355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьеретт Флетьо » История картины » Текст книги (страница 3)
История картины
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:27

Текст книги "История картины"


Автор книги: Пьеретт Флетьо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Все время, пока продолжалась эта небольшая церемония – снять картину, что уже висела на том месте, отнести ее в угол, пристроить туда другую, направить свет лампы под нужным углом, сходить за стульями, – я старалась не смотреть. Сосредоточиться на несущественных деталях. Смотреть, к примеру, на ноги художника, видные из-за края картины, которую он нес так, что создавалось уморительное впечатление, будто она идет сама. Или разглядывать банки с краской, выстроившиеся на полу наподобие кухонной отопительной батареи, – я даже взялась их пересчитать. Потом попыталась вспомнить стихи, сочиненные поэтессой, которая любила этого человека: я прочла их в недавно вышедшей книге. Удалось вспомнить только слова «затравлена зверем, бежавшим за мной по пятам», я стала их пережевывать, вертя так и сяк, словно жевательную резинку, пока они не утратили всякий смысл. Наконец картину повесили. Я посмотрела на нее.

Это было потрясением. Волны эмоций захлестнули меня. На полотне я узнала все те краски, что на моих глазах появлялись и исчезали в течение минувших недель, все оттенки, представившие для меня гибкую переменчивую гамму моих настроений, были собраны здесь, словно суммарный итог дней, проведенных мною в мастерской, но теперь они обрели таинственное, ускользающее равновесие, превышавшее мое понимание, при всем том казалось, что и жизнь не жаль отдать за возможность отыскать его секрет. Картина была прекрасна, она меня покорила.

Тут я услышала голос нашего друга. Он спрашивал, когда галерея пришлет машину за этой серией. «С минуты на минуту», – обронил художник, глянув на часы. От этих слов меня передернуло, как от скабрезной брани. У меня даже не было времени толком наглядеться на картину! Я внезапно представила, как всего через несколько часов она исчезнет, будет выставлена на всеобщее обозрение, уйдет в какой-то неизвестный дом, и мне ее больше не видать. Не успев даже подумать, я услышала собственный до странности резкий вскрик: «Только не эту картину!»

Художник посмотрел на меня и осведомился холодно: «С какой стати?» Я смешалась. О правилах купли-продажи произведений искусства я не имела ни малейшего понятия, но, если галерея закупила все полотна данной серии, очевидно, к ней и следует обращаться. Но тот же страх снова схватил за горло – страх, что я потеряю картину, дня не пройдет, как она окажется в чужих руках, чужие глаза будут смотреть на нее. И вместе со страхом меня обуял гнев, который я тотчас обратила против нашего друга. Я принялась кричать. «Великолепно! – вопила я. – Думаешь, только таким, как ты, пристало владеть произведениями искусства, а с меня довольно видеть их в музее или когда ты соблаговолишь пригласить в гости? Мне осточертело, что публика вроде вас вечно скупает наследие, принадлежащее всем, хотя вы ни в чем не смыслите, только и умеете, что платить, благо деньги есть! Даже подумать тошно, что это, – широким патетическим жестом я указала на картину, – будет висеть у тебя в салоне, где твои гости, толкаясь вокруг коктейлей, не взглянут на нее или, наоборот, будут долго пялиться, чтобы потом брякнуть какую-нибудь чепуху!» И поскольку мой гнев не утихал, я повернулась к художнику, набросилась уже на него: «А вы-то! Не стоило приглашать меня сюда, что ни день, смотреть, как вы работаете, чтобы в последнюю минуту объявить, что вы даже не можете отдать мне вашу картину! Мою картину! Потому что вы сами прекрасно знаете – она моя!» Тут яростным рывком я вытащила свою чековую книжку и замерла в ожидании. Вся моя робость исчезла как не бывало, меня переполняла страстная убежденность. Во всяком случае, я заметила, что моя внезапная выходка отнюдь не разозлила художника – она ему понравилась. От этого я только еще решительнее вцепилась в чековую книжку. У меня нашлось еще немного яду напоследок: «Я отлично понимаю, что у вас на уме. Вы думаете, что в моей квартире ее никто не увидит и, в общем, это для нее похороны по первому разряду. Но, скажу вам, мне на это плевать, потому что ваша картина, как только вы ее закончили, перестала вам принадлежать, и даже если на нее буду смотреть я одна, по мне, этого достаточно: так она будет оценена лучше, чем если бы на нее глазели в галереях толпы кретинов!»

Тут по краю сознания промелькнула смутная мысль: «Может, вам кто и сложит поэму про ваши банки с краской, но кто сочинит целую историю про одну картину? Так что не жалуйтесь!»

Жаловаться он и не думал. К удивлению нашего приятеля, который, смутившись, рассыпался в путаных извинениях, я получила свою картину. Все еще заряженная энергией своего порыва, я пожелала забрать ее немедленно. Она была слишком большой, чтобы поместиться в автомобиле нашего друга, но я вынудила художника вызвать знакомого перевозчика, специализирующегося на подобных грузах, и была так настойчива, что последний обещал сей же час прислать фургон. Пока его ждали, я прочитала договор. Обязательства, которые ложились на меня как на владелицу произведения искусства, показались мне оправданными, и я подписала контракт, отныне роковым образом приковывающий меня к четырехугольнику размалеванного полотна. Я была положительно не в себе. Все получилось, я знала, что получится, меня ничто бы не остановило, но в то же время, как бывает во сне или в тумане грез, я чувствовала: то, что все наконец встало на свои места, – не объективная реальность, а всего лишь моя иллюзия и на самом деле равновесие в любой момент может быть внезапно нарушено.

* * *

Вернувшись домой, детей я там не застала, да и мужа еще не было. Я обрадовалась такой передышке. Прислонила картину к стене, расплатилась с перевозчиком, закрыла дверь. Села. Я была наедине с моей картиной. И тут прилив энергии, на котором я держалась, иссяк. До меня дошло, что я только что потратила деньги, которые мы скопили на наш отпуск, да к тому же, ни с кем не посоветовавшись, совершила поступок, касавшийся всей семьи, и это при том, что в наших хоромах даже места нет, чтобы повесить картину такого размера.

Сердце глухо заколотилось. Было жарко, зной давил. Послеполуденный свет сделался блеклым, желтоватым. Я перевела взгляд на картину. Ее краски словно бы скопились, теснясь на поверхности, их расположение было плоско, банально, они утратили свой блеск и прозрачность. Очертания полос выпирали почти вульгарно, цветовые пятна цеплялись за них, будто клочья грязных тряпок. Я отступила на шаг. Теперь полотно казалось закрытым, будто по собственной воле отгородилось от меня решеткой.

Я испытала порыв тяжкой неприязни, тотчас сменившейся чувством унижения. Меня осаждали самые разнородные мысли, но все они, как острые иглы, впивались в мою совесть. Мне вспомнилось, как давно дети мечтают о новом фортепьяно взамен нашего старенького, буквально распадающегося на части, как муж откладывает с одного семестра на другой поездку в Европу, которая между тем необходима ему, чтобы продвинуться в своей работе, и как горько моя мама, оставшаяся во Франции, сетует на то, что мы вот уже год не видались. От угрызений, что и помощь детям Вьетнама мы забросили, хотя прежде горячо участвовали в этой работе, я перешла к соображениям более общего плана.

Оглянувшись на прошлую жизнь в целом, я вдруг спросила себя, не является ли сплошной ошибкой все наше пребывание в этой стране. Я задавала себе вопрос, удастся ли нам наперекор нашим ограниченным средствам воспитать детей так, как мы того желаем, и тут же другой – что мы будем делать, если кто-то из наших родителей тяжело заболеет, сляжет или если наша семья непоправимо распадется, причем по моей вине?

Потому что теперь мне стало ясно, что именно я, а не кто иной год за годом отказывалась вернуться. Меня куда сильнее, чем моего мужа, для которого вполне достаточно его исследований и привязанности близких, пугала возможность возвращения в родной город. И вот мне впервые показалось, что эта страна не примет нас никогда. Заезжие французские буржуа, пустые и амбициозные, остались для нас чужими как по стилю жизни, так и по устремлениям. Что до прочих соотечественников – молодых карьеристов или поверхностных любителей перемены мест, у нас, конечно, было совсем мало общего с ними. У мужа, разумеется, завелось несколько друзей среди американцев, с которыми он имел дело по работе, таких же лингвистов, но они всегда рано или поздно куда-нибудь переезжали. Хотя мой муж не жаловался на жизнь, у нас было достаточно забот, да и знакомств немало, но меня грызло беспокойство.

Все это в тот вечер с необычайной силой представилось моему сознанию. Чувство вины захлестывало меня с головой, и я горько заплакала. К тому времени, когда вернулся муж, я уже настолько надломилась, что все бы отдала за возможность отослать полотно обратно. Застав меня в таком отчаянии и увидев картину, муж, несомненно, в общих чертах догадался о случившемся. Он пробормотал всего одно слово: «Наконец…» Это показалось мне так странно – я не нашлась что ответить. А он ничего больше не прибавил, не считая шутки, примерный смысл которой состоял в том, что «отныне, похоже, я смогу возместить нашим шикарным друзьям с Ист-Ривер все те обеды, что мы им задолжали». Я была ошеломлена. Мне хотелось выплакаться в его объятиях, объяснить, какое сцепление обстоятельств привело меня к этому поступку, выразить ему свои угрызения, я бы желала, чтобы меня поругали и чтобы утешили, я жаждала найти опору в той нежной снисходительности, к которой он меня приучил. От его холодной покорности судьбе, от того, что он не проронил ни слова упрека, от этого отчужденного безразличия все во мне заледенело.

Я перестала плакать. Притулила картину к стене так, чтобы она занимала как можно меньше места, и стала, как обычно, готовить ужин. Когда дети пришли из школы, они меня попросили как-нибудь сдвинуть эту штуку, а то она им мешает играть в дартс. Их оживленная кутерьма наполнила дом, и вечер прошел так же, как всегда. Потом они отправились спать. Муж вернулся к своей работе. Я улеглась в соседней комнате. Пелена молчания повисла между нами.

Однако на следующее утро, когда дети ушли и муж в свой черед отправился на работу, я почувствовала, что настроение у меня исправляется. Возвратила на свои места вещи, которые они бросили в беспорядке, и только после этого направилась в гостиную.

Мою картину никто не потревожил, она была точно на том же месте, где я ее оставила накануне. При первом же взгляде на полотно неодолимый трепет радости пробежал по телу. Все мучения вчерашнего вечера и ночи вмиг исчезли. Дикое торжество обуяло меня. Итак, она в моем доме, она моя, больше никто и ничто у меня ее не отнимет, я достигла своей цели. Я проскользнула в глубину своего существа и притаилась там, как скрытная змея. Теперь окружающий мир стал для меня всего лишь огромным могучим врагом, у которого мне удалось вырвать свою добычу. Я тихонько засмеялась и мысленно обратилась к художнику: «Итак, вы попались на удочку, дали мне провести вас своей маленькой игрой, этим моим гневом вкупе с преклонением и наивностью! Будь я менее ловкой, вы бы никогда мне ее не продали, тем паче за такую цену!» И верно: хотя для нашего бюджета цифра была непомерно высока, он уступил мне картину чуть ли не за половину той суммы, которую предложила бы за нее галерея. Я вспомнила своего друга из банка, не знавшего об этой подробности сделки, и ощущение долгожданного реванша преисполнило меня веселым самодовольством. Подумала о муже и про себя цинично шепнула ему: «Твоей злости все равно надолго не хватит, да и как бы там ни было, у тебя есть твои книги, ими и утешайся». И о детях подумала – сказала себе, что они, по сути, не более чем эгоистичные маленькие зверушки и я за все прошлые годы уже достаточно им отдала. Вспомнив о матери, я пришла к заключению, что пора пожестче относиться к ее вечным жалобам, она тоже была молодой и, уж верно, имела в жизни радости, о которых никогда нам не расскажет.

Я растянулась на софе, упиваясь ощущением такого всесилия, какого отродясь не испытывала. Те, кого я любила, отодвинулись, слились с серой массой, с толпой. Моя жизнь всегда была так плотно, без зазора связана с их существованием, что казалось немыслимым, даже смешным представить малейшую дистанцию между нами. Теперь одиночество пьянило меня. У меня было счастье, принадлежавшее исключительно мне, которого никто из них разделить не мог, счастье даровое и бесполезное, и я чувствовала, как во мне растет могущественная, чуть ли не пугающая сила, готовая защищать его.

На картину я почти не смотрела. В ясном, легком утреннем освещении она все еще казалась тускловатой. Но я знала и то, что это впечатление нормально, что мне теперь нужно научиться понимать ее, жить с ней и что отныне у меня будет столько времени для этого, сколько потребуется. Ничто не к спеху, она останется здесь и будет меня ждать, покорная моим желаниям, мне вольно думать о другом, уйти, если вздумается, даже отдалиться от нее настолько, насколько захочу. Я испытала спокойное чувство собственности, полновластного обладания: когда бы то ни было и где бы я ни находилась, если угодно, я смогу вернуться и обнять ее взглядом, всю, без остатка.

* * *

Большую часть дня я занималась привычными делами, вспоминая о картине лишь от случая к случаю. Казалось, я избавилась от огромной тяжести, давившей на мои плечи, и сама вместе с тем неуловимо изменилась, хотя и вынужденно, под насильственным для меня, для всех нас влиянием «извне». В окружающей реальности произошло нечто такое, перед чем пришлось склониться не только мне, но и другим. На сей раз это уже не было грезой, нет. Картина – вон она, стоит там, доказательство чему столь же материально и очевидно, как вот это кольцо, что теперь так странно глядится на пальце, а некогда служило доказательством моего супружества.

Однако под вечер я снова испытала потребность увидеть картину. Зажгла лампу и тихонько приблизилась. Краски на полотне, подсвеченные сбоку, гармонически перетекали одна в другую: голубой цвет отдавал сиреневым, сиреневый розовым, розовый уступал место светло-каштановому, который в свою очередь розовел, желтел, потом становился оранжевым, а тот коричневел, принимая в себя отсветы темно-зеленого, чтобы зеленый затем, расплываясь, растворился в синеве. Пересекающиеся полосы и те казались текучими, включившись в игру форм, хрупких, как следы самолетов в небе, порой они двоились, перепутываясь, пропадая, а затем мягко проступая в стороне, где их и не ждешь. Что до самого полотна, оно в этом приглушенном свете приобрело персиковую бархатистость; я смотрела на него искоса, и краски, казалось, подрагивали, словно на зябкой коже ребенка.

Потушив лампу, я бесшумно удалилась. Бесконечная нежность переполняла меня. Я чувствовала в себе созидательную доброжелательность, которой хотелось поделиться со всеми, кто меня окружает. Вспомнив о ненависти, обуявшей меня утром, я готова была посмеяться над собой. Мне казалось, что все эти треволнения принадлежат прошлому, я чуть не расхохоталась при мысли, что могла усматривать в своих чувствах к этой картине что-то пугающее и опасное. Ее краски так нежны, рисунок так чист, в ней есть что-то ангельское, как в невинной и безобидной красоте младенца. Я и сама себя чувствовала чистой, покинутой и полной дивной, одухотворенной любви. И с нетерпением ждала, когда же вернутся мои домашние. Мне не терпелось выразить им свою привязанность, доказать, что я все та же, нисколько не отдалилась от них, картина лишь ярче проявила во мне самое лучшее.

Когда они пришли, я с некоторым удивлением обнаружила, что они не способны тотчас настроиться на восприятие моих столь возвышенных чувств. Муж выглядел озабоченным, а дети спорили о сравнительных достоинствах героев какого-то телефильма.

* * *

В последующие дни я всерьез занялась поисками места, куда бы повесить картину. Не могла же она до бесконечности стоять, прислоненная к стене, где дети в любой момент могли, играя, порвать ее или испачкать. Пристроить ее куда-либо, кроме гостиной, было невозможно – даже захоти я этого, все равно не смогла бы. Стены нашей спальни и детской уже были заняты портретами домовладельцев, а также их предков и потомков. Имелась, конечно, довольно большая прихожая – в западной части города апартаменты вообще просторные, они рассчитаны на полнокровное семейство с прислугой, в восточных кварталах жилища теснее, хотя и слывут более шикарными и престижными. Увы! В прихожую мы затолкали всю ту мебель, которая, на наш взгляд, излишне загромождала остальные комнаты. Стало быть, я могла рассчитывать только на стены гостиной. Но и их следовало сначала «расчистить»: они уже были задействованы, демонстрируя целых пять полотен.

Тут мне впервые пришло на ум, что эти картины, вставленные в тяжеловесные золоченые рамы, – тоже живопись, а стало быть, принадлежат к тому же роду искусства, что и моя. Я никогда раньше по-настоящему не смотрела на них, как не замечала мебели. Когда я теперь сообразила это, у меня аж дыхание перехватило. Усевшись посреди гостиной, я принялась изучать их с чувством, близким к панике.

Возможно ли, что настанет день, когда моя картина станет столь же незаметной для меня или для других? Неужели может случиться, что когда-нибудь я так же оставлю ее в квартире, где больше не буду жить, среди равнодушных людей, которые, чего доброго, запихнут ее в стенной шкаф? И она упокоится там, как в гробу, среди других золоченых рам?

И вот еще что меня пугало. Вдруг я обнаружу, что эти полотна тоже прекрасны, и, может статься, буду готова предпочесть их моей картине, и, значит, ее покупка послужила не более чем этапом на пути к ним. Или что их красота, равная ее достоинствам, потребует столь же пристального внимания. Чего стоит такая любовь, если она обращена ко всем, а не сосредоточена на одном предмете? Или того хуже: что, если только мрачное допотопное обрамление помешало мне разглядеть их как следует? А может, это мое предубеждение против наших домовладельцев с их старомодными манерами и претенциозной мебелью так меня ослепило, что я не увидела естественной красоты принадлежавших им полотен? Выходит, мое суждение состоятельно лишь до тех пор, пока соблюдается ряд чисто внешних условий? Неужели я настолько поверхностна и зависима? Эти вопросы взбудоражили меня не на шутку.

Все пять картин были написаны в реалистичной манере. На одной изображались корабли, на другой аллея, на третьей река, на четвертой груши и кувшинчик, на пятой дерево и под ним коровы. В них была своя приятность, но я сразу поняла, что между ними и моей картиной нет ровным счетом ничего общего. Строго говоря, они могли навести на мысль, что хорошо бы прогуляться, помыться, перекусить, но тот же самый эффект производят пейзаж за окном, вид ванной или холодильника. Сколь бы я ни любила природу или коров, не представляю, как могла бы уделить этим их изображениям больше внимания, чем требуется для одного беглого взгляда. Успокоенная на сей счет, я решила упразднить две последние картины – с коровами и кувшинчиком.

Они были тяжеленные, мне насилу удалось дотащить их до нашей комнаты. Я намеревалась задвинуть их под кровать, она у нас была большая, в стародавнем вкусе, под ней хватало свободного места. Но каково же было мое изумление, когда, наклонившись, я обнаружила, что место уже занято несколькими изрядно потертыми чемоданами из кожкартона с выломанными замками. А главное, как странно было узнать эти чемоданы, о самом существовании которых я напрочь забыла. Я бросила картины, уселась на пол. Поколебавшись, выдвинула один и открыла. Он был полон бумаг, по большей части тетрадей, но и разрозненные листки тоже попадались. Я поспешно захлопнула крышку, словно пряча некстати выплывшие на свет фотографии интимного свойства. Щеки загорелись так сильно, что я, должно быть, аж побагровела. Там хранились тетрадки моего дневника, который я вела вплоть до рождения детей. Потом я заставила себя снова открыть чемодан. На страницах более давних тетрадей, лежавших снизу, почерк был мелкий, небрежный, местами строчки почти полностью стерлись, как будто чернила пересохли и осыпались, обратившись в прах. Мой взгляд затуманился, я не могла заставить себя прочесть это. Но верхние тетради были исписаны разборчивее. Я быстро перелистывала их, чувствуя, что к лицу снова прихлынула краска. Мне хотелось полностью отделить себя от той, что все это писала, поверить, будто это был кто-то другой, а я никогда не разражалась такими потоками слез, не растекалась чувствительными лужами, не пускалась в сентиментально хлюпающие излияния. Что общего с этими тетрадками могла иметь я, потратившая годы на то, чтобы научиться вести себя четко и здраво, я, преподающая ныне грамматику?

Они были мне противны. Казалось, их появление именно сейчас не случайно. Мне словно бы силой навязали свидание с самой собой. Я продолжала переворачивать страницы, злясь и не зная, что делать. Даже простая мысль, что можно было измарать столько бумаги этим неряшливым, неразборчивым почерком, наполняла меня омерзением.

Стало быть, все эти годы дневники прятались здесь, под моей кроватью, как бесформенный влажный перегной, тайно подстерегая момент, чтобы толкнуть меня, если оступлюсь. Я снова закрыла все чемоданы, решившись выбросить их. Чтобы они не попались на глаза мужу, чтобы никто никогда этого не прочел. Но мне и выбрасывать их тоже не хотелось. Я была расстроена, взвинчена. Они цеплялись за меня. Тогда мне захотелось похватать все эти тетрадки, швырнуть их на пол, хорошенько походить по ним, растоптать, вдавить в щелки меж паркетинами. Смотреть, как мягкие слова разлезаются под каблуком, словно клопы, жирные – лопаются, разбрызгиваясь в разные стороны, а все прочие тихо растекаются по стыкам.

Внезапно меня пробрала дрожь. Над тетрадками передо мной как воочию явился образ картины.

* * *

Разом придя в себя, я пожала плечами: что они могут значить в конечном счете, эти тетрадки? Я засунула под кровать обе хозяйские картины и стала искать, куда бы пристроить чемоданы. Может быть, они еще и послужат… Пошла за стремянкой, добралась по ней до верхней полки стенного шкафа, того, что в нашей спальне. Мне вроде бы помнилось, что там есть свободное место. Но я заблуждалась. Забыла, что прошлой зимой провернула грандиозную инвентаризацию содержимого всех шкафов, а хлам до поры запихнула наверх. И вот теперь на него наткнулась. Я впала в уныние, припомнив, что давно хотела раздать эти обноски, но случай все не представлялся, или, может, я сама его не искала? Как-то же управляются с этим мои друзья из восточных кварталов? Едва ли вещи причиняют им подобные страдания. Они умеют заставить предметы повиноваться. В нужный момент являют пример твердости, избавляясь от них, изобретательности, находя им иное применение, или даже ловкости, извлекая из этого выгоду. А я вот только и умею, что оставлять их там, где они были, отдавая им должное и надеясь, что они ответят мне взаимностью. Хотя бы не станут скапливаться в самых видных местах. Но теперь я набралась решимости. Тыльной стороной ладони смахнула груду одежды, затащила все три чемодана наверх и спустилась наконец со своего насеста. Я говорила себе: как бы там ни было, самый факт, что они так громоздятся посреди дороги, принуждает меня выбросить их без всякого промедления.

Наудачу вытащила, чтобы взглянуть, несколько старых тряпок: совсем крошечное платьице, комбинезончик, который мой малыш носил, наверное, года в два. Вспомнилось, сколько я потратила времени, чтобы смастерить для дочки это платье из мужниной рубахи, обветшавшей у ворота и с обтрепанными манжетами, и то, как старательно я штопала комбинезончик, который мы все никак не решались объявить негодным. Отчаявшись, когда уже невозможно стало спасать его дальше, благо и сын подрос, я обрезала комбинезон до колен, и малыш еще поносил его какое-то время, он ему так шел!

Казалось, все это было вчера, а между тем уже больше шести лет протекло с тех пор. На висках выступил холодный пот, меня затрясло. Я осознала, что со времени появления на свет детей я только и делала, что приносила себя в жертву им, их одежкам, их прогулкам, их еде, их чтению, их играм, ссорам, жалобам. С того дня, когда мне на живот впервые положили старшего – маленький нелепый кусочек липкой плоти, меня словно околдовали. Я продолжала вести что-то вроде дневника, но теперь это был детский дневник, и не более того. В него я записывала их хвори, даты появления зубов, первые произнесенные ими слова, там же я хранила их записочки. Эта тетрадка лежала в верхнем ящике мужнина рабочего стола. Мы часто ее доставали оттуда к величайшей радости детей.

Но обо мне там больше и речи не заходило. Я абсолютно забросила свой дневник. И теперь я думала о тех тетрадках с завистью. От одного того, как их много, щемило сердце. Вот ведь сколько всего я имела сказать! Меня вдруг одолела бешеная тоска об этой чернильной пене, о том горячечном потоке, принадлежавшем лишь мне одной. Такое никогда больше не вернется. Я почувствовала, что бледнею при мысли о долгом умирании моей личности, длящемся вот уже седьмой год.

* * *

От головокружения потемнело в глазах. Мне казалось, что моя жизнь близится к концу, что она вся куда-то утекла, а я и не заметила, а пробуждение настало в тот момент, когда уже поздно, все потеряно. Я говорила себе, что мне только тридцать, а в ушах звучало, как удары гонга: «сорок лет», «пятьдесят лет», «шестьдесят», «семьдесят», – эти слова проникали в меня, они были как бледные призраки, теснящиеся у моих дверей, они здесь, они уже пришли, обступают, душат. Будущее скукоживалось на глазах, похожее на мертвый лист, который сорвет с ветки и самый слабый ветерок. Я видела, как пределы моей жизни скручиваются, словно бумага, пожираемая огнем, как она трескается, сжимается, с головокружительной быстротой превращаясь в тоненький клочок, трепещущий и плоский, который тоже вот-вот рассыплется пеплом. Сердце колотилось с такой силой, что мне почудилось, будто я заболеваю.

Я пошла в ванную, побрызгала на себя водой, чтобы освежиться, и попыталась рассуждать здраво. После недолгого колебания положила две маленькие одежки на груду разбросанного по полу тряпья, потом скрутила все это в по возможности аккуратный узел и придвинула к стене.

Но мое волнение не утихомирилось. Я поняла, что теперь придется сделать несколько телефонных звонков, чтобы подыскать для этих вещей пристанище, – я не могла примириться с мыслью, чтобы просто-напросто выкинуть их, ведь они были еще пригодны к употреблению, – а потом надо будет отвезти их куда-то, чего доброго, даже в несколько мест. Я прикинула, что эти демарши, включая перевозку барахла и неизбежные пустые разговоры, с ней сопряженные, которые я еще не научилась грубо обрывать, даже если они надоедают мне до крайности, – так я, стало быть, подсчитала, что на все это уйдет дня два-три и эти дни, потраченные на улаживание подобных мелочей, будут походить на все предыдущие, от которых мне теперь осталось лишь зыбкое убогое воспоминание, а также, бесспорно, на все те, что придут вслед за ними. Слабея от накатившего отчаяния, я снова села.

Мне вспомнилось иное время, уже так далеко отошедшее. Как тогда мои товарищи и я сама были категоричны в своих суждениях, какими твердо обоснованными выглядели наши выводы! Казалось немыслимым, чтобы наша жизнь не стала сплошным долгим свершением, чередой свершений, каждое из которых, мощно осуществившись, тотчас же должно быть превзойдено следующим. Чудилось, будто все можно разрешить словом; впрочем, разве не я сама задала тему своей диссертации? Интересно, что с ней сталось теперь? Наверняка меня уже исключили из всех списков. Мы с мужем сошлись на том, что наши дети важнее, чем диссертация; действительно, разве их воспитание – не вклад в строительство нового, лучшего мира? Но не являлись ли «дети», по существу, лишь еще одной разновидностью научной работы, другой ступенькой на огромной лестнице бытия? Стоит только научиться самоорганизации, и можно было бы одолевать иные ступени, снова и снова – для этого всего-то и требовалось больше порядка. Но разве не это самое пожелание мне тысячу раз писали на полях моих письменных работ? Впрочем, мне и совсем другое вспомнилось. Я вспомнила, как любила балы, кружение тел под музыку, игры ума и прихоти чувств. И зябкую дрожь вечеров, и удовольствие от сознания, что ты не одна, и провожания, и огни города, и платья, и тени, и ночь, а еще зеркала, ковры – все, что блестит и переливается.

Все это впервые нахлынуло после стольких лет. И тотчас же вновь отодвинулось, сгинуло, как будто одна эта столь напряженная мысль уже изнурила меня. Осталось лишь смутное недомогание да нетерпеливая потребность в какой-нибудь активности, в физической разрядке.

* * *

Я возвратилась в гостиную. Подставив под картину парочку стульев, я сумела повесить ее на освободившуюся стену, потом отступила, чтобы оценить результат. И тотчас меня поразило резкое несоответствие, что-то смущало, мешая мирному созерцанию картины. Оказалось, прежние снятые мной полотна оставили после себя на обоях два менее выцветших четырехугольника, а там, где их рамы терлись об стену, – еще и черноватые, очень заметные следы. Мне же для моей картины нужна белая, девственно-чистая стена. Эти изъяны недопустимы. Я вышла из дому купить моющее средство, и в самом скором времени по всей длине плинтуса в гостиной полилась на пол сероватая пена.

Потратив добрый час и несколько губок, я сумела отчистить грязь. Начав оттирать, я не могла остановиться, забирала все выше и шире, пока вся стена не обрела свой первоначальный цвет. Когда я наконец отошла и посмотрела, результат меня поразил. На почти идеально гладкой и светлой поверхности картина выделялась в точности так, как я рассчитывала.

Но тут, оглядевшись, я осознала, что другие стены остались прежними и по контрасту с той, которую я отмыла, кажутся грязными, липкими, ветхими. Вдруг почудилось, будто комната поделена надвое незримой чертой, которая, однако же, служит границей двух абсолютно противоположных, как ночь и день, состояний: с одной стороны белое пространство, в упор озаренное светом дня, с сияющей картиной посредине, с другой – пространство темное, смутное, захламленное и, если начистоту, попросту мерзкое. Я сразу поняла, что жить в таком разделении не смогу. Снова пустила в ход моющее средство, передвинула часть мебели, загнула края ковра и принялась за дело. Работа, монотонная, но изобилующая мелкими, крошечными событиями – раздавленная муха, пятно, не желающее сходить, замазанная штукатуркой полость, теперь вылезшая на свет, дырка, в которой наверняка прежде торчал шуруп, а ныне из нее сыплется песочек, – эта работа заняла у меня всю вторую половину дня. За ней я позабыла обо всем. Я прыскала из пульверизатора, ополаскивала, оттерев один кусок, переходила к следующему, смывала с губки грязь и начинала заново…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю