444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Андреев » Повесть о моем друге » Текст книги (страница 1)
Повесть о моем друге
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Повесть о моем друге"


Автор книги: Пётр Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Повесть о моем друге

Светлой памяти матери посвящается

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Это – не мемуары. Многие имена и фамилии изменены.

Я назвал книгу – «Повесть о моем друге», но, по сути, это повесть о людях нашего поколения, о том, что сам я пережил и видел.

Более трех десятилетий отделяют уже нас от последних военных салютов. За это время многое изменилось в жизни, многое ушло. Но память о пережитом – жива. И потому, если сверстники мои скажут: «А ведь так или почти так было с нами», если дети наши и внуки узнают в книге отцов и дедов, – значит, не зря сидел я ночами над старыми тетрадками и блокнотами, рылся в боевых донесениях, дневниках, документах и заново переживал былое.

Именно к ним, будущим строителям, преобразователям, защитникам Родины нашей, и обращаюсь я в этой книге. Ведь это о них, наших наследниках, так мудро и проникновенно сказал Леонид Ильич Брежнев: «…Очень хочется, чтобы дети и внуки наши никогда не знали, что такое война».

Автор

ПРОЛОГ

…В памятное то утро по старой еще, военной привычке я встал рано, подошел к окну, распахнул его настежь: над Москвой плыли тяжелые, низкие, взъерошенные тучи, заволакивая горизонт. В мелкой сетке дождя они двигались от центра, от Красной площади, куда-то за Тушино, к аэродромам. Я сразу же представил себе, как на зеленом летном поле хмурились и ворчали комэски, ругая синоптиков, скорее по привычке, чем за дело. Но на этот раз те не ошиблись, предсказали верно: «пасмурное небо, моросящий дождь…»

Занималось утро великого дня – двадцать четвертого июня тысяча девятьсот сорок пятого года.

Еще с вечера приготовлена была недавно сшитая, ни разу еще не надеванная форма, до солнечного высверка начищены ордена и медали. В который раз, волнуясь – уж не мальчишка ведь! – перечитывал я надпись на пригласительном билете: «Доступ на Красную площадь прекращается в 8 часов…»

Как же томительно тянулись утренние часы! Но вот наконец нежно и мелодично прозвенели близкие куранты на Спасской, и я вышел из гостиницы. Солнце так и не пробилось сквозь завесу туч; капли дождя стекали с козырьков фуражек, с танкистских шлемов, с бескозырок матросов – шеренги участников предстоящего торжества замерли на всем пути от Манежа до Красной площади, – но, глядя на лица бойцов и офицеров, я все время ощущал солнце, хоть и не было его, чертяги, в то утро – утро Парада Победы…

Строгий часовой, проверив документы, козырнул мне, и я вступил на брусчатку Красной площади. И в тот час высшего торжества нашего, за несколько минут до начала парада, может быть, впервые за все эти годы, сжалось и дрогнуло у меня сердце, а горло перехватило спазмой. В веселой и праздничной толпе, отвечая на приветствия, шутки, видя знакомые лица, я искал тех товарищей и друзей своих, которые по праву всей жизни своей должны были прийти сюда: наверное, не я один, а многие чувствовали то же самое – словно невидимая грань пролегла в эти мгновения между нами – живыми и павшими…

Думал ли я об этом высоком торжестве, о параде победителей в дни июньских боев сорок первого года? Мечтал ли о минутах этих, когда выходил из-под страшного огня в сорок втором? Ждал ли победного салюта у тусклого и холодного партизанского костра в сорок третьем? Верил ли в него, очнувшись на руках у молоденькой сестрицы в медсанбате?

Думал. Мечтал. Ждал. Верил.

А если б не верил, что сказал бы бойцам, слушавшим меня, политрука, офицера, коммуниста?

…Мне досталось место на трибуне неподалеку от Спасских ворот. Еще несколько минут оставалось до начала парада, а я глядел, не в силах сдержать волнение, на строй сводных полков, замеревших на Красной площади.

Как непохожи были эти делегаты фронтов, прославленные ветераны в блестящих касках, новеньких мундирах с золотым шитьем, в блеске орденов, на тех, кого я знал, видел, с кем делил тяготы и лишения – пропыленных и пропотевших, уставших насмерть, только что вышедших из боя.

Сводные полки стояли в порядке общей линии фронтов: справа налево. На правом фланге – полк Карельского фронта, за ним полки Ленинградского, Первого Прибалтийского, трех Белорусских, четырех Украинских фронтов. На крайнем левом фланге – моряки.

Я не помню, в какой миг, где и как родилось первое «ура» – чувства переполняли всех одинаковые, но кто-то всегда должен стать первым, чтобы выразить их открыто. Первое «ура», одинокое, робкое, тонувшее во всеобщем гуле ожидания, родило шквал: кругом, не смолкая, загремело многотысячное, от сердца, грохочущее, счастливое «ура»! И это солдатское, боевое, в слезах счастья «ура», казалось, доносилось отсюда, из центра советской столицы, до всего мира… Но вдруг все смолкло, замерла площадь, и в тишине прозвучала протяжная команда: «Парад, смирно!..»

Грянуло «Славься» Глинки. Из графически резкого проема Спасских ворот на белом коне выехал принимающий парад Г. К. Жуков, и я, видевший прославленного маршала этого в самые трудные дни лета сорок первого года спокойным, уверенным, ощутил вдруг, как непросто ему, легендарному, поседевшему в битвах полководцу, справиться сейчас с волнением.

Командующий парадом, замечательный военачальник маршал Рокоссовский подъехал к Жукову, щегольски, как бывалый кавалерист, остановил коня, взбросил руку к козырьку, отдал рапорт. Сопровождаемые адъютантами, они пустили коней в сторону Исторического музея.

В этот момент кто-то обнял меня сзади. Я обернулся и увидел седого худощавого полковника.

– Что, загордился? – спросил он. – Своих не признаешь?

И тут – вот неладное! – пришлось мне смахнуть набежавшую слезу. Как же я мог не узнать его сразу?! Да надень он хоть генеральские погоны, постарей еще на десять лет, сделайся он совсем седым – глаза оставались все теми же: мальчишескими, озорными, добрыми…

– Серега! – закричал я.

Наверное, в другой день и в ином месте мы выглядели бы довольно странно – два немолодых уже офицера тискают друг друга в объятиях, плачут и смеются, – но сколько таких встреч было в то утро на Красной площади! Сколько друзей, считавших друг друга погибшими, замирали поначалу, а потом продирались сквозь мокрое, счастливое, победное множество, собравшееся здесь на свой великий и кровью выстраданный праздник!

…Сергей Антонов, земляк и кореш, первый мой вожатый в пионерском отряде, дорогой мой друг, товарищ уличного озорства нашего, и первых сборов, когда «взвивались кострами синие ночи», и комсомолии, и работы, и фронта – словом, прошедших уже, но не забытых лет, ибо история незабываема.

…Сколько было и переговорено, и рассказано, и спето нами в тот день! Расстались мы с Сергеем далеко за полночь. Проводив его, я долго не мог уснуть: встреча с детством и юностью будоражит надолго и тревожит по-особому.

…После того памятного и счастливого дня я встречал Сергея Антонова всего несколько раз: в первые трудные послевоенные годы, перед тем как его направили одним из военных советников в Пекин, и на XIX съезде КПСС – ему и мне выпала высокая честь быть делегатами первого после войны форума коммунистов; было еще несколько коротких встреч. А потом, спустя много лет, в один из моих приездов в Москву, друзья мне сказали, что Сергей лежит в госпитале, с подозрением на самое страшное… Врачи гадали – не рак ли?

Я пришел к нему в госпиталь: высохший, седой, он лежал на высоких подушках, и когда я стал говорить ему – как принято, – что все это сущие пустяки и ерунда, что после операции все немедленно кончится, и он снова станет в строй, и будет молодцом, Сергей усмехнулся:

– Не надо, комса… Давай лучше просто поговорим. О чем-нибудь.

Он достал из-под подушки маленькую потрепанную записную книжку и протянул ее мне:

– Ты сидел у нас на агитпропе – тебе это и полистать.

– Полистаю, – ответил я, – а ты полистай мои книжечки, я завтра принесу их тебе.

Он снова улыбнулся, и что-то давнее юношеское показалось в сухом лице его, прорезанном резкими морщинами.

– Был у меня хороший друг, – медленно прочитал он строчки полюбившихся ему стихов, – куда уж лучше быть. Но все, бывало, недосуг нам с ним поговорить. То уезжает он, то я, что сделаешь – война… где настоящие друзья – там дружба не видна.

Я, верно, не уследил за лицом, потому что Сергей положил свою сухую, горячую руку на мою ладонь:

– Ничего, браток, ничего… Ты это брось… Плакать надо, если не успел сделать того, что задумал. А мы все-таки кое-что успели.

Он вздохнул, внимательно, как-то по-особому глянул на меня и глухо сказал:

– Писать врачи запрещают, а мне кое-что важное надо бы написать руководству.

– Как там, в Пекине-то? – спросил я. – Достается?

– Там плохо, – ответил он. – Там очень плохо, Петр.

Это были годы, когда в Пекине все еще клялись нам в вечной дружбе, когда мы, лишая себя самого необходимого, помогали братскому китайскому народу…

– Там поднимается самое страшное и ненавистное нам, – тихо продолжал Сергей. – Там начинают играть на струнах национализма, а это – антикоммунизм.

…Вошедшая сестра укоризненно покачала головой:

– Больному надо отдыхать. О делах будете говорить потом…

Выйдя от Антонова, я спросил старого профессора:

– Когда операция?

– Завтра.

– Надежда есть?

Хирург ответил хмуро:

– Мы не волшебники. Будем стараться сделать все, что можно… Сжег он себя… Все ваше поколение себя жжет – нельзя же так, право слово.

– Только так и можно, – ответил я.

Дома открыл записную книжку Сергея, и строчки расплывались у меня перед глазами, двоились и делались похожими на детские, давние, когда дивились мы увеличительному стеклу, разглядывая через него страницы потрепанных библиотечных книг.

…«Дзержинский», «Художник Пэн», «22 июня», «Вес булыжника», «Буденный в Гомеле» – эти краткие записи говорили мне о многом. И я решил написать книгу о моем друге, и не думал я тогда, как назвать эту книгу – повестью ли, записками или рассказами, – просто у меня была потребность рассказать о Сергее Антонове. И я это начал делать в тот долгий день и еще более долгую ночь, гадая и надеясь, что хирурги все же сделают чудо, и мне очень хотелось назавтра прийти к Сергею и почитать ему хоть несколько страничек, и поэтому я очень торопился, и молодость наша стояла у меня перед глазами, и юный чубатый наш Серега, и я гнал от себя другое видение – я не мог примириться с тем Сергеем, которого только что видел, и очень мне хотелось, чтобы  с п р а в е д л и в о с т ь  восторжествовала и чтобы он, наш комсомольский вожак, остался с нами – как угодно, но чтобы обязательно остался, потому что такие люди, как Сергей Антонов, нужны и нам, и детям нашим, и внукам.

Утром я сложил листки, исписанные за ночь, спрятал их в портфель и набрал номер телефона госпиталя.

– Идет операция, – ответили мне, – ничего еще неизвестно. Приезжайте к двум часам – тогда можно будет ответить более или менее определенно…

Взвейтесь кострами, синие ночи…

1

Главной достопримечательностью нашего города в двадцатые годы считалась трамвайная линия – по ней с ужасающим грохотом катились веселые желтые вагончики бельгийского производства. Открытие линии этой было названо в свое время местной газетой «выдающимся культурным событием» и отмечалось фейерверком в городском парке.

«Российской империи вернейший Бедекер» – путеводитель – в качестве городских достопримечательностей называл также две православные церкви, костел, три синагоги, а потом уже гимназию, прогимназию и реальное городское училище.

В праздники православные спешили к соборам, торопились пробиться к клиросу; у костела привязывали лошадей поляки из окрестных сел; в день йом-кипура молча толпились у синагог бородатые люди в сальных лапсердаках, с пейсами, в непременных ермолках и темных широкополых шляпах.

Жители нашего города гордились чистотой улиц и площадей. На огненно-рыжем жеребце разъезжал начальник городской милиции, останавливался у дома, возле которого замечал мусор, и грозно вопрошал хозяев:

– Номер дома… Как фамилия?

Что ж, Сережка Антонов, личность критически мыслящая, не считал это насилием, и он свои единственные штаны из чертовой кожи каждую ночь прятал под матрац, чтобы выглядели не мятыми.

* * *

…Ох, как хочется в мальчишестве казаться взрослым! И если уж не выпало рубать белых, форсировать Сиваш, карабкаться на Волочаевскую сопку, стоять на часах у красного штаба – то по крайней мере мечтали мы носить набекрень шапку со звездой, так же как взрослые; перепоясаться пулеметными лентами, небрежно затянуться самосадом, лихо опрокинуть рюмку первача и, крякнув, отереть губы рукавом…

А тут за свадебный стол и то не пускают – спать гонят. А выходила замуж Сережкина тетка: в пузатых четвертях и высоких штофах – самогон. Сережа улучил момент, когда в комнате еще никого не было, и плеснул себе в стакан из бутылки, стоящей на подоконнике. Лихо опрокинул и чуть не взвился к потолку – дыхание перехватило, все внутри обожгло: на беду, оказался в стакане не первач, а керосин.

Мать с трудом отпоила его густым теплым домашним молоком. И вот именно в те дни, когда лежал он, еле живой, мы помогали нашему вожаку тем, что приносили ему книги из библиотеки.

Тогда-то Сергей и пристрастился к чтению по-настоящему.

Электростанция в те годы работала с перебоями; Сергей смастерил коптилку: обрезал ниткой бутылку, приспособил старый фитиль и, вдыхая страшный отныне и на всю жизнь запах керосина, зажег спичку…

…Уже затих ровный мерный стук шагов сторожа: прогудели на путях последние ночные паровозы; из-за реки медленно поднималось неяркое белорусское солнце, а он при тусклом свете коптилки все еще читал – никак не мог оторваться от очередной книжицы в мягком переплете – серия похождений Ната Пинкертона, или доморощенного российского сыщика Ивана Путилина и его знаменитой сыскной собаки – овчарки Треф.

Так и заснул Сергей однажды над раскрытой книгой, забыв погасить фитиль, за что был дран матерью за уши по справедливости.

* * *

…В праздники надо было обязательно посещать церковь. Мать Сергея низко, в пояс, кланялась Николе-чудотворцу, шептала, причитала что-то свое, ей одной понятное и близкое.

Грубо нарисованный каким-то местным убогим богомазом – один глаз прищурен, другой удивленно, широко раскрыт, – чудотворец заговорщически подмигивал Сережке: «Что, пришел все же ко мне?!»

Под всякими предлогами, любыми правдами и неправдами мы стремились увильнуть от посещения церкви. Матери, конечно, сердились на нас (как же в ту пору могло быть иначе?).

Но в дни больших праздников Сережку и меня одолевало неслыханное благочестие. Матери наши недоумевали, с чего это их красногалстучные сыновья стали такими тихими да послушными.

Больше других праздников мы любили пасху. Высокий красавец протодьякон (про него шел слух, что был он солистом оперы, с самим Шаляпиным голосом спорил) стоял рядом со священником, который причащал страждущих, поил из чайной ложечки сладким церковным вином и вручал освященную просвирку…

Сережка встал в очередь причащающихся уже в третий раз. Все бы сошло благополучно, да не выдержал он, когда подошел поближе, – засмеялся.

– Ох, нечестивец! – пророкотал протодьякон и вывел Серегу из очереди, больно ухватив толстыми в перстнях пальцами покрасневшее его ухо.

Воинствующие безбожники-атеисты нашего города в ту пору не ограничивались докладами, лекциями и диспутами. На Успенской горке, в самом центре города, ночью взорвали красавец собор, построенный в XVIII веке. Утром на Успенке громоздились развалины. Много лет напоминали они о времени грозном, непримиримом и сложном.

В одной из синагог попытались было устроить клуб с танцами. Но что-то не ладилось у клубных работников. Стояла пустая заколоченная синагога, вызывая лишь недовольство верующих, а честно сказать, и не только верующих…

Помню, как значительно позже Сергей, комсомолец уже, сказал фразу, которую перегибщики могли – по тем временам – счесть крамольной: «Зачем же стариков обижать? Пусть они со своим богом живут, бабушек разве переделаешь?»

…Мы росли в одном городе, на одной улице, ходили в одну школу. Вместе впервые надели мы красные галстуки, вместе вступали в комсомол. Мы были патриотами своей улицы, города, своей республики, нашей страны. Звали нас по-разному – Иван и Казимеж, Андрей и Петр, Исаак и Василий. Мы выросли в русских, белорусских, польских, еврейских семьях, но не был знаком нам ни великорусский шовинизм, ни национализм, ни антисемитизм. Этому обязаны мы были своим родителям – простым трудовым людям, пионерскому отряду, комсомольской ячейке, партии большевиков.

Тогда, в двадцатые годы, Сергей Антонов и мы, товарищи его, начали проходить высокую, благородную школу подлинного пролетарского интернационализма – и остались верны ей на всю жизнь.

2

Главные силы противника – Ромка Маркевич, Сенька Шутов и Юрка по прозвищу «Тычок» – выдвигались к запасным путям, к водокачке. Ромка, вооруженный длиннющей затесанной хворостиной, казавшейся ему настоящей трехлинейкой образца 1891 года, шагал впереди, поминутно оглядываясь и озираясь. Тычок подпрыгивал на одной ноге и что-то напевал. Только вот разведчик – Сенька – шел мрачный, насупившийся.

– Как свистну, – шепотом приказал наш «командарм», а им, конечно же, был Серега, – налетай на беляков!..

Я поправил застиранный картуз.

– А коли они нам накладут? Нас-то мало, а их – силища.

– Эх ты, красный боец! – покосился на меня «командарм». – Иди-ка ты лучше в «дочки-матери» с девчонками играть…

…Вот уже авангард противника поравнялся с водокачкой. Сейчас «красный командарм» Сергей гикнет, и наша буденновская ватага даст «белякам» последний и решительный бой… Все будет по-честному, по-правильному – вчера мы с Серегой играли за белых и, несмотря на победу, сдались: ведь нельзя, никак нельзя даже в игре одолеть революционную Красную Армию.

– Чего-то они не так идут, – сказал я, присматриваясь к понурому виду «беляков».

– Эй, Серега, – сложив руки рупором, прокричал Ромка, – выходи из заса-а-ады!..

Сергей выпрыгнул из-за палисадника.

– Сдаетесь? – спросил он хмуро.

– Да нет. У Сеньки до вас дело.

Сенька вышел вперед, взглянул на Сергея и вдруг всхлипнул:

– Серега, мать просила… Венька у нас захворал, а фельдшер в район уехал… Мамка сказала: беги к Сергею Антонову, пусть его пионеры какую другую медицину покличут.

– Отбой, братва, – негромко, но твердо скомандовал Сергей.

Он бросил шашку в кусты, словно простился с игрой и забавой, подошел к плачущему Сеньке, положил ему руку на плечо:

– Ну, ладно реветь. Придумаем чего-нибудь… Найдем медицину…

Через три минуты все наличные силы «красных и белых», включая «обоз» в лице Петьки и «лазарет» – Верки, получили приказ: бежать в депо, рассредоточиться и любыми способами разыскать фельдшера и срочно доставить на Заречную улицу, в дом Шутовых, – можно под конвоем.

* * *

…Мишка был старше Сергея и меня на два года – главный забияка и драчун. Подбежит, бывало, стукнет исподтишка – а потом, поди его догони, длинноногого.

(Через двадцать пять лет он пришлет Сергею и мне весточку, вспомнит двор, улицу, родной город, а о себе напишет скупо – профессор, в полковничьем звании.)

…Марка звали Музыкант. Его, большеглазого, худенького, слабенького, чистенького мальчика из зажиточной семьи, вовсе не принимали в расчет, если надо было постоять за свою улицу в драке. Зато никто лучше Марка не мог сыграть на аккордеоне или на черном полированном рояле, попавшем в клуб из какого-то нэпманского особняка.

Пройдет сорок лет. На юбилейном концерте в столице, в Колонном зале, будут звучать песни, полюбившиеся всей стране. Выйдет на эстраду знаменитая актриса, объездившая с песнями этими полсвета – только до Антарктиды, кажется, не добралась, начнет песню про Родину, про величавую Волгу, которая течет издалека долго, про комсомольцев-добровольцев, а потом выйдет на эстраду юбиляр-композитор, наш Марк, и скажет:

– Был и остаюсь комсомольцем…

И нам, сидящим в партере, в третьем ряду, будет особенно понятен смысл этих слов – ведь известный композитор-песенник и есть худенький мальчик из нашего города, с нашей улицы…

Сережка, Верка, Севка, Петька, Борька… Так привыкли они тогда называть друг друга. И прозвища мальчишеские не забывались – Конструктор, Музыкант.

Конструктор на все руки мастер, соорудивший почти настоящую ветряную мельницу, пропадет без вести в сорок первом.

Петька – обладатель удивительного голоса – настоящий серебряный колокольчик – сложит голову под Берлином.

А Верка, отчаянная, стриженная под мальчишку, сорвиголова, закончит медицинский и погибнет под бомбами на Калининском фронте…

Борька уйдет в ополчение, будет сражаться в блокадном Ленинграде и не вернется из боя.

Все это еще впереди, а пока они, русские, белорусские, украинские, польские, еврейские мальчишки и девчонки, идут по родному городу и поют на всю улицу:

 
Чтоб труд владыкой мира стал
И всех в одну семью спаял —
В бой, молодая гвардия
Рабочих и крестьян!..
 

А ведет всех нас Сергей Антонов, гроза обывательского хулиганья, нэпманских сынков и базарных спекулянтов: он, оставаясь с ними один на один, белел, и лицо его замирало – страшно было, – но не отступал, ибо страх знаком каждому, важно уметь его преодолеть – это и есть смелость.

* * *

Как тяжело было на первых порах молодой Республике Советов! Из всех щелей выползала самая различная нечисть, соперничавшая между собой разве только в лютой ненависти к революции, власти рабочих и крестьян. В гражданской войне резко определились позиции каждого, фронт нередко проходил через семьи.

Все вынесли, все преодолели – и вооруженную интервенцию зарубежных «доброжелателей», мундиры которых были обильно политы кровью лучших сынов и дочерей нашего народа, и внутреннюю контрреволюцию.

Поистине неисчислимы испытания того времени, которые преодолел наш народ под руководством ленинской партии – походы белогвардейских полчищ, подбиравшихся к самому сердцу нашей Родины – Москве, мятежи кулаков, натиск вооруженных банд, засушливый 1921 год, тиф, оспа. Более чем четырехлетняя война «за царя и отечество» отбросила экономику дореволюционной России на много лет назад. Ущерб народного хозяйства составил около 50 миллиардов золотых рублей. Голод и лишения привели к гибели пяти миллионов человек – да, такое могли вынести только люди несгибаемой воли.

Конечно, осознать все это мы, малолетние, тогда достаточно серьезно не могли. Знали только, что в стране плохо, а когда бухали пушки, нас загоняли в подвалы – на отсидку. Помнится, мы несли по шоссе в город на руках наш сбитый аэроплан, думая, что в такую громаду ребят «немец не ударит». Однако он еще раз ударил из пулемета, вынырнув из облаков. Мы бросились врассыпную – кто куда, но и при этом нескольких девчонок и мальчишек не досчитались. А вот с подбитым летчиком, тяжело раненным, решили более разумно: раздобыли лошадь, перекинули его через спину и напрямик в медпункт. Или хорошо его лечили, или парень был живучим, но несмотря на пять полученных ран остался жить и снова продолжал летать.

Много, очень много лет прошло с тех пор, но в памяти людской огненные годы революции будут жить вечно. Ведь Октябрьская социалистическая революция – это судьба и каждого из нас.

…Отцы наши с Сергеем были железнодорожниками, жили мы не только на одной улице, но и в одном дворе. Случилось так, что отцы наши вместе ушли в Красную гвардию и вместе сложили головы в девятьсот девятнадцатом, отбиваясь от наступающих немецких войск. Было нам тогда – мальцам – по семь лет.

Советская власть даже в те, самые трудные годы помогала пенсиями семьям красногвардейцев, но пенсий этих хватало лишь на то, чтобы кое-как, впроголодь, прожить на ржаном хлебе и селедке – от силы дней десять.

Пару лет мы перебивались тем, что матери распродавали то, что осталось от отцов: жалкий скарб, накопленный годами труда. Мне, правда, было чуть легче – нам помогали время от времени многочисленные родственники.

А дружку моему Сергею было совсем худо. На руках его больной матери осталась еще трехлетняя сестренка. Наша семья делилась с Сергеем чем могла.

Хотя мы были одногодки, но ростом Сергей был на голову выше меня, физически – несмотря на голодуху – значительно сильнее, и когда, бывало, не поладив, мы начинали драку, то я очень быстро оказывался на земле, как правило, с расквашенным носом. Да что я, в нашем дворе и на улице жили ребята куда старше Сергея, но тем не менее всеми верховодил именно он.

Из-за непосильного труда на приработках – надо было как-то помогать матери – Сергей частенько засыпал на уроках, но тем не менее учился отлично, чем приводил в изумление нашу добрейшую учительницу Александру Афанасьевну Еремееву, которая – всем нам на зависть – очень его любила.

В жизни очень часто, да и в этой повести тоже, я вспоминаю Александру Афанасьевну. Детское восприятие – особого рода; оно очень четко фиксирует множество граней человеческих характеров, встречающихся на нашем пути, но особенно впечатляет детскую душу, вызывает доверие, любовь и уважение, добро – особенно доброта первого учителя. Убежден, что открытая доброта Александры Афанасьевны наложила серьезнейший отпечаток на формирование Сергея как гражданина. Я убежден, что доброта лежит в первооснове подвига в труде и бою, ибо доброта – это желание сделать лучше товарищам и друзьям. Разве не это привело к подвигу Александра Матросова, Зою Космодемьянскую, Николая Гастелло?

Важным событием в нашей жизни было создание у нас на железной дороге первого пионерского отряда. Секретарем комсомольской ячейки был в ту пору помощник машиниста Николай Крустинсон. Зная организаторские способности Сергея и то уважение, которое мы все к нему питали, комсомольское бюро назначило моего друга вожатым нашего пионерского отряда. Этим выбором были довольны и мы, сорванцы, и комсомольцы.

Чем в ту пору только не занимался наш пионерский отряд! В летнее время мы разбивались на звенья и помогали бедным семьям обрабатывать огороды, наводили санитарный порядок не только на улицах, но часто – непрошеными – проникали через заборы и во дворы горожан. Были случаи, когда куркули-хозяева спускали с цепей псов, и мы, покусанные, с порванными портками, убегали стремглав, проклиная нашего вожака за эту «санитарную борьбу с эпидемиями». Ходили мы за десять-двадцать километров по окрестным деревням организовывать первые пионерские отряды. Где-то нам это удавалось, но подчас нас принимали враждебно и предлагали покинуть деревню, «пока по шеям не накостыляли».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю