355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьеретт Флетьо » История картины » Текст книги (страница 7)
История картины
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:27

Текст книги "История картины"


Автор книги: Пьеретт Флетьо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

* * *

Зима выдалась сухой и студеной. Глядя на огромное холодное небо, очень чистое и высокое над прямыми линиями городских зданий, я говорила себе, что стала подобна ему и, может быть, более нечего ждать. Ведь цель достигнута; окаменев, я в некотором роде обрела неуязвимость. Скоро совсем оправлюсь, тогда работница уйдет, и я смогу снова, как прежде, приняться за домашние дела. Все изменилось, и все останется неизменным. Горечи я не чувствовала. Просто знала, что сумею функционировать без сучка без задоринки и, возможно, временами даже получать удовольствие от того или сего. Мое нутро оковано льдом. Благодаря этому я буду твердо стоять на ногах и с легкостью займу свое место во внешнем мире.

Но как же мне было холодно. Иногда я смотрела на картину. Ее краски поблекли, ей не хватало динамичности. Искусство обман, как и все прочее, говорила я себе, а когда кругом неправда, жить проще простого. Как бы то ни было, картина мне не мешала. Думая о муже и детях, я убеждала себя, что, разумеется, люблю их, но вместе с тем это ничего не значит. Часто, проходя по улице и глядя на встречных, я подозревала, что они тоже окаменели изнутри, и тогда они внушали мне ледяное восхищение.

Я коченела. Чем нормальнее и многочисленнее становились мои занятия, тем более праздной я себя чувствовала. Во мне осталось так мало от жизни. Внешний мир уже ничего не значил, а внутри все было сковано стужей – так, жалкий клочок, по существу, бесплодной ледяной поверхности.

В конце концов до меня дошло, что я все время думаю об этом. Когда я бросала взгляд в зеркало, меня передергивало: оттуда смотрело мраморное лицо. Я сжимала руки, терла одну о другую, но они никак не могли согреться. И страх снова начал подкрадываться ко мне.

* * *

Однажды утром начался дождь. Сперва я не обратила на него внимания. Но перевалило далеко за полдень, а он все шел. Это был один из тех нескончаемых дождей, что затопляют входы на станции метро, заливают автомагистрали, парализуют дорожное движение. На опустелый город лило как из ведра. Бешеные порывы ветра сотрясали оконные стекла. В перерывах вода стекала по ним маленькими ручейками с журчанием, тихим, как шепот. Я стала слушать, как налетают громадные разъяренные шквалы. Они встряхивали дом и, казалось, отдавались даже в моем сердце. Когда они затихали, в наступившей тишине меня колотила дрожь от далекого вкрадчивого бормотания капель, разбивавшихся о плиты мостовой. И тут я обернулась, чтобы взглянуть на мою картину.

Краски между полосами рисованного переплета подтаяли, будто их размыло слезами. Они словно стекали с перекрестий, оставляя широкие, постепенно бледнеющие следы. Холст дрожал у меня перед глазами, словно мерцающая поверхность воды, быстро впитывающейся в песок, или колеблемые ветерком заросли тростника. Из глаз хлынули слезы, казалось, они уже никогда не иссякнут. Я подошла к картине, провела пальцами по жесткому полотну, мне хотелось прислониться к нему щекой, ощутить в нем живую нежность кожи, услышать глухое биение сердца. Я обеими руками вцепилась в раму, и оттого, что не почувствовала в своих объятиях ничего, кроме дерева и хлопка, мне стало так больно, что хоть кричи. Я отшатнулась, и картина снова затрепетала перед моим взором. Влажная скользкость полос увлекала меня в центр переплета, в туманные светло-каштановые глубины. Я увидела, как там, словно на бесконечно далеком дне пропасти, плывут бледные, на глазах тающие облака.

Вновь вспыхнули все те краски, в которых мне хотелось раствориться. Я горела, как в лихорадке, меня охватило отчаяние. Нетерпение было слишком сильно, оно больше не могло выносить препятствий. Так демобилизованный солдат, выдержав бесконечное сидение в казарме и внезапно разгоравшиеся перестрелки, месяц за месяцем видя трупы и слыша стоны, – наконец после томительного ожидания возвратясь домой, впадает в бешенство, стоит кому-нибудь в метро задеть его локтем. Как будто его плоть, надолго утратившая чувствительность от инъекций новокаина, была истерзана без его ведома – обожжена, обморожена, ободрана, – хотя весть о боли и не доходила до мозга. И теперь, когда, очухавшись, он с прежним терпением собирается жить-поживать, до него наконец доходит, что времени больше нет. Отныне самое ничтожное препятствие, встающее на пути, словно разорвавшаяся бомба, терзает в клочья его тело.

Я не могла больше медлить, мне хотелось все объяснить, устроить, соотнести. Я жаждала поддаться зову естества. Привольно растечься, хлынуть, куда придется, по прихоти своих потаенных склонов и русл, распустить те жесткие металлические скрепы, что стягивали меня с головы до пят. И если поток моих настроений, перелившись через край, захлестнет берега, затопит окрестные луга, превращая травянистые пастбища в грязное болото и размывая фундаменты домов, я ничего тут поделать не могу, нет моих сил об этом заботиться, а уж придержать свое половодье вообще не в моей власти.

Дождь лил еще долго. Ночью я слышала, как струи стекают по водостокам… казалось, льды наконец тают, а вода тихо смывает их обломки.

* * *

На следующее утро потаенное воодушевление разбудило меня очень рано. Оно танцевало во всех моих членах, мне хотелось двигаться, бежать куда-то. Я огляделась. Город купался в огромной, упоительно свежей заре. Я ощущала ее кожей, впивала всем телом. Сам собой взгляд обратился к картине. Она сияла в дальнем конце комнаты розовым ореолом. И сразу все во мне озарилось, окрасившись тем же цветом.

Это был час розового, одно из тех утр, когда я пробуждалась в тонком, хрупком расположении духа, балансируя на режущей грани обстоятельств, покачиваясь в неустойчивом равновесии, и вот я осталась там, трепеща, как птица, а под ногами у меня был уже не лед, а тонкая проминающаяся пленка слез с похрустывающими бороздками. Новое настроение заполонило душу, набрало высоту. Перепрыгивая через разрежения смысла, перелетая через его сгущения, оно проносилось от одной видимости вещи к другой, легонько задевая их по касательной, его заносило на виражах, но в повороты оно все же вписывалось, а порой привольно изливалось росистой капелью на тихие пустые прогалины между домами.

Я взлетела с первым розовым лучом рассвета, а внизу, подо мной, как по волшебству, розовое сияние будило спящий город.

Освобожденный взгляд больше не бился в силках городской паутины, не катился, как биллиардный шар, по желобам прорезающих город улиц, а восходил ввысь, как легчайший пар; внизу же, сколько хватал глаз, раскинулась необъятная ширь. Утреннее солнце играло на равнинах, вспыхивая острыми, мгновенными, как молния, лучами; отточенные всполохи, скрещиваясь, словно клинки, и без следа уходили в землю. Все до головокружения сверкало, будто зеркально отполированная поверхность. Ослепленное сознание кружило на одном месте, сперва медленно, с оглядкой, потом все быстрее и быстрее, земля уходила из-под ног, благо ничто не мешало стремительному бегу к какой-то иной, неумолимо приближавшейся тверди. Внизу, очень далеко, все еще разворачивалось замысловатое плетение улиц. Я без устали смотрела в окно, смотрела из всех окон, но камень стен отступал, просвечивал, как театральная декорация, поднимался, уподобясь поочередно уходящим вверх полотнищам. Там, где взгляд еще вчера еле тащился в тяжелых башмаках, рассчитывая степени риска и прослеживая этапы пути, стесняемый своей стеганой, набитой мыслями экипировкой и громоздкими защитными очками, теперь он бросался наудачу отовсюду, с самых крутых откосов. Дорожные ориентиры улетучивались, как сновидения, уже было не различить ни пункта отправления, ни места прибытия, оставалось лишь чувство, что ты – неизменно в центре. Справа, слева, куда ни посмотришь, каждое мгновение глазу открывались новые виды, взгляд, охватив их все в единой круговой пробежке, мог снова стремительно ринуться вперед. И так до бесконечности – то головокружительные виражи, то рывки вдаль! На земной тверди, дававшей опору и вместе с тем отталкивавшей, гоня все вперед и вперед, душа, эта влага тела, подобная капле масла, оставляла похрустывающий след, будто на плите, добела раскаленной лучами из витражной розетки солнца.

Иногда все затихало, и я больше ничего не видела. Сознание, оглушенное пустотой, растворялось в пространстве. Когда я снова обрела зрение, город уже застыл в привычной неизменности, и мое настроение, отделившееся от него, словно вздох озера, паром улетело в небо. Розовый туман окончательно рассеялся. То, что осталось от меня, просыпалось на землю, как шлак.

Тотчас подступили ледяные торосы повседневности. Я издали различала, как они движутся, как с шумом трутся один о другой, и распростирала руки, изо всех сил отталкивая их, судорожно вцепляясь пальцами в края трескающихся, лязгающих льдин, ежесекундно грозящих сомкнуться и раздавить меня. Я была в смертельной опасности. Пришлось упасть ничком, стать как можно более плоской и в пустоте вынужденного терпения ждать момента, когда над оголенной линией горизонта вновь пробьется хрупкий отсвет розового.

Я жаждала тишины и уединения. Хватало любого пустяка, чтобы во мне вскипело дикое раздражение, скандал вспыхивал разом, вихрь ссоры, забушевав вокруг меня, грозил прорваться наружу, в серый город, разметать трафаретные черные отпечатки предметов, я обдирала ступни об их жесткие неровности, шершавые, словно скалистые выступы; избыток дел, которые следовало переделать, мрачной грядой туч наваливался на бледный небосклон, и все разом запутывалось. Розовое таяло, как гнусная каша раскисшего мороженого, мои руки были грязны, а все тело покрывалось розоватой зернистой сыпью, которую хотелось расчесывать до крови.

Меня лихорадило, жар ударял в голову. Тугая поверхность розового местами трескалась, на ней внезапно, как молнии, возникали багровые зигзаги. Оскорбленная, я уходила, хлопнув дверью, и жаждала возврата ускользающих оттенков утра, бесцельно блуждая по улицам в ожидании, пока утихнет бурлящий поток мутной воды и, коль нет розового, проглянет хотя бы светло-каштановый, цвет увядших красок, – начав с него, я, может быть, смогу возвратиться вспять.

* * *

Муж сообщил, что служанка уволена, а вдобавок мне придется взять на себя часть его работы. Гладкая зеркальная поверхность, по которой я скользила, куда вздумается, мгновенно подломилась подо мной. Оставалась только одна стезя, зигзагообразная, испещренная уродливыми трещинами, на которую меня снова норовили толкнуть. И ведь я уже потеряла столько времени… Я больше не могу позволить себе помогать ему, отвечала я, и, если он этого не понимает, мне придется уйти. «Воля твоя», – только и произнес он.

Я сняла комнату в старой гостинице «Уэллс», стоявшей в начале длинной улицы, и несколько дней мне жилось как нельзя более весело. С утра до вечера я бродила по городу, все оттягивая момент возвращения к своей работе. Я купалась в розовом сиянии непрерывной зари.

Но однажды в послеполуденный час я забрела в парк рядом с моим старинным отелем, там устроили что-то вроде просторного луга, несколько пустоватого, где было совершенно нечего делать. Я села на скамейку, собираясь насладиться моментом. Но вскоре поневоле услышала голоса двоих детей, игравших неподалеку. Они бегали, гонялись друг за другом, падали на траву, хохотали. Мужчина, что был с ними, читал, откликался на их вскрики, тоже посмеивался. Потом один малыш споткнулся, подвернул лодыжку и заплакал. Одним прыжком мужчина ринулся к нему. И подхватил его на руки.

Вскочив, я стремительно зашагала прочь. Розовые кристаллы утра, рассыпаясь, осколками падали на землю вокруг меня, краски перекрывали одна другую, все должно было измениться. На сердце вдруг стало невыносимо тяжело. И пока я шла так, в сухой розовый цвет стала впитываться капля очень бледной желтизны. Желтое растекалось, проступая из-под розового, придавая ему щемящую нежность, мягкую, пушистую глубину. Как можно жить, не ощущая тел? Другое настроение поднималось во мне, хрупкое, пронзительное небо этого розового осеннего дня снисходило к желтеющей плоти листвы, к ее же густой золотисто-коричневой массе у подножия деревьев, к темному перегною почвы. Вся жизнь в тот миг сосредоточилась между светом дня и сумерками, окрасившись в оранжевый цвет, одновременно такой тяжелый и нежный… Предугадывалось, что вскоре охра возьмет верх над желтым, оранжевый раскиснет в каштановый, выродится во влажный, мерзкий коричневый, расползется густыми полосами гнили. Но пока оранжевый сладостно сиял, это был тот самый цвет, что мне желанен, я хотела его целиком, пока все не умрет.

Мне позарез, кровь из носу необходимо было вернуться домой, коснуться тел своих детей, ощутить сливочный запах их кожи, вместе с беззвучным дыханием ночи втянуть в себя все домашние запахи.

Оранжевый с примесью охры, сладостный оранжевый детского сна! Я хотела сохранить этот цвет в своем теле, до тошноты смаковать его плотскую нежность, пропитаться его пафосом, снова и снова теребить оранжевый цвет, трогательный, потрясающий оранжевый.

* * *

Но когда я вернулась к себе, оранжевого я в доме не нашла, там не было того единого, большого и теплого охристого тела, над которым я мечтала склониться, – лишь отдельные разрозненные тела, нелепо искривленные, беспорядочно, без заботливого умысла испещренные мелкими осколками цвета. Всего лишь жалкие калеки, ковыляющие в изодранных обрывках моего прекрасного охристо-оранжевого.

Я взирала на них с ненавистью и болью. Что же, и мне придется ковылять с ними вместе? Мне надрывали сердце ничтожные нужды этих уродцев, ютящихся в грязной пещере дома, я принялась что-то делать для них, но каждое мое движение, как удар топора, обрушивалось на последние мелкие клочки ранее обретенного прекрасного цвета. Каждым жестом я добивала, рубила дивный цвет, которого мне больше не видать. И казалось, что я вернулась к самому началу, потеряв из-за них все.

Словно бы весь долгий, смертельно изнурительный день я ждала оранжевого мгновения заката, с самого восхода шла, торопясь, считая минуты пути, прикидывая его длину и принимая в расчет все остановки, чтобы прийти к подножию утеса в точности перед тем, как пылающее солнце соскользнет в морские свинцовые волны. Но, почти достигнув цели после стольких напрасных, безрассудных задержек, я подхожу к подножью утеса всего на одну секунду позже. И вот тогда, наконец взойдя на вершину, я вижу, что солнце исчезло, а небо и океан бороздят яркие смешанные пятна, я нахожу лишь замутненные краски, беглые издевательские отблески, и мой столь долгий путь становится необъяснимой блажью, уже позабытой, утонувшей в стирающей все ночной мгле.

Угрызения хлынули струей, налетели тучей стрел так стремительно, что утратили всякий смысл. Слезы сочились из-под век, все краски стекались в грязь самого зловонного коричневого цвета. Вдали от моих близких, вне их тел не было любви, я могла лишь расстилать сухой и нервический, чересчур нестабильный розовый цвет, и всё. А с ними я словно бы опрокидывала на себя поток липкого, тяжелого клея. Мои жизненные соки тотчас густели, запекались. Я не могла уйти отсюда, а остаться – все равно что умереть.

Только сон приносил облегчение, когда же он не приходил, я искала тени, искала повсюду, ночью и днем, как только теряли свежесть любимые цвета и краски. На поворотах длинных авеню в час, когда освещение тускло, моим телом вдруг, как хищник, в прыжке настигающий добычу, овладевала потребность больше не двигаться, погрузиться на дно, исчезнуть. Приказ замереть развертывался во мне, проникая во все члены, и отвердевал. Но я еще не утратила рефлекса смотреть направо и налево, остерегаться неожиданного. А потом устремлялась в первую попавшуюся тень, разинутую на обочине, словно дряблая пасть. Странный туман заполнял эти укромные закоулки. Он целительно омывал обожженные слезами глаза, врачевал раны от стрел…

Это был сиреневый со всем кортежем оттенков. Пока тянулись самые полноводные дни, он ждал, забившись в уголки, в свои потаенные заливы. Когда я, обессилев, роняла себя, сиреневый прокрадывался ко мне, мягко скользя, и его дымка заволакивала грубый неон повседневности.

Неблизкие ближние быстро проходили, рывками проскакивали мимо, меня не замечая. Отступив в легкую сиреневую тень, я становилась невидимой. А асфальт их дороги, всего несколько мгновений назад еще казавшийся плотным, внезапно обнаруживал хрупкость своей структуры. Тут и там, как я подмечала, провисали дни, часы шли пятнами, в них образовывались комки, а минуты, легонько растрепавшись, позволяли угадать под своей истертой тканью тень, проступающую наружу. Я различала, что нити основы повсеместно ослабли, расползаются, уже насилу прикрывая сиреневую тень, а она, вздуваясь, напирает снизу, источая свои испарения, которые распространяются во все стороны.

Теперь, остановившись у самого входа в темный закоулок, но еще не входя, я дивилась, что не вижу, как проседает дневной мир. Нелепое суетливое шествие все текло и текло по грубо залатанной дороге, двигаясь рывками, словно на киноленте, что вытягивалась из ее чрева. Тут я со странной радостью вспомнила прошедшую пресловутую «болезнь», что у меня недавно обнаружили. Стало быть, вот та дорога, по которой меня хотели пустить! Да кем надо быть, чтобы не подхватить здесь морскую болезнь? А теперь у меня, как тотчас после пробуждения от снов или на выходе из кинотеатра после длинного сеанса, только голова кружится и взгляд затуманен.

Я ныряла под истрепанный полог дня за сиреневым, как за лосьоном, за бальзамом. Те, что проходили надо мной по дороге, становились такими далекими, скорее даже призраками, оставляющими туманный тающий след. Сиреневый, за которым я следовала на ощупь, уходил, впитываясь в почву; вокруг воцарялась темнота. Я слышала, как меня без умолку зовут, окликают голоса, жаждущие сцапать меня, зажать в свои клещи. Их призывы доносились сверху, очень издалека, щекоча своими паучьими лапками тоненькую, всю в складках пленку, которая еще плавала передо мной; я слышала, что меня называют по имени. Защитная пленка прилегала так неплотно, я спрашивала себя, сколько еще она сможет это выдерживать. Я видела, как призывы пробегают, подобно пузырькам, стремящимся со дна к поверхности воды. Забившись в глубину, я не шевелилась. Суматоха утихала, на какое-то время я была спасена. И заползала еще поглубже. Мир простирался подо мной, переливаясь через край, со всех сторон напирал на мою плоть, эту хрупкую оболочку, что плавала на поверхности, я же спускалась в ее заповедные глубины, где, как мне чудилось, никогда и дна не нащупаешь. Сиреневый темнел.

Однако же наступил день, когда шум голосов на поверхности стал настойчивым. Я хотела ускользнуть обратно на дно, но их щипцы не отпускали меня. Мне показалось, что я уже долгие дни моргаю здесь на резком слепящем свету среди кишащего полчища насекомых. Я искала, в какую бы дыру спрятаться, исчезнуть, хотя бы укрыться в тени, но сиреневого тумана, что меня защищал, больше нигде не осталось. И сверх того вообще никаких красок, только упорно сжимающие меня клещи да без мерьы и смысла бьющий по глазам свет. Тогда желание жить вновь проснулось во мне, обернувшись гневом, вспыхнув яростью. На облепившей меня и уже почти отвердевшей грязи вдруг проступили ярко-красные стремительные полосы. Там, где они зажглись, корка треснула, распалась, и в тот же миг я сумела ускользнуть, спаслась бегством, даже не осознав, что это был разрыв.

* * *

Далеко за мостами, в Бронксе, в квартале, через который мы когда-то проезжали, сохранилось скопление заброшенных и подлежащих сносу домов. У меня больше не оставалось средств, да и слов, необходимых, чтобы продолжить прежнюю работу. Впрочем, какой работой можно заниматься на изнанке мира, где я теперь оказалась? Самые недорогие гостиницы слишком дороги, их свет чересчур ярок, хотя именно там я, может быть, смогла бы на веки вечные погрузиться в сиреневый; но всему назло я пустилась отыскивать утраченный, почти изгладившийся из памяти след.

Мало-помалу спуски в метро, мимо которых я пробиралась, становились все более обветшалыми и грязными. На последней авеню, куда меня вынесло, все стекла автобусов лучились звездчатыми трещинами, а бока были испещрены вмятинами от брошенных камней. Когда же вдобавок ноги перестали справляться с выбоинами мостовой и я начала бесперечь оступаться, чуть их вовсе не вывихнув, стало понятно, что нужное место найдено. Выпотрошенные и перекошенные дома вокруг меня валились друг на друга, но ошметки жизни еще цеплялись за остовы фасадов: банки из-под пива на тротуаре, залатанные газетами окна, граффити, мусор на крыльце у парадных… У начала одной из таких улиц я остановилась. Не знала, куда идти.

Вдруг я увидела впереди, в дальнем конце улицы, что-то диковинно сверкающее. Словно вуаль, болтающаяся над густо-красным крыльцом, среди отбросов, или, может быть, гигантский раскрытый веер, колеблемый ветром. По глазам ударил странный ярко-фиолетовый цвет, с оттенком то ли ядовитого зелья, то ли любовного напитка. Его отблеск метнулся мне навстречу, ударил в голову, как хмельные испарения, и мне показалось, будто я всегда знала его. Околдованная, я двинулась к нему. Там была женщина, на вид примерно моих лет, грязная мразь в пышном платье, распускавшемся на ней, как огромный цветок. Я подошла еще ближе и под копной спутанных волос разглядела опустошенное, но породистое и красивое лицо.

«Профессор», – выговорила она вдруг. Я вздрогнула. Она глянула на меня и тотчас отвернулась, будто обжегшись. «Профессор, дай сигаретку». Почему она так выразилась? Я хотела спросить об этом, но не нашла слов. И молча отдала ей всю пачку. Она сказала: «Моя сестра тоже профессор. Врач. Она дала мне это платье. Вчера». Потом вдруг встала и зашагала по улице взад и вперед, одной рукой подхватив чуть длинноватую юбку, а дымящуюся сигарету держа в другой. На ходу она почти без остановки резко дергала головой то вправо, то влево. Я мгновенно угадала смысл ее жеста. Это не было ни нервным тиком, ни судорогами страха, нет: тысячи мельчайших движений улицы каждую секунду цепляли своими когтями ее внимание, сознание ее металось, словно затравленный зверь, которого обложили со всех сторон.

Как привязанная, я пошла по ее ярко-фиолетовому следу, будто никогда не видела других красок: в целом мире царила она одна, казалось, мое тело растворяется в этом цвете без надежды на возвращение.

* * *

Однако на следующий день платья у нее уже не было. На полу ее комнаты побывали в свой черед шубки, платья, одеяла, тостеры, соковыжималки, что давала ей богатая сестра, но ни один из этих предметов здесь не остался. В городе шел нескончаемый обмен – в некоторых уголках парка, в местах сноса отслуживших строений, в метро. Она жила от одной такой операции до другой. А я стерегла ее сокровища. С тех пор как я оказалась там, она никогда не оставалась в своем логове. Забежав, окликала: «Профессор, Профессор!» – и, убедившись, что я не исчезла, успокоенная, тут же снова уходила. В покрытых расплывчатыми пятнами стенах каморки я сделалась ее вторым внутренним миром, целиком погрузившись в ее ярко-фиолетовую суть, мой взгляд купался в вечно сиреневом, и, видя, как она вышагивает взад-вперед по улице, я понимала, что она – моя внешняя оболочка. Ее запахи стали моими, моими были и лохмотья ее прошлого, и этот ярко-фиолетовый взгляд, казалось безостановочно, как обезумевшее животное, бьющийся у порога ее кожи. Чужие взгляды так дробили ее мозг, что говорить она могла лишь обрывками фраз, а у меня больше не осталось слов. Но ее жизнь превратилась в мою, я, например, знала все комнаты, что раньше служили ей мимолетным убежищем. И квартиру ее сестры в красивом доме на Парк-авеню, и психиатрическую клинику в Бельвю, и комнаты в отелях, за которые платили социальные службы – длинная череда гостиничных номеров, – а также конторы приема заявок на пособие, куда она даже обратиться не удосужилась.

Она не принимала наркотиков, не занималась проституцией, но иногда на нее находило. Тогда она бежала к автобусу, забиралась в него, усаживалась, забившись в угол, и ее лицо все корежилось в ужасающих гримасах. Я следовала за ней. Она сидела, обхватив голову руками, и мне казалось, что я вижу обжигающие неотвязные краски, терзающие ее мозг.

Люди входили, садились подальше от нас. И когда я смотрела на них, не ее, а их лица казались мне странными – какие-то фальшивые краски, искусственное выражение. Но нестерпимо было оставаться вот так, на виду, в этой нелепой позиции, отрешенной от других тел – других кусков своего тела, – отделенной от них расстоянием в несколько метров слоями одежд, кожей. Мне хотелось исподтишка подкрасться к ним, проворным пальцем коснуться с внутренней стороны скрывающей их нелепой маски. Как только мой взгляд останавливался на ком-нибудь из окружающих меня тел, это на них действовало, словно кислота, – разъедало. Тонкая пленка вздувалась волдырями, коробилась и спадала. Под одеждой я видела кожу, под кожей – краски плоти. Она была сизой, как сливы, когда они уже перезрели, или пурпурной, как искусанные губы, а порой – нежно-сиреневой, как трепещущие вены, когда они выходят на поверхность, и еще иногда – потемневшей, почти черной. И такого черного цвета нельзя не возжелать, пусть и поневоле, невозможно не захотеть прижать его к груди, крепко стиснуть, впивать его. Чем более отталкивала его непрозрачность, тем неистовее, неодолимей становилась жажда проникнуть. Цвета плоти – фиолетовые, пурпурные, сиреневые, черные, – можно ли приближаться к ним без трепета? Как не пронзить бледную оболочку кожи, удерживающую их в плену, не прорваться внутрь силой?

Мое тело ценой кошмарных усилий удерживалось от этого соблазна. Тогда я говорила себе, что, может статься, хорошо было бы дать себе волю, зайти слишком далеко, чтобы удостовериться: да, я познала себя до конца, овладела собой – пусть даже расплатой станет немедленная смерть. Оттенки фиолетового отравляли меня, и я преследовала их со страстной ненавистью.

* * *

Мой муж сообщил, что разводится со мной. Это меня не удивило. Чтобы не потерять его окончательно, мне бы надо снова всплыть на поверхность, туда, откуда я еще могла разглядеть его. Хорошо бы убедить его последовать за мной, хоть издали. Одновременно опускаясь на дно, оказавшись снова на одном уровне, мы, может быть, смогли бы иногда встречаться, обмениваться маленькими знаками приязни и благодарности. Но стоило только подумать об этом, как голова сразу кружилась от усталости. Какие начнутся сложные пертурбации! Оттенки фиолетового и без того совсем меня затерроризировали, мне этого не выдержать. Предпринять столько усилий в надежде на что? Другие, но не ближние нужны мне только как клинки, как копья, чтобы копаться в собственной душе, углубиться в себя или повернуть в другую сторону. Я понимала мужа более чем хорошо, во мне не проснулось и тени озлобления, однако даже отвечать ему не хотелось, зачем? Вокруг меня мигали фосфоресцирующие оттенки фиолетового, и как же бледны в сравнении с ними стойкие красители обычных эмоций!

* * *

Да я и сама тоже не могла больше оставаться в ладу с собой. Стремительно густеющий воздух моих эманаций становился непригодным для дыхания; под их напором рушились стены, увлекая меня за собой, наваливаясь, удушая. Вскоре такое наркотическое соседство стало меня нестерпимо тяготить. Разве мир не огромная трясина, где из глубины всплывают полные ядовитых испарений пузыри, где, словно блуждающие огоньки, безостановочно пробегают галлюцинации? Ярко-фиолетовое сочилось из моих пор, из тел других, пятная все вокруг густым соком – пурпурным, алым, сиреневым, винно-красным, сизым, сумеречным, легкого толчка ладонью хватало, чтобы тела, дрейфующие мимо на расстоянии вытянутой руки, тотчас покрывались синюшными разводами, а ежели нажать посильнее, тот же сок выступит, прольется. А если другие цвета, отбившись от невероятной радуги, случайно опускались на эту гигантскую лужу, все окружающие оттенки тотчас выцветали, перекрывая друг друга, спутывались в кричащем совокуплении, в огромном падении, где ничто не может устоять. Тела, что блуждали среди этой мешанины случайных красок, превращались в ядовитые грибы, дьявольскую травку, бредовые соцветия. Такими делались их души, в состав которых подмешивались дурманящие порошки, недоступная контролю химия; в вечном коловращении их стремительные шоки, их прикосновения, их тайные соития и разлуки дробили круглые жемчужины часов, взрывали русло плоско текущего времени, поднимали заряженные электричеством бури, плюющиеся фейерверками, разбрасывающие пучки искр. Их нескончаемая сарабанда без начала и завершения населяла фиолетовыми галлюцинациями весь окоем до самого горизонта. Да, именно она. В ней было все дело, и она меня уже доконала. А подумать только, что этот гам может усиливаться, что каждая грань в этом громадном шаре, состоящем из шума, того и гляди обернется длинным коридором, а в конце его могут распахнуться залы резонанса, своды, полные отголосков! Как вообразишь, что любая из этих крошечных граней способна породить новую бесконечность оглушающей суматохи, удесятериться, непрестанно умножать фантасмагорию, и без того такую неимоверную, такую несносную?

* * *

Поутру моя бедная подруга возвратилась из своих скитаний окоченевшая, она стискивала в руках раздавленный картонный стаканчик из-под кофе – утренней милостыни, выпрошенной в баре. Ее взгляд метался во все стороны, как у раненого животного, она зажимала голову то руками, то между колен. Тогда я бросилась к ней, прижала к себе, мне хотелось прикрыть чем-нибудь ее вытаращенные глаза, надвинуть на них очки со светофильтром, успокоительные стекла. Она видела больше, чем я, видела все, беспощадно многоцветный поток мира катился в ее глаза по обнаженным нервам. Я помчалась за сигаретами, где только не бегала, выклянчивая их для нее, и, когда клубы дыма сгустились, когда ее голова наконец поникла в его сером мягком саване и страдание стало отпускать, мои объятия разжались. Я осталась наедине с собой. Но чувствовала, что силы истощены.

Однажды вечером, в необычное время, я вдруг услышала в дальнем конце улицы ее зов: «Профессор! Профессор!» Голос звучал, как обезумевший набат. Я выбежала. На ней снова сияло ярко-фиолетовое платье, а она рвала его, не снимая, в клочья, отдирала от кожи, словно отравленную тунику из старинного мифа. И вдруг бросилась на груду мусора перед нашей лестницей, что было сил вцепившись в мои ноги. Платье на ней было испещрено дырами, как лепестки огромного ядовитого цветка. Винно-красную лестницу и оранжевые граффити на мусорных баках оживлял тусклый свет. Я подняла глаза. Улица убегала вдаль между обветшалых фасадов, словно аллея, среди своих разрушенных опор, а заканчиваясь, внезапно врезалась прямо в небо, глубокое небо сумерек. Между кровлями последних домов загорался ярко-фиолетовый свет. Тени с аметистовыми глазами бродили, пошатываясь, жались к стенкам. Я спросила себя, упадут ли они там, в небесной ране, исчезнут ли без следа. Ярко-фиолетовое платье переливалось, сияя у моих ног, вонючие отбросы скользили, увлекая за собой распростертое тело. Только мои ноги тормозили это скольжение. Но силы мои были на исходе. Мне тоже захотелось упасть и вместе с этим платьем, с мусором, со смрадом, со всей улицей соскользнуть, выплеснуться в фиолетовую ночь, в фиолетовую ледяную немочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю