355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Боборыкин » Китай-город » Текст книги (страница 14)
Китай-город
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:30

Текст книги "Китай-город"


Автор книги: Петр Боборыкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

XXXV

Вечером, за чаем в будуаре Марьи Орестовны, на атласном пуфе сидел брат ее, приехавший всего три дня назад, и рассказывал ей, какой успех имела речь Евлампия Григорьевича. К обеду сестра его не выходила. Она страдала мигренью. Накануне муж пришел ей сказать, что ее желание исполнено, и передал ей пакет с ценными бумагами, приносящими до пятидесяти тысяч дохода.

Легкая победа потешила ее, но не надолго. Евлампий Григорьевич сделал это слишком скоро и когда отдавал ей слишком тяжелый пакет, то в лице его она усмотрела необычайное выражение; оно говорило: "Извольте, будем и без вас жить с царем в голове…"

На брата она и без того не особенно надеялась; но в эти три дня он опять весь выдохся перед ней. От его тощей фигуры, прыщавого лица, волос, изысканных туалетов и батистовых платков шел, во-первых, ненавистный ей запах илангилана… Она уже попросила его переменить духи… Потом он начал мямлить ей, притворно и желая соблюсти свое «консульское» достоинство, что ему необходимо камер-юнкерство, что без этого звания он не может существовать. Пять раз, с разными новыми вариантами, рассказал он ей, как его представляли "королеве и королю", как их величества удивлялись, что такой «gentleman»[47]47
  джентльмен (англ.).


[Закрыть]
до сих пор не отличен придворным званием. Ему и без того тяжело носить фамилию Леденщиков. Не может же он всем и каждому сообщать, что его мать была столбовая дворянка, племянница одного князя! Еще за границей имя не так плохо звучит, но в России без прибавленья на карточке «Gentilhomme de la chambre de S. M. l'Empereur»[48]48
  Камер-юнкер двора его императорского величества (фр.).


[Закрыть]
показаться нельзя… И выходило, что хлопотать об этом следует ей, его «чудесной» Мари. А для этого надо несколько больших обедов и вечеров, отрекомендовать его «особенно» здешним властям, поехать в Петербург, там завести знакомства в высших сферах, жертвовать, сделаться дамой-патронессой, основать приют, его поместить куда-нибудь почетным попечителем. С миллионным состоянием это так легко.

Нытье брата открыло вдруг глаза Марье Орестовне на то, что ее ожидает за границей. Брат не оставит ее в покое. Он сделается ее прихвостнем. Денег она же ему будет давать. И теперь она дает ему три тысячи. Очень ей приятно будет видеть, что он, ничтожный «консул», пыжится быть дипломатом: он, с таким куриным мозгом, не может идти по службе. Кроме уколов самолюбия, ничего ее не ждет. Уж и ей рассказали, как ее братец на одном придворном бале так часто забегал вперед всюду, где шла королева, что на него наконец обратили внимание, только не благосклонное. Анекдот кто-то завез прошлой зимой сюда, и все его знают.

Своих планов она не сообщила ему вполне. Но брат застал ее еще в острый период ее душевной тревоги, и она ему намекнула на свое решение отделаться от Евлампия Григорьевича.

– Я тебя уверяю, – деликатно выговаривал Николай Орестович каждый слог, – твой муж очень хорошо… a très bien troussé son discours.[49]49
  очень удачно построил свою речь (фр.).


[Закрыть]
Как тебе угодно. Мари, но здесь ты особа. И зачем тебе уезжать в начале вашего московского сезона? Я не на то рассчитывал, дорогая моя. Извини, что я тебе противоречу.

Она заставила его замолчать и послала в залу сыграть ей вальс Шопена. Целых три часа слушала она его разведенные сиропом речи. Ее выкормок положительно раздражал ее. Жить с ним за границей по целым месяцам вряд ли лучше, чем иметь около себя такого мужа, как Евлампий Григорьевич.

И потом, в ее муже есть что-то новое. Оставить его в покое; только бы знал свою роль в доме. Не оставаться с ним за столом, а при посторонних пропускать мимо ушей его купеческое "извольте видеть". Теперь она с собственным большим состоянием. Какой муж сделал бы это так джентльменски? Палтусов был прав.

И с этим человеком у ней далеко не все кончено. Он как будто играет с нею. А может быть, он честный человек, не хочет показывать ей такого чувства, какого не находит в себе. Но времени впереди много. Вот это – характер. Если бы он кидался на деньги, он бы сейчас же стал подбивать ее уход за границу с капиталами. Он не бросится за ней. Даже и намека на это нет. Без него там будет очень скучно, очень. Знает она этих французов и англичан в Трувилле, в Биарице, венгерских гусар в Мариенбаде. Тяжело ей с ними. Когда она говорит по-французски, у ней выходит все жидко, тускло, книжно, отзывается русской гувернанткой. И не приобрести ей блеска. Это дается или не дается. Вот Коля как старается, а все-таки комми[50]50
  приказчик (от фр.: commis).


[Закрыть]
из магазина Дарзанса или Море.

Брат Марьи Орестовны сошел с Шопена на какую-то сладкую мелодию немца Гумберта, а потом заиграл опереточный мотив. Головная боль его сестры утихла. Неподвижное положение на кушетке усыпляло ее полегоньку. Перед ее глазами стал узкий треугольник портьер через всю анфиладу комнат. Веки слипались. Из залы долетали, но смягченные коврами и шелком стен и драпировок, фривольные звуки приторного Николая Орестовича. Но заснуть его сестре мешали два видения: то спустится ей на грудь пакет с цветными бумагами, то выплывет, точно из облака, красивая борода с светлым пробором на подбородке.

XXXVI

– Кто тут? – пугливо окликнула Марья Орестовна и открыла глаза.

Над ней наклонилась борода, но не та благообразная, с изящным пробором, а растущая в разные стороны борода мужа. Лицо ее было бледно и испуганно.

– Что с вами-с? – спросил он боязливым шепотом. – Я думал – обморок.

– Нисколько, – недовольно выговорила она и подняла голову, – который час?

– Двенадцатый.

– Коля играет?

– Ушел к себе.

– А-а!..

Она потянулась и привстала.

– Как свежо здесь.

– Жарок, может, у вас? – заботливо спросил Евлампий Григорьевич.

Марья Орестовна встала и зевнула. Потом ей вдруг сделалось зябко, тошно, весь будуар завертелся у ней в глазах. Ее накренило в сторону. Руки мужа удержали ее.

Какая-то новая, не испытанная ею боль отозвалась где-то в теле и заставила опуститься на кушетку. И так ей стало все противно – она сама, этот будуар, весь дом, целый ряд дней, сулящих ей какую-нибудь тайную, неизлечимую болезнь, медленную потерю сил, нескончаемые боли, кто знает: душевный недуг… Она рассердилась на свое малодушие, но не в силах была встать.

Евлампий Григорьевич бросился за горничной. Больную перенесли в спальню. Муж вышел и сейчас же послал верхового за доктором. Прибежал брат, сделал глупую мину. Она его прогнала. В постели головокружение прошло. Она опять забылась.

Приехал годовой доктор, постукал грудь, прислушался к сердцу, ничего не нашел подозрительного, пошутил с нею и намекнул на то, что, быть может, она в интересном положении.

Марья Орестовна сначала приняла это с гримасой, потом, по уходе доктора, задумалась и вдруг радостно вздохнула.

Детей у ней не было! Обуза – дети, а без них какая тоска, как она копается в самой себе… Тогда – кровная живая цель, не нужно изводиться в едкой и себялюбивой заботе о том, как бы мужа вывести на дворянскую дорогу, тревожиться всякой ничтожной газетной статейкой.

В будуаре она заслышала мужские шаги. Там сидела ее камеристка.

Она позвонила.

– Берта, кто там?

– Барин.

– Попросите его.

Глаза Евлампия Григорьевича загорелись в полутьме спальни. Он все еще был во фраке. Корпусом он наклонился вперед и на цыпочках подходил к кровати. В спальне жены он не был больше месяца. Лицо его смутило Марью Орестовну. Оно казалось ей слишком возбужденным.

– Присядьте, – сказала она ему и указала на край постели.

Нетов присел.

– Как доктор? – серьезно, почти строго спросил он.

– Он вам ничего не сказал?

– Пишет рецепт в кабинете…

– Говорит – ничего… только… быть может…

Щеки Марьи Орестовны зарделись.

– Что же такое-с?

– Может, я в таком положении.

– С чего бы это-с? – вырвалось у него. – Нельзя этому быть…

– Почему же? – веселее вымолвила она.

Слова ее заставили его вскочить. Он метнулся по комнате в угол, потом подошел к кровати, взялся за спинку; ему ударило в голову.

– Вот оно-с, – вскричал он, – Божье благословенье! Отчего же и не нам-с?.. Ха, ха!..

Марья Орестовна следила за его глазами. Глаза то вспыхивали, то тускнели, руки дрожали. Ее схватило за сердце… Опять внутри у ней что-то кольнуло и заныло.

Этот муж больно уж не мил ей! Не может он быть отцом ее ребенка… Она не мать. Да и весь он какой-то чудной сегодня. Неприятно на него смотреть!..

Горячие, сухие губы прикоснулись к ее лбу… Ей захотелось плакать. Не желанное рожденье здорового ребенка представилось ей, а собственная смерть…

КНИГА ТРЕТЬЯ

I

На дворе разыгралась вьюга. Рождество через несколько дней. Переулок, выходящий на Спиридоновку, заносит с каждым новым порывом ветра. Правый тротуар совсем замело. Глаз трепещет и мигает в обмерзлых фонарях. Низенькие домики точно кутаются в белые простыни. Заборы, покрытые и сверху и снизу рыхлым наметом снега, ныряют в колеблющемся полусвете переулка. Стужа не сильна, но ветер донимает. Переулок пуст, а час еще не поздний, около девяти.

Будка на перекрестке примостилась к одноэтажному деревянному дому в шесть окон, с крылечком. Только в крайнем окне виден свет, он выходит из узенькой комнатки. В глубине ее поставлена кровать; часть левой стены ушла под лежанку, темную от печки. Горит лампочка с фарфоровым пьедесталом, от нее идет копоть; зеленый, сверху обгорелый колпак усиливает темноту. На лежанке виднеется какая-то груда. К окну приставлены пяльцы, завернутые в кисею. Другая стена почти вся занята сундуком, обитым жестью. Тут же ютится столик с шитым ковриком. На нем вазочка и колокольчик. Над сундуком вся стена увешана портретами: есть и литография, и дагерротипы, и черные силуэты. Комнатка оклеена серенькими обоями. В углах отсырело, и на потолке в двух местах пятна.

Комнатка служит спальней, рабочей комнатой и гостиной двум старым женщинам. Одной уже под восемьдесят лет, другой – под шестьдесят. У лампы нагнулась над вязаньем высохшая, большого роста блондинка с проседью. Это меньшая старуха. Ее морщинистое узкое лицо застыло в улыбке сжатого рта, наполовину беззубого. Лысая около темени голова прикрыта обрывком черного кружева. Узкие плечи, костлявый стан, впалая грудь кутаются в голубую косынку, завязанную за спиной узлом. Прозрачные руки так и трясутся от усиленного движения длинных спиц.

Она вяжет платок из дымчатой тонкой шерсти. Почти весь он уже связан. Клубок лежит на коленях в продолговатой плоской корзинке. Спицы производят частый чиликающий звук. Слышно неровное, учащающееся дыхание вязальщицы. Губы ее, плотно сжатые, вдруг раскроются, и она начинает считать про себя. Изредка она оглядывается назад. На кровати кто-то перевернулся на бок. Можно разглядеть женскую голову в старинном чепце с оборками, подвязанном под уши, и короткое плотное тело в кацавейке. На ногах лежит одеяло.

В комнатке тепло только около печки. Из окна, отпотелого и запыленного, дует. В полуотворенную одностворчатую дверку проникает холодный воздух. И все-таки душно – от лампы, от пыли, от разных тряпок, натыканных здесь и там, коробок и ящичков. Пахнет задним гнилым покоем дворянского домика. На лежанке, на войлоке, копошилось что-то в корзинке, укутанной сверху. Нет-нет да и зашуршит, послышится грызенье, точно мышь скребется, а потом и писк. Из двери доносится стук маятника дешевых стенных часов. С заворота улицы ветер ударяет в угол дома; старые бревна трещат; гул погоды проносится мимо окна и кидает в него горсти снега.

Но в тесной заброшенной комнатке, где коптит керосиновая лампочка, идет работа с раннего утра, часу до первого ночи. Восьмидесятилетняя старуха легла отдохнуть; вечером она не может уже вязать. Руки еще не трясутся, но слеза мочит глаз и мешает видеть. Ее сожительница видит хорошо и очков никогда не носила. Она просидит так еще четыре часа. Чай они только что отпили. Ужинать не будут. Та, что работает, постелет себе на сундуке.

II

– Фифина! – послышался с кровати голос старшей старухи, звучный и низкий. Зубы у нее сохранились, и она выговаривает твердо.

– Что, maman? – отозвалась блондинка и повернула голову.

Она говорит надтреснутым высоким фальцетом. От выпавших зубов выходит свист. Есть наивность в ее манере говорить. Нетрудно признать в ней старую девушку.

– Погляди на наших тютек… Что-то они пищат. Есть ли у них вода?

– Должна быть, maman…

– Посмотри, cher ange…[51]51
  дорогой ангел… (фр.).


[Закрыть]
К ночи они что-то беспокойны стали.

Та, кого старуха на кровати назвала Фифиной, оставила работу, положила бережно свое вязанье на стол и тихо подошла к лежанке. Она приподняла темный платок с корзины и заглянула туда.

– Что же, cher ange?

– Спят, maman, все вместе, прижались.

– Все ли?

– Все.

– Ах, милые тютьки! – громко вздохнула старуха на кровати, потом зевнула и перекрестила рот.– Pardon de t'avoir dérangée,[52]52
  Извини, что я тебя потревожила… (фр.).


[Закрыть]
– прибавила она хорошим французским произношением.

Опять началось вязанье. В корзине, стоявшей на лежанке, жило целое семейство песцов. Когда Фифина заглянула туда, они все сбились в кучу; точно небольшая муфта виднелась к одной стороне их жилища.

Тут же положена им была еда и поставлено блюдечко с питьем. Песцы ищут тепла. Вели они себя тихо и зимой все больше спали. Эта семья считалась любимцами старухи. Остальных держали на кухне, на русской печи. С них обирали пух, чистили его, отдавали прясть, а сами вязали платки, косынки и целые шали на продажу в Ножовую линию и в галереи на модные магазины. Цены стояли на это вязанье хорошие. Их продавали за привозной товар с Макарьевской ярмарки, нижегородского и оренбургского производства.

Через полчаса старуха спросила с кровати:

– Мужчины уехали?

– Кажется.

– Ника не пришел проститься… Pas de cœur…[53]53
  Без сердца… (фр.).


[Закрыть]
Так ведь, Фифина?

– Не знаю, maman, как сказать.

– Ах, мать моя… Пора тебе свое мнение иметь.

– Pourquoi médire, maman?[54]54
  Зачем злословить, мама? (фр.).


[Закрыть]

– Ведь я бабка! От меня какие же могут быть тайны?

Опять помолчали. Фифина – настоящее ее имя Фелицата Матвеевна – поправила фитиль лампы, завязала поплотнее узел своего голубого платка и расправила пальцы. Они снова запрыгали, передвигая спицами. Узор выходил правильно, скоро, ни одна петелька не была спущена.

– Фифина!

– Что вам угодно, maman…

Фелицата Матвеевна звала «maman» свою приемную мать и воспитательницу, Катерину Петровну Засекину.

– Тася придет?

– Разумеется, maman…

– Да который час?

– Недавно было девять…

– Я бы пошла ее сменить… Да Hélène не любит.

– Почему же, maman?

– Ах, mon ange, будто я не замечаю? Что с нее взять… une momie.[55]55
  мумия (фр.).


[Закрыть]

– Да-а, – глубоко и громко вздохнула Фифина.

– Ты и нынче до часу?

– Надо завтра кончить, maman.

– Надо, надо.

В разговоре старух звучала одна и та же нота – подчинения своей судьбе. У Фифины она выходила мельче и простоватее; у ее приемной матери гораздо сильнее и сознательнее…

Старуха приподнялась и спустила ноги с кровати. Ей захотелось самой поглядеть, как спят ее милые зверьки, дававшие ей и Фифине заработок на лишнюю чашку чаю, на платье и теплые чулки, на маленький подарочек внуке.

Она ходила бодро и не горбилась. Небольшого роста, недавно еще полная, Катерина Петровна в этой затхлой и тесной комнате сама держала себя опрятно, хотя носила уже третью зиму все тот же шелковый капот, перешитый два раза.

– Тютеньки!.. спят милые…

Она прозвала песцов "тютьками".

III

У Катерины Петровны лицо белое, почти не морщинистое, с крупными чертами. Брови сохранились в виде тонких черточек. Из-под чепца не видно седых волос. Глаза уже потухли, а были когда-то нежно-голубые. Рот не провалился; все передние зубы налицо и не очень пожелтели.

Она постояла над своими любимыми «зверушками», покачала головой, прикрыла их и подошла к столу. Рядом темнело кожаное вольтеровское кресло. Она села в него. Фифина пододвинула ей скамейку.

– Вот совсем сна нет, – заговорила она, прищурившись на свет лампы.

– Еще рано, maman…

– Знаю… Да я уже чувствую… ходить бы надо. А где?.. По зале… Темно, да и не люблю… Hélène все пугается… боится Бог знает чего. Прежде Тася играла по вечерам. Теперь и этого нет.

Все это сказано было без ворчания, а так, про себя. Старуху сокрушало всего сильнее то, что она не может по вечерам работать. Фифина привыкла больше слушать, чем говорить, да и боится напутать в счете. Читать некому, с тех пор как внука должна часто быть около матери. Старуха опять вернулась на постель.

Лежит Катерина Петровна на постели в темноте, чтобы не раздражать зрение, лежит и перебирает старые, долгие годы… Ей кажется, что она прожила целое столетие; но память у ней светла не по летам. Ей прекрасно известно, что родилась она в начале этого века. Двенадцатый год она отчетливо помнит. Родилась она тут, в Москве, у Большого Вознесенья. Их дома уж давно нет. Он был деревянный, на дворе, бревенчатый, темный, с пристройками. Таких теперь что-то не видать в Москве. Помнит она, как отец поступил в ополченье. И мундир его помнит. Картуз с крестом… Вдруг всполошились. Их с матерью, двумя свояченицами матери и сестренкой, – та после умерла в чахотке, – отправили на своих во Владимир. Оттуда они попали в Нижний. Там поселились они против большого дома на Покровке, такая есть улица в Нижнем, где жили институтки с начальницей, привезенные из Москвы же. Дом был генеральский. Отставной генерал из «гатчинцев» командовал местным ополчением. Мать познакомилась с его семейством. Своя музыка была у них, полон дом дворни в нанковых сюртуках, лакеи вязали чулки в передней. Кончилась кампания, перебрались опять в Москву. Отец вскоре умер. Много ее учили, и по-английски; а по тогдашнему времени это было в редкость. Иогель танцам учил, «Гюлен-Сорша» также. На клавикордах – Фильд… Брала она и уроки арфы… Тогда арфа считалась для барышень красивым и поэтическим инструментом. Надо было при этом и петь. Писать литературным слогом выучилась она только по-французски. По-русски всегда делала ошибки. Да русских писем и писать не к кому было. Зато французские стихи могла свободно рифмовать. Позднее любила Пушкина и Батюшкова. Но это уже замужем в Петербурге. Просидела она в девицах до двадцати одного года. Мать разборчива была, да и она сама не торопилась. Нельзя сказать, чтобы она особенно влюбилась в Никифора Богдановича Засекина. Ее всегда считали бесчувственной. Стихи она писала, но увлечений с ней что-то не случалось. Он ей, однако ж, понравился… Приехал из Петербурга, все им интересовались. Высокий, важный, нестарый, живал подолгу в чужих краях. А главное – умен… Это она отлично поняла. И свое состояние. Стало, не зарился на деньги… Как уж это давно!.. Свадьба, посаженым – главнокомандующий, – так по-тогдашнему звали генерал-губернатора; в "Модном журнале" князя Шаликова стихи ей посвящены были в виде романса… И на музыку их положили… Она сама пела и аккомпанировала себе на арфе. Вот ее миниатюрный портрет висит – на кости, с птичкой на плече. Находили, что она похожа была на m-lle Georges, только она меньше ростом и цвет волос не тот. Где лежат теперь ее кавалеры? Сколько милых людей из иностранной коллегии, посольских, из колонновожатых, – нынче они по-другому называются, – профессора инженерного училища, выписанные из Парижа императором… Профессор Базен… Что за умница! Другой еще… тоже французский инженер… Фамилии не припомнишь… Такого тонкого французского разговора больше она уже не вела и не слыхала.

IV

И четырнадцатое декабря… Точно вчера это было!

Нить воспоминаний Катерины Петровны прервется всегда на чем-нибудь… Войдут или встать захочется. Они опять поползут вереницей… Без них слишком тяжко было бы коротать зимние вечера.

Дверь скрипнула. Из темноты на пороге выплыла голова молодой девушки. Блестели одни глаза, да белел лоб, с которого волосы были зачесаны назад и схвачены круглой гребенкой.

– Почивает бабушка? – тихо спросила она Фифину, заглянув в комнату.

– Нет, дружок, нет, – откликнулась обрадованным голосом Катерина Петровна.

– Чай кушали?

Внука подскочила к кровати и поцеловала старуху в лоб. Свет настолько падал на молодую девушку, что выставлял ее маленькую изящную фигуру в сером платье, с косынкой на шее. Талия перетянута у ней кожаным кушаком. Каблуки ботинок производят легкий стук. Она подняла голову, обернулась и спросила Фифину:

– Хотите, почитаю?..

Лицо ее теперь выделялось яснее. Оно круглое, тонкий подбородок удлиняет его. На щеках по ямочке. Глаза полузакрыты, смеются; но могут сильно раскрываться, и тогда выражение лица делается серьезным и даже энергичным. Глаза эти очень темные, почти черные, при русых волосах, распущенных в конце и перехваченных у затылка черепаховой застежкой.

Ее звали Тася – уменьшительное от Таисии. Это мало дворянское имя дали ей по прихоти отца, который «открыл» его в святцах.

Тася подошла скорыми шажками и к Фифине, потрепала ее по плечу, нагнулась к вязанью.

– Совсем мало осталось! – сказала она теплым контральтовым голосом.

– Завтра кончу, – сообщила Фифина.

– Почитать вам, бабушка?

– Ты что, мой дружок, теперь-то делала?

– Читала… Maman задремала только сейчас.

– Отдохни… Головка у тебя заболит здесь…

– Это отчего?

– От лампы.

– Вот еще!

– Посиди у меня на кровати…

Тася села на краю, положила левую руку на плечо бабушки и нагнула к ней свое забавное лицо. На душе у старухи сейчас же стало светлеть.

– Вам холодно, бабушка милая, – говорила Тася. – Такой у нас дом смешной!.. везде дует. В зале хоть тараканов морозь.

– Фи!..

Старуха покачала головой и мягко, укоризненно усмехнулась.

– Простите, бабушка, за слово… нецензурное!..

И она звонко расхохоталась. Ее серебристый смех прозвучал ясной струей вдоль старушечьей комнаты и замер.

Бабушка внутренне сокрушалась, что ее Тася возьмет да и скажет иногда словечко, какого в ее время девушке немыслимо было выговорить вслух… Или вот такую поговорку о тараканах… Но как тут быть? Кто ее воспитывал? И учили-то с грехом пополам… Слава Богу, головка-то у ней светлая… А что ее ждет? Куда идти, когда все рухнет?

Глаза старухи наполнились слезами. Она не могла приласкать этой «девочки», не огорчившись за нее глубоко. А Катерина Петровна не считала себя чувствительной… Вот ведь старшая ее внука, Ляля, не выдержала, погибла для нее… и для всех… Разве не погибнуть – в монахини пойти, да еще в какую-то Дивеевскую пустынь, в лес, конопляное маслище есть с мужичками, грубыми, пожалуй пьяными?.. Ходить по городам заставят за подаяньем… во все трактиры, кабаки, харчевни… Шлепай по грязи, выноси ругательства от каждого пьяного дворника!.. Внука Засекиной!.. Катерина Петровна не терпела ни монахинь, ни попов, ни богомолий, никакого ханжества. Не такие книжки она читала когда-то… Она давно привыкла молчать об этом… Но Ляля умом не вышла… Может, и лучше, что она теперь там, а Тася? Что ее ждет?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю