355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьеретт Флетьо » История картины » Текст книги (страница 8)
История картины
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:27

Текст книги "История картины"


Автор книги: Пьеретт Флетьо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Внезапно я наклонилась. На фиолетовом шелке проступило пурпурное пятнышко. Было уже темно. Я неотрывно уставилась на него. Пятно, казалось, то съеживается, то расширяется. Ярко-фиолетовое и пурпурное кошмарным образом перемешались, струйки запаха, едкие, острые, тянулись вверх, будто маленькие лианы. Пятно набрякло, его оттенок сгустился. Я с бьющимся сердцем сказала себе: «Это женщина, да, она тоже». Черт возьми, тощее, изгвазданное, скомканное нечто с безумными глазами, с руками, похожими на ветви терновника, брошенное, как зловонная тубероза, в громадную лужу, – тоже… женщина.

Вязкая жижа приняла нас, изнемогших, озябших, липких, сперва одну, потом другую. Я проснулась заледеневшая. Ярко-фиолетовые сияния исчезли из моей головы. Встав, я взяла свою соседку за плечи. Она не противилась, я тянула ее, как мягкое большое растение, завязшее в иле. Дотащила до каморки, засунула подол ее платья ей между ног, повесила ей на шею медальон с адресом сестры-врача, которая наверняка никогда ее не покинет. А потом ушла. В автобусном оконном стекле я увидела свое отражение. Мое лицо стало бесцветно. При свете неоновых ламп в метро пустые вагонные сиденья лишены цвета, такими же выглядели рекламные физиономии на стенах, колонны, своды, скамьи. Красок не стало. Мир обесцветился. В который раз я потеряла все.

* * *

Я жила где придется, у кого ни попадя. Меня, как электрон, носило по городу кругами, я зацеплялась где-то или отцеплялась по прихоти случайных встреч. И заметила, что, если вращаться таким манером достаточно постоянно, притом – важное условие – без остановки, умудряешься никоим образом не нарушать равновесия.

Но останавливаться не следовало. И главное, не забивать себе голову заботами о том, откуда в следующий раз возьмется еда, кровать, чтобы лечь, тело, чьим жаром напитаешься, голос, звучание которого мимоходом зацепит твое внимание. Я заметила, что в прямолинейных теснинах улиц и даже внутри жестких коробок из стекла и бетона движутся некие бесчисленные потоки. Стоит лишь отдаться на волю течений – этого достаточно. В огромном теле города я уподобилась маленькому кровяному сгустку, который, оторвавшись от стенки сосуда, путешествует по артериям и венам. Его внутренности стали моей средой обитания. Я блуждала по улицам, проникала в жилые здания, поднималась по лестницам, входила в квартиры, я прошла через долгую череду апартаментов самых различных очертаний, расположенных друг за другом, словно штабеля ящиков, я бросалась в этот лабиринт, всякий раз твердя себе: «Не противься». Любое место подходило мне, и ни одно меня не удерживало. Стоило пришвартоваться куда-нибудь, чтобы внутренняя секреция моего естества тотчас заработала с новой силой, благо я не мешала ей бунтовать, что всегда сопровождалось целым букетом ядовитых испарений, а при первом конфликте разрывала все и уходила. Малейшая попытка давления заставляла меня взрываться, как гейзер, и, если моим минутным спутникам не удавалось, проявляя чудеса интуиции, найти благоприятное течение, я тут же хлопала дверью, больше не пытаясь ни объясниться, ни понять.

* * *

Однажды я оказалась у подножия гигантского стеклянного здания. Вереница флагов, выставленных по стойке «смирно», являла взору свои кричащие краски, и я забавлялась, глядя на эти цветные пятна во вкусе умственно отсталых. Час был уже поздний, и окна на всех этажах светились непрерывными рядами. Глаза мои перебегали от одного освещенного прямоугольника к другому, вдруг невольно померещилось, что они выстраиваются по этажам в цепочки, будто кадры кинопленки, и стало как-то не по себе. Я отвернулась и внизу, перед проезжей частью, заметила очень высокую скульптуру. Меня тотчас охватило непреодолимое желание коснуться ее. Я двинулась к ней довольно нерешительно, но тут часовой, что прохаживался в нескольких метрах от ограды, дружески помахал мне рукой, и я осмелела. Скульптура имела в центре плавное углубление, с одного боку поверхность мягко скользила, с другого вспучивалась, сама же пустота была оформлена в виде столь тонко вылепленных объемов, что оставалось лишь поддаться обаянию, скользя взглядом по их извивам. Меня обуяла отчаянная тоска. Город, отступивший в сторонку, был таким грубым со своими приливами, отливами, водоворотами без числа!

В этот момент турникет парадного входа пришел в движение. Выходила группа. И тут я их вдруг узнала: дипломатов, чиновников, секретарей, – все это были мои ученики из ООН, те самые, которым я когда-то преподавала стройную систему грамматических правил нашего языка. А за их спинами, за высоким стеклянным фасадом была шахта лифта. Двадцать пятый этаж, зал 2506, пятнадцатый этаж, залы 1526, 1527, 1528, потом коридоры, эскалаторы, пост охраны, зал совещаний, поворот, четвертый этаж, кафетерий, туалеты с их скользкими, лабораторно чистыми поверхностями, взгляд вниз на мерцающий огнями город, лифт, стрелки, указывающие вверх и вниз, краткое ожидание, тот же путь в обратном направлении. Все туда же, в город.

Я села и стала припоминать. Мне все это вдруг представилось так ясно. Вспомнилось, как я жила, прицепившись к скале, и все мои пути расходились лучами от этого раз и навсегда установленного центра, что господствует над городом. А сам город был переплетением так же четко определенных траекторий, по которым я с удобством двигалась в нескольких заранее скрупулезно рассчитанных направлениях. Город являл собой сеть, аккуратно растянутую между ориентирами, бессменными, надежно вколоченными в землю указателями: библиотека, университет, школа, парки, – все те места, между которыми время и пространство, сливаясь, отвердевали, так что на магме города во всей своей основательности отпечатывался план привычек, переплетение каменных дамб, по верху которых я в полной безопасности могла передвигаться туда и сюда. Я перебирала эти воспоминания, но они были теперь всего лишь окаменелостями с тощими иссохшими ребрами. «Это музей», – сказала я себе. Надо наклоняться и вчитываться в этикетки, чтобы понять, что перед тобой.

Но у меня разбаливалась голова даже от одного чтения этикеток. Я знала, что больше не смогу ходить по музеям. Город, отданный на произвол изменчивости, был подобен морю, где скалы появлялись теперь лишь для того, чтобы исчезнуть, берега смутно проступали в тумане и, покинутые, оставались позади, клочки суши, едва исследованные, теряли интерес.

Я перепрыгивала с островка на островок, и они тотчас шли ко дну у меня под ногами, приходилось без конца покидать один ради другого. Все это были только волдыри на поверхности, пузыри, тотчас выпускавшие воздух. А я сама была топью, тинистой трясиной на морском дне. Так что, будучи на поверхности, я могла сесть в любую плохонькую лодчонку, это уже не имело значения – клочок земли, где можно высадиться и поесть, всегда подвернется вовремя. А если не подвернется или ощетинится укреплениями, что ж, надо плыть дальше под водой, глазами утопленницы созерцая штриховку зыби, подернувшей над тобой волны, пену, что оседает на город, отвердевая на его стенах.

А потом опять всплыть, в который раз предаться течениям, скорым и горьким, несущим в гору, в город.

* * *

Я снова пустилась бежать, уподобившись потоку, яростно пробивающему себе путь. С берегов, проносившихся мимо, неслись вопли, там оставались истерические припадки, битая посуда, буйные выходки, хлопанье дверьми, лестницы, с которых я сбегала стремглав. Я бросила Л. потому, что он был свирепым, а Н. – потому, что она была слишком нежной. Я ушла от Т. потому, что он был похож на меня, от С. – из боязни, что стану бояться его, а от Б. – из боязни, что он будет бояться меня. Я уходила, потому что мне нужно было бродить по ночам и спать днем. Уходила, чтобы не сказать каких-то слов, которые бы все зачеркнули, чтобы вообще избавиться от надобности что-либо говорить или, напротив, чтобы поговорить, причем немедленно, хоть с кем-нибудь. Я ложилась спать на асфальте, на плитах мостовой, на полу, один раз – на ковре из трав в полной цветов оранжерее среди чистого поля, в то время как снаружи намело снега до самых стекол, а то, помню, и на парковой скамейке, закутавшись в большой кусок белого полиэтилена, что дал мне сумасшедший мистик, который проповедовал под дождем, а еще однажды – на трясущейся кровле полуразрушенной башни, где вместо окон зияли дыры, а от стен остался один скелет.

* * *

Бури настигали меня все чаще. Со скоростью урагана проносились мимо лица, тела, пейзажи. Я пыталась вырваться, но при каждом усилии круговерть только еще более ускорялась. Краски затевали оголтелую сарабанду, прыгали друг на друга, кусали себя за хвост, как взбесившиеся змеи, оставляя в своем кильватере головоломное кружение черных извивающихся шнурков, черных покрывал, черных стен, огромное черное колесо, что вращалось все быстрее, постепенно раскаляясь, плавясь в жидком сверкании.

Я написала художнику, умоляя его о встрече. Он не ответил. Я стучалась в дверь его новой мастерской – ни души. Пошла в старую – там дверь открылась. Он холодно поздоровался, предложил войти. Я рассказала ему все, что со мной случилось. Его лицо сделалось мрачнее тучи, он процедил гневно: «Зачем вы пришли? Мне нечего вам дать!» Распахнул дверь большого зала, показал разбросанные по полу изодранные полотна и другие, прислоненные к стенам. Там же стояла походная кровать. «Я не более чем вот это, и это, и это. Вам не кажется, что с меня довольно моих собственных бзиков? Мне пришлось переехать сюда, пришлось брать заказы, я перестал понимать, куда меня занесло с моей живописью». Потом рубанул грубо: «Не люблю психов!» И выжидательно застыл в молчании перед своими полотнами. Наконец сказал: «А теперь мне надо работать».

Я одна спустилась на шатком лифте пакгауза. Голову ломило, как после попойки. Но я заметила, что в глазах прояснилось. Розовой целлулоидной куклы, что висела на уличной решетке, там больше не было. Крашеные скамейки расставили заново. На месте свалки строительного мусора теперь был паркинг. Я с редким вниманием отмечала все это. Голова больше не кружилась, я подумала, что не так уж мне и плохо.

В тот же вечер я отправила письмо друзьям, жившим на севере страны, у самой границы, среди величественной природы на дальней оконечности континента. Я заверяла их, что, если они смогут меня прокормить, я буду им помогать, готова на любую работу. Несколько дней спустя мне прислали билет на проезд большими междугородними автобусами.

* * *

Этот человек был сторожем охотничьих угодий. Жил вдвоем с женой в обширном поместье, оставленном на его попечении. Владельцы не приезжали никогда, так что чета полновластно распоряжалась лесами, озером, лугами. Каждое утро мы брались за работу, а по вечерам беседовали у камина. Я с удивлением осознала, что прежде мы встречались всего один раз. Их это тоже удивляло. Они тогда еще жили в городе, он работал инженером по механическим конструкциям, она служила в той же фирме. Мы не говорили ни о тех временах, ни о моих приключениях. Поместье требовало забот, и возможности беседовать на темы, связанные с ними, было вполне достаточно. К тому же мы получали килограммы воскресных газет, их нам хватало на всю неделю. По вечерам сторож мастерил маленькие заводные машинки, у меня появилась привычка немного поигрывать с ними. Они были выкрашены в ярко-красный цвет и собирались из деталей, которые вставлялись друг в друга с диковинной точностью, мне страшно нравилось пускать их в ход. Так и шли дни – серые, но это меня устраивало. Мой друг и его жена были ирландцами. У обоих молочно-белая кожа, местами усеянная золотистыми пятнышками. Когда вечерами мы тихонько покачивались на веранде в своих креслах-качалках, я была довольна, что мой взгляд останавливается у порога этой кожи, не порываясь вглубь, и наши речи тоже всегда легки. Мне вспоминалось огромное сизое болото, куда я рухнула однажды, и я говорила себе: «Нельзя видеть все». И еще говорила, что «больше не стану пытаться все увидеть».

Однажды утром, очень рано, я услышала, что они меня зовут. Они стояли на невысоком холме позади дома. Я бегом поспешила к ним. Над озером, на окрестных лугах, на лесной опушке – всюду светлело, серый туман, долгие дни одевавший здесь все, медленно поднимался к небу. Он отползал, как большое облако, как огромный мирный зверь, который, когда настанет его час, уходит, не предупредив, бредет прочь, мерно покачивая боками. Белые султаны еще цеплялись за кроны деревьев, потом и они растаяли. И я впервые огляделась вокруг. Местность была сверхъестественно зеленой. Я сказала себе: «Зеленый, вот оно что, настоящий зеленый!»

Далеко, далеко за моей спиной остались черные дни, влажные ночи, они уходили и таяли, как этот туман. Под ним открывалась твердая почва, до бесконечности зеленые пространства. Сердце забилось сильнее. Повернувшись к друзьям, я сказала, пряча свою радость: «Какой красивый цвет!» Они покивали в знак согласия и ответили, что теперь надо бы подправить изгороди. Им уже пора было спускаться.

* * *

Но я обрела цвет своего пути. Сейчас я могла бы взять себя за руку и пуститься в пляс. Зеленый расстилался окрест, как сад, полный плодов, каждый из которых просился в рот, как стадо ветерков, резвых, будто кобылицы, и за каждым хочется побежать вдогонку, как мириады свежих ручейков, чьи воды манят освежиться, не пропустив ни единого! Это было то, да, то самое, чего я жаждала. Я устремилась прочь от дома, но что-то меня вдруг удержало. Глухая тоска билась в моих жилах. Нет, эти вещи должны совершаться совсем не в природе. Природа может только внушить желание, подсказать образ. Но где же тогда, где оно, средоточие зеленого? Я повернулась и побрела обратно. Медленно обошла дом, отыскала сторожа и сказала ему, что я сегодня возьму свободный день. Мне нужно подумать. После этого я спустилась к озеру и стала бродить по тропинкам.

Вокруг меня сверкал на солнце зеленый цвет, все виды зелени, а я спрашивала себя: «Который из них?» Их было столько, что за всеми не уследишь. Где тот зеленый, который я смогу любить? Я шла по лугу. Между выкрашенных заново оград нежно зеленела трава.

Здесь не было ни души, но мне виделись резвящиеся обалдевшие жеребята, слышались чьи-то смешки, свежие, словно маргаритки, и голоса, беспечные, как у тех, кто затевает пикник, раскинув на полянке белую скатерть, – все звуки, прилетевшие из детских грез, пробегали по траве, будто легкий ветерок, что побуждает вас нежно, о, так нежно: вернуться, вернуться…

Я взобралась на деревянный забор, поставив ногу на перекладину. Вдали, за озером, по ту сторону границы, начинался огромный лес, при взгляде отсюда он казался почти черным – лес тянулся далеко на север, и, если смотреть на него слишком долго, там мерещился одинокий дом среди елей, в доме тяжелый стол, заваленный книгами, а над ними лицо, такое спокойное и такое, ах, такое отрешенное. Но мой взгляд, вмиг став суровым, продолжая свой путь, преодолел океан, достиг другого континента, прошелся по красивым расчерченным паркам, по чистым газонам, по безукоризненно выверенным аллеям. Там тоже все зеленело. Пожав плечами, я спрыгнула на землю.

Все суета – и прыжки по мягкой траве, и величавое созерцание лесов на суровых горных кручах, и лиризм прелестных парков. Однако нет ничего соблазнительнее этой суеты, когда оттенки зеленого смешиваются и контрастируют по прихоти распускающихся почек, клонясь долу с ветвями ив и взметаясь ввысь с березовыми кронами, когда они тихо плачут с росистой, окропленной слезами травой или отступают в таинственную тень густых чащоб, а потом снова устремляются к небу, так высоко, трепеща листвой на разметанных бурей ветвях. Но он, этот суетный соблазн, всего опаснее там, где красота, глядясь, как в зеркало, сама в себя, вскоре оборачивается статуей, застывшей в огороженной решетками аллее.

Зеленый, что полюбится мне, не здесь. Это цвет живой и действенный, напряженный и нервный, он не будет медлить, сосредоточившись на самом себе. Он легко, как нож сквозь масло, пройдет сквозь все цвета. Таким он будет, смеющийся, напористый зеленый. Он будет сиять светло и ярко, и сквозь его блеск, как по электрическому проводу в солнечном свете, побежит легкий пронзительный звук. Так он меня подключит к самому высокому напряжению, приобщит ко всем краскам – он, мой неусыпный, мой возлюбленный зеленый.

* * *

Когда вечером мы снова собрались на веранде возле камина, пышущего жаром углей, я объявила сторожу и его жене, что уезжаю. Я им сказала, что не могу больше оставаться в бездействии, в стороне, мне нужно работать, вернуться в город, к людям, снова обрести среди них свое место. Сторож легонько покачивался в кресле-качалке, его молочно-белая кожа светилась на фоне наивных цветочков, которыми была расписана деревянная спинка кресла. Помолчав, он сказал, что они-то с места не сдвинутся, и глянул на жену, а та прибавила, что они будут очень рады, если в один прекрасный день мне захочется сюда вернуться. И я услышала, сколько тепла в их голосах, будто согретых этим угасающим красноватым пламенем.

Но как только я вернулась в свою комнату, меня снова обуяло нетерпение. О них я уже позабыла. Я жаждала города, торопливого жесткого стука каблуков по асфальту, свиданий, следующих друг за другом тесной чередой, словно оливы, высаженные рядами, пронзительных телефонных звонков, стрекотни голосов, долетающих по проводу, глубоких погребов тамошних баров и высоких застекленных смотровых площадок на кровлях, газетных листов, вспархивающих на ветру, как флаги, книг, что проглядываешь утречком на бегу, часов, которые одолеваешь, словно барьеры, лиц тех, кто пьет жизнь большими глотками, дорог, пожираемых на бешеной скорости, городов, что развертываются перед глазами.

* * *

Автобус пронесся по автостраде, словно шарик на резинке, и, когда на остановке он резко затормозил, на меня со всех сторон нахлынул непрерывный шум городских улиц. Едва оказавшись тут, я сразу подцепила первую попавшуюся работу. Ах, работа перестала быть изнурительной цепью на ногах, она теперь была волшебным ковром на шарикоподшипниках, соединяющим между собой все улицы, все здания, все этажи города. Покончено с замкнутым четырехугольным загоном грамматики родного языка, долой прямолинейную иерархию пронумерованных улиц. Я перепрыгивала с одного места работы на другое, из квартала в квартал, гонясь за удачей, никогда не дающейся в руки, меняла направление, отрывалась от почвы.

Я работала в алмазном центре, за маленькими узкими решетками, с бледными мужчинами в черных рединготах и с длинными кудрями, среди ярких улиц, где на витринах в беспорядке навалены драгоценные камни, они лежат себе рядом, словно груды щебня на дороге, а мимо без остановки течет толпа, туда-сюда, словно полчище муравьев, вооруженных горячими колбасками и просяными галетами.

Я работала в магазине одежды с евреями, эти были румяными и носили уйму перстней, в слишком жарко натопленном заднем помещении мы сновали проворно, как блохи, то доставая платья, то вешая их на место, а рядом непрестанно катались из угла в угол продолговатые тележки, до отказа нагруженные старьем, болтающимся на вешалках, подвешенными шкурами всего того народа, что готов извергнуться из гигантского городского лона среди криков и свистящего хрипа этих чудовищных родов.

Я работала в магазине мехов, в шикарных будуарах, притаившихся в глубине сияющих чистотой помещений, где такие же самые тележки катались, груженные на сей раз иными шкурами – мохнатыми, шелковистыми, пушистыми, как если бы во внутренностях города водился звериный народец, между тем как внизу тянулась грязная улица, где за пожелтевшими металлическими ставнями торчали рядком тощие изъеденные молью чучела, эта улица сама походила на брошенное животное, вполглаза дремлющее под слоем своей лицемерной грязи.

Я работала в фирме по продаже дисков и кассет, терпеливо, скрытно, льстиво пробивала путь сквозь массивную толщу гумуса, закупоривающего уши обитателей страны, пуская в ход самые немыслимые сверла, что ни день, изобретаемые службой розыгрыша рекламных призов, пробивая ходы, по которым наша грубая какофония хлынет в мир, чтобы вернуться, превратившись в звонкую монету, обратно к великому алчному магу – нашему патрону.

Я служила в клинике помощи отчаявшимся женщинам, дежурила на телефоне, готовая мгновенно отправлять наши ответные успокоительные сигналы, когда среди ночи какие-нибудь потерявшие голову девчонки из самой глухомани канадских лесов вдруг в пожарном порядке возвещали о своих стрессах.

Я кружилась мотыльком в лучезарном заманчивом фонаре литературного агентства, вместе с командой других таких же мотыльков принимая от бедных комариков, бьющихся о наши стекла, их исполненные пафоса творения, мы терпеливо давили их в наших соковыжималках и возвращали, заботливо сопровождая отзывами, неизменно обрамленными тремя фразами, всегда одними и теми же в начале, в середине и в конце: «Мы с интересом прочли… к нашему глубокому сожалению, конъюнктура современного рынка… мы от всей души желаем вам не отчаиваться и продолжать…» – подклеивая эти липкие медовые фразы к титульному листу произведений изящной словесности, дабы они вернулись к нам в виде подписанных чеков, которыми питались два гигантских паука – наши шефы.

Я работала в центрах помощи наркоманам, в соборах, построенных на средства банкиров, на самолетах, на грузовиках.

Каждое утро мой день наливался безупречной зеленью. Город неумолчно шумел, и все его краски, все течения были мне желанны. Хотелось исходить его весь, сплошь исколесить его огромное многоцветное тело, подсоединенное к электрическому проводу моих причуд. Ах, пройти, зеленея, над всем розовым, зелено взобраться по склонам фиолетового, проскользнуть зеленой украдкой между оттенков синего, яростной зеленью вспыхнуть над оранжевым, ливнем хлынуть на млеющую от восторга желтизну, пощекотать зелеными пальцами заснеженные низинки, побарахтаться среди серого тумана в росистой листве пальм, вскарабкаться, цепляясь зелеными усиками, на колонны черноты, чтобы потом снова хлынуть вниз насмешливыми каскадами на спину каштанов, о, прорастание трав, распускание листвы, трепетные превращения зелени, живой зеленый, яркий зеленый, зеленый…

Я мчалась, гонимая задорными переливами моих зеленых настроении. Моя энергия мощными волнами выплескивалась на улицы города. Я говорила себе: «Чего ни пожелаю, все смогу», и вскоре меня стали подталкивать, нести вперед другие руки, другие ноги, безымянные, ставшие как бы продолжением моего тела. Оно сделалось многоглазым, протянулось в бесконечность, где подчас распадалось на части, накладываясь само на себя, как кубистический рисунок, и улицы неизменно расступались передо мной, в них всегда веяло яркой зеленью. Это был ветер бесприютных пространств, высокогорных плато, где коченеют от стужи и умирают в одиночку, долетая до города, он еще нес в себе частицу ледяной жестокости вершин, не расслабляясь, хранил этот колючий холод, что взбадривает, заставляя ощетиниваться по-звериному, подстегивая бег крови. Он свистел над перегретыми коконами долин, где притаились тихие, тепло упакованные мертвецы. Ветер кусачий, ветер хохочущий, он проносился над вязкими торфяниками других красок, чтобы тотчас, зеленея все ярче, унестись дальше, вперед.

* * *

Стремясь вслед за бодрящим зеленым вихрем своих настроений, я меняла лошадей одну за другой, пересаживаясь, как только повод найдется, но он находился не всегда. Мои временные работы занимали месяц, от силы три, а затягиваясь дольше, становились почти невыносимыми. Некоторые из них приносили достаточно, чтобы жить, на других можно было кое-как продержаться, на третьих – никак. В одно прекрасное утро я поругалась с гигантским пауком из-за бедного комарика, которого мы доили уже в третий раз, но к вечеру новое место еще не нашлось. На следующий день я стала перебирать агентства, у них у всех была одна дежурная формула: «Сорок слов в минуту». В последнее я подоспела к самому закрытию, уже на исходе дня. Толкнула дверь из искрящегося стекла – и оказалась в аквариуме. Зеленое пушистое ковровое покрытие пружинило, ноги тонули в нем. Стены изумрудно сияли. Русалка подплыла небрежно, влача за собой шлейф из зеленых водорослей. Я принялась было перечислять свои способности, но она, не слушая, протянула мне зеленоватый бланк, где значилась одна рубрика, все та же: «слова в минуту». Вместо ответа я нарисовала извивающийся силуэт змеи-русалки, и она, не взглянув, сунула мой бланк в громадный яблочно-зеленый лакированный ларь, полный таких же зеленоватых карточек, набившихся там, сжатых плотно, как зеленые черви. Я вышла на улицу, еле волоча ноги, вконец разбитая. Было уже шесть вечера, мимо валом валила серая толпа, стояло глухое безветрие, никаких бодрящих дуновений. Зеленый цвет внушал мне содрогание.

А ночью приснился сон. Я торопливо шагала по дороге, держа в руке большой зеленый зонтик. Знала, что идти надо быстро, однако вдруг что-то мне стало мешать, шаг замедлился, я глянула вниз и с ужасом обнаружила, что под ногами пустота. Зонтик на самом деле был большим воздушным шаром, я принялась отчаянно орудовать насосом, но рука устала, шар не надувался, он камнем падал вниз. Я рухнула на скалу, которая сомкнулась надо мной, клацнув, словно зубастая пасть. Я была устрицей. Прижавшись лбом к стене там, где она дала трещину, я смогла различить далеко в вышине семицветный клочок радуги.

* * *

Круг замкнулся. Снова настал сезон распродажи коллекций. Я опять вернулась в магазин одежды, оказалась в тех же слишком жарких задних помещениях среди колесящих тележек, опять то доставала, то возвращала на место платья, проворная, как блоха. Но это была уже совсем другая песня.

Больше никаких прыгучих блошек – вокруг толклись бледные влажные тела, какие у них были дряблые животы, как они натужно двигались, каким спертым воздухом дышали! Приказы падали, как куски подсохшего дерьма, оно копилось кучами, словно штабеля мягких коровьих лепешек, которые, постепенно уплотняясь, делаются плоскими. Сколько времени придется ждать, пока они возвратятся к жизни, удобрят нашу почву, а воздух очистится? Личинки в тряпичных мешках ползали туда-сюда с мучительными усилиями, какими же тяжелыми и усталыми были тела, как медленно сползали с них коконы!

Течения города, разворачиваясь по кругу, вынесли меня к тому понтону, откуда я начинала свое плавание. Больше не было, значит, иного выбора, как только снова пуститься в путь, по тем же смрадным каналам, и так на веки вечные? Сколько бы существо города ни вынашивало в своей обширной матке, она извергает все те же формы. И как же были смехотворны все наши хилые измышления, как жалки цветные брелоки, которыми мы обвешиваем свои скрипучие тележки, чтобы скрыть эти унылые нескончаемые повторения.

Конец задорной зелени городских ветерков. Сомнения наплывали, как тучи, клубились на пути моих настроений. Ах, я могла бы и дальше держаться за насыщенный электричеством провод моей одержимости, но все уже было не то, и гроза заклубилась в моем теле.

Я думала, что легко, как играющий ветерок, перепархиваю с места на место, соскальзываю с самых острых отрогов, смеясь с ними вместе над их видимой остроконечностью, и, дразня своей зеленой бахромой, вовлекаю их в свое кружение. Но отроги не смеялись, каждое место, четко обозначившись в себе самом, считало себя единственным, вечным. И я больше не порхала, я напоролась на их острия, мне следовало оставаться там, где я есть, поверить в это место. Стать и самой таким же отрогом, затвердевшим и плотно вросшим в почву, а свою развевающуюся в вечном кружении бахрому выкинуть в мусорный бак. Меня больше не смешили жирные тела менеджеров, ловкие руки в перстнях, холодные и все проверяющие на ощупь, резкие голоса контролеров, не забавляли ни длинные носы исподтишка вынюхивающих добычу рекламных наводчиков, ни послушные марионетки, прыгающие так же, как я. При первом же лязгнувшем над ухом приказе перед глазами вспыхнул красный. Я сорвала с себя свой скромный маскарадный халатик. Он не поддавался, и я резким жестом разодрала его в клочья, швырнула эту пеструю рвань своре, которая бросилась на нее, а сама удрала через туалеты.

* * *

Внизу между стен все те же каналы продолжали обычное медлительное течение, перекрещивались снова и снова – вечный круговорот в нескончаемом топоте множества ног. Город, объятый штилем, раскинулся вокруг, его механический шум напоминал площадку для игры в крикет. Его глупый прибой бился о подножия зданий. Улицы расступались передо мной, словно падающие стебли подгнивших водорослей. Краски были разбросаны по ним грудой увядших лепестков.

Но где же она совершилась, эта грандиозная жатва, что заставила их облететь? Где тот сверкающий сноп цветов? В какой час, в каком краю можно было нарвать подобный букет? Неужели надо остаться в тесном лабиринте, подождать еще, влачась через долгие часы, годы, века, не получая от огромного неба ничего, кроме остатков этого разрозненного букета, случайно падающих там и сям, жалких, вечно подпорченных с краю, изъеденных червями или увядших! Ах, пусть этот сноп отдаст полностью все, что может, чтобы здесь и сейчас сжать его слабую плоть, заставить ее излиться, украсив небо красными султанами своего сока, а сердце его пусть взовьется ракетой, чтобы на черном дне времени раскрылся наконец громадный ослепительный витраж города.

* * *

И тут я увидела, как все краски вскипели. И бежевый, и каштановый воспылали жестоким багровым пламенем катаклизма, чья темная краснота вздувалась всеми красками, которые она вбирала в себя, растворяя в своем бурлящем горне. В этом расплавленном месиве краски кружились, словно цветы, сотканные из пены, мечущиеся анемоны, а между бурунами снова и снова взметались гигантские стебли огня. Оранжевый взрывался, фиолетовый грубо разжижался, скатываясь ртутными каплями, растекался желтый, синий падал, как рушатся утесы, а зеленый, чуть этот жар его коснется, испарялся. Во мне бесновалось насилие, рожденное отчаянием и похотью, из темных дыр моей жизни восстали невредимыми все страсти, но теперь они словно по волшебству вдруг выросли до гигантских размеров. Если в пору их детства они были маленькими чарующими и жестокими зверушками, созданными для игры, то теперь они обернулись громадными чудищами, которые оспаривали друг у друга хрупкие клочки моей жизни. Пламя занялось со всех сторон.

Я могла бы, конечно, перекинуть через эти потоки расплавленной лавы переходные мостки, опирающиеся на все те цвета, которые я испытала, но они, пожираемые жаром, тотчас уплыли бы клубами тумана. Я могла бы вбить краски в землю, как столбы, как сваи. Но что-то побежало бы от моих пальцев вверх по колонне, которую я бы воздвигала, у меня не нашлось бы достаточно убежденности, чтобы наладить, утрясти свои краски, сделав их несгораемыми. И тогда вершина колонны вдруг беспощадно надломилась бы, взорвавшись мрачным огнем, алое сердце взрыва заволоклось бы дымом, то была бы едкая алость последнего сгорания, где зеленое уже не сможет быть ничем, кроме мифической саламандры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю