушетку. Нетов сел и положил портфель рядом с собой.

– Я к вам-с, – торопливо заговорил он и тотчас же оглянулся. – Мы одни?

– Как видите, – ответил Палтусов и сразу решил, что муж его доверительницы в расстройстве.

– Узнал я, что брат моей жены… вы знаете, она скончалась… Да… так брат… Николай Орестович начал против вас дело… И вот вы находитесь теперь… я к этому всему неприкосновенен. Это, с позволения сказать, – гадость… Вы человек в полной мере достойный. Я вас давно понял, Андрей Дмитриевич, и если бы я раньше узнал, то, конечно, ничего бы этого не было.

– Благодарю вас, – сказал Палтусов, ожидая, что дальше будет.

– Вы одни во всей Москве-с… человек с понятием. Помню я превосходно один наш разговор… у меня в кабинете. С той самой поры, можно сказать, я и встал на собственные ноги… три месяца трудился я… да-с… три месяца, а вы как бы изволили думать… вот сейчас…

Он взял портфель, отпер его и достал оттуда брошюрку в светленькой обертке, в восьмую долю.

– Это ваше произведение? – совершенно серьезно спросил Палтусов.

– Брошюра-с… мое жизнеописание: пускай видят, как человек дошел по полного понятия… Я с самого своего малолетства беру-с… когда мне отец по гривеннику на пряники давал. Но я не то что для восхваления себя, а открыть глаза всему нашему гражданству… народу-то православному… куда идут, кому доверяют. Жалости подобно!.. Тут у них под боком люди, ничего не желающие, окромя общего благоденствия… Да вот вы извольте соблаговолить просмотреть.

Нетов совал в руки Палтусова свою брошюру.

С первой же страницы Палтусов увидал, что писано это человеком не в своем уме. Он не подал никакого вида и с серьезной миной перелистывал все шестьдесят страниц.

– Вы мне позволите, – сказал он, – на досуге просмотреть?

– Сделайте ваше одолжение. И позвольте явиться к вам… Мне ваше суждение будет дорого… А то, что вы здесь находитесь, это ни с чем не сообразно и, можно сказать, очень для меня прискорбно… И я сейчас же к господину прокурору…

– Нет, уж вы этого не делайте, Евлампий Григорьевич, – остановил его Палтусов. – Я буду оправдан… все равно…

И в то же время он думал:

"Ловко бы можно было воспользоваться душевным состоянием этого коммерсанта. Он еще на воле гуляет".

Но он на это не способен. Это хуже, чем выезжать на увлечении женщин.

Долго сидел у него Нетов, сам принимался читать отрывки из своей брошюры, но как-то сердито, ядовито поминал про покойную жену, называл себя «подвижником» и еще чем-то… Потом стал торопливо прощаться, рассмеялся и ухарски крикнул на пороге:

– Не нам, не нам, а имени твоему!

Палтусову стало еще легче от сознания, что деньги Марьи Орестовны, и как раз четвертая часть, – наследство человека, повихнувшегося умом. Его не нынче завтра запрут, а состояние отдадут в опеку.

Это так и вышло. Нетов поехал к своему дяде. Тот догадался, задержал его у себя и послал за другим родственником, Краснопёрым. Они отобрали у него брошюру, отправили домой с двумя артельщиками и отдали приказ прислуге не выпускать его никуда. Евлампий Григорьевич сначала бушевал, но скоро стих и опять сел что-то писать и считать на счетах.

Краснопёрый привез того доктора, с которым Палтусов говорил на бале у Рогожиных.

Психиатр объявил, что "прогрессивный паралич" им давно замечен у Нетова, что болезнь будет идти все в гору, но медленно.

– Куда же его? – спросил Краснопёрый, – в Преображенскую или к вам в заведение?

– Можно и в доме держать.

– Да ведь он один, урвется, будет по городу чертить… срам!..

– Тогда помещайте у меня.

Через неделю опустел совсем дом Нетовых. Братец Марьи Орестовны уехал на службу, оставив дело о наследстве в руках самого дорогого адвоката. В заведении молодого психиатра, в веселенькой комнате, сидел Евлампий Григорьевич и все писал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю