355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пер Энквист » Библиотека капитана Немо (Роман) » Текст книги (страница 3)
Библиотека капитана Немо (Роман)
  • Текст добавлен: 16 июля 2020, 07:00

Текст книги "Библиотека капитана Немо (Роман)"


Автор книги: Пер Энквист



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

I. УЗУРПАТОРЫ ЗЕЛЕНОГО ДОМА

1. Прибытие новоселов
 
Как сестренка Ээва-Лиса
родила ублюдка в полночь.
Перед мамой жутко трусит,
рыбу тоже страсть боится,
Бог накажет, боли мучат.
 
 
Стыдно очень, и украдкой
пробралась в ночи к сараю.
Там замок, и нет ключа.
Боль терзает, нету мочи.
 
1

Я получил право поселиться в зеленом доме из-за ошибки, совершенной в больнице Бурео в сентябре 1934 года, в тот день, когда и я, и Юханнес появились на свет.

Потом ошибка была исправлена. Меня обменяли – с соблюдением всех правовых норм, – отняв право жить в зеленом доме. Это право перешло к Юханнесу Марклюнду.

Позднее ему, взамен меня, дали в награду Ээву-Лису. По причине его предательства ее отобрали у него, и у меня. Юханнес перенял право на зеленый дом, стал предателем, и у него отняли и Ээву-Лису, и право на дом. Три года спустя дом сгорел. Вот вкратце и вся история.

«Биение пульса смерти», написал мне на листочке Юханнес.

Сперва я решил, что он говорил о приближающейся физической смерти. Но теперь мне кажется, он имел в виду нечто другое. Вот что он хотел сказать: мне следовало бы понять, что на свете нет ничего непоправимого, даже смерти, и что возможно, как Ээва-Лиса, воскреснуть и в этой земной жизни, если только не продолжать жить – мертвецом.

Проснулся в 3.45, сон про пещеру мертвых кошек все еще перед глазами. Невольно провел пальцем по лицу, по коже щеки.

Ответ был совсем рядом.

Над водой повис странный утренний туман: мрак рассеялся, но еще осталось колышущееся серое покрывало, не белое, а точно с отблесками темноты; оно колыхалось метрах в десяти над поверхностью воды, абсолютно неподвижной и блестящей, как ртуть. Птицы спали, винтом уйдя в свои сны. Можно было вообразить, что я нахожусь на краю земли и передо мной – ничто.

Последний предел, и птицы, винтом ушедшие в свои сны.

Внезапно движение: взлетела птица. Я не слышал ни звука, только видел, как она била крыльями о поверхность, оторвалась, косо взмыла ввысь: это произошло внезапно, и так легко, так невесомо. Я видел, как она взлетела, взмыла к серому потолку тумана и исчезла. И ни звука я не слышал.

Наверняка вот так она и умерла. Не с тем звуком, какой бывает, когда давишь ногой улиток. А легко, как птица, что взлетает, взмывает ввысь и исчезает. И ты точно знаешь, что она снова прорвется сквозь туман, вниз, к воде, вернется, так или иначе, но вернется обязательно.

2

Уже на второй день Ээве-Лисе за утренней кашей было велено звать Юсефину мамой.

Она послушалась сразу. Меня к тому времени уже год как выдворили из дома.

Я долго считал, что в балладе, которую Юханнес прятал в библиотеке, но которую я нашел, всего две правдивые строчки: «Перед мамой жутко трусит, рыбу тоже страсть боится».

Насчет рыбы все понятно, мне понятно. Но – мама?

В его защитительных речах много говорится о хозяйственных постройках. И очень мало о маме. Он поменял местами эти постройки, чтобы напугать меня, зато описывает их очень подробно, чтобы успокоить меня. Я спокоен. Но спокойствие редко когда помогает.

И все же: это в его духе – попытаться приблизиться с помощью стихов.

Ему, верно, хотелось настроить меня на доброжелательный лад. Стихи, то есть поэзия, считались грехом, чуть ли не смертным грехом. Грешно сочинять стихи, если это не псалмы. Писать в стихах можно почти обо всем. Поэтому они были необходимы, но довольно бесполезны. И искать в них правду вовсе ни к чему.

К мифу о блокноте он возвращается неоднократно. Итак: у папы имелся блокнот, куда он записывал стихи. То есть поэзию. Записывал их, якобы возвращаясь домой из леса, по вечерам. Или в воскресенье, что менее правдоподобно, во всяком случае, было бы большим грехом. Писать стихи в воскресенье, должно быть, двойной грех, если не считать Страстную пятницу, когда это уже смертный грех.

Юсефина сказала ему, что она сожгла блокнот. Чтобы отцу не пришлось показывать его Создателю в Судный день.

Но ни она, ни Юханнес ведь не знали, что однажды ночью к нам с Ээвой-Лисой в пещеру мертвых кошек явился капитан Немо и отдал мне блокнот со стихами.

К обмену я еще вернусь. А сейчас сперва расскажу, как было дело, когда Ээва-Лиса приехала к моему лучшему другу Юханнесу, победителю и завоевателю, всеобщему любимчику, тому, кто позднее предаст Ээву-Лису.

После обмена 4 декабря 1940 года с Юханнесом начались проблемы.

После того, как полиция отвела его туда, а меня оттуда увели, он вроде бы стал каким-то нервным. С другой стороны, заботились о нем лучше некуда. И все-таки, говорила Юсефина, он чуточку нервничал. Никто не задался вопросом – может, это Юсефина сама нервничает? Нет, речь шла о Юханнесе. Пастор тоже жаловался. Поэтому было решено привезти ему сводную сестру. Сводный брат, наверно, тоже бы сгодился, я к примеру, но справедливость ведь должна торжествовать, и Свен Хедман, который по решению суда лишился Юханнеса и был вынужден удовольствоваться мной, сразу уходил в себя, стоило кому-нибудь об этом заикнуться. И вот прибыла сводная сестра.

Я описываю все как было, без горечи.

Когда она приехала, Юханнес сидел у окна на кухне, где прежде сидел я, и глядел на пригорок. Это было в сентябре 1941 года. На березах еще кое-где остались желтые листья, но ночью прошел снег, и казалось, будто снег прилег отдохнуть на желтые листья, нежно, точно смертным поцелуем, лаская их. Это короткое, вполне обыденное мгновение всегда причиняло легкую боль: то была самая прекрасная – и грозная – пора осени. На следующий день снег исчезал, а с ним исчезали и листья. Но именно в тот день и краски, и листья, и снег слились воедино; смерть, желтые листья и снег.

Собственно, все продолжалось считанные часы. Разве это время? Одна секунда жизни. Но, забывая прежнее – красоту и Наступавшее позднее – белизну, это было запомнить просто, навек.

Ээва-Лиса сошла с автобуса, который сделал остановку, чтобы выпустить пассажиров. Шофер, это был Марклин, выпустил ее. И она пошла вверх к зеленому дому.

У нее с собой был чемодан.

Иметь собственный чемодан кое-что да значит. У деревенских ведь были рюкзаки, это дело обычное, а чемодан имелся разве что у жены пастора, которая жила в Бурео и считалась важной птицей, и пастору в общем-то ничего таскать не приходилось. Чемодана его жены никто, пожалуй, и не видел, но так говорили.

Вот так относились к чемоданам. Ээва-Лиса приехала с чемоданом, но много лет спустя, когда все случилось, никому и в голову не пришло про это вспоминать. Не о чем, мол, тут языком чесать.

Но с чемоданом, пожалуй, получилась промашка. С Ээвой-Лисой с самого начала много промашек вышло.

Прежде всего, приход за нее платил. Немного, на самом деле почти ничего, старательно подчеркивала Юсефина. В общем и целом, если уж быть честными, только на тюрю и хватало, но все же. Потом – распутная мать, о которой и говорить-то особо не стоило и которая, по слухам, к тому же была пианисткой, то есть играла на пианино. Не на органе. А еще – отец сбежал, в Южную Америку. А может, дед. Никто точно не знал.

И кроме того, все остерегались упоминать про пришлую кровь в ее жилах. Ведь об этом можно было только гадать.

Но чемодан у нее с собой был. В этом чувствовался какой-то излишний шик. Вообще-то вполне естественная вещь, и в деревне многие считали это не заслуживающим внимания. Но чемодан она с собой привезла – это совершенно определенно.

Юханнес торчал у кухонного окна, когда она приехала. В руке она несла чемодан. С трудом тащила. Ночью выпал снег, хотя листья еще не облетели. Когда она подошла совсем близко, он сел на диван, чтобы она не заметила, что он подглядывал. Ни к чему показывать свое любопытство.

В деревне много чего было никчемушным. То, что вызывало неодобрение, то есть почти все, было никчемушным. Да попросту все – как бы это сказать – иное, отличное. Но в любом случае никчемушное.

Своего рода закон, говоривший: нет. Очень короткий закон. Но достаточно важный.

3

Цвета тоже имели важное значение.

Молельный дом поблизости был желтого цвета, а дом – зеленого. Когда она подошла к зеленому дому, стоявшему на одном уровне с желтым, Юханнес сел на диван, чтобы она его не заметила. И продолжал сидеть, когда она вошла, и после того, как поздоровался с ней.

Только на следующий день ей велели говорить «мама».

Он нервничал с того самого момента, как услышал новость о ее приезде. И был настолько поглощен предстоящим событием, что два часа в предыдущее воскресенье, когда Ямес Линдгрен читал Русениуса[2]2
  Русениус, Карл Улоф (1816–1868) – шведский проповедник и религиозный писатель. Родился и вырос в Вестерботтене.


[Закрыть]
, промелькнули словно во сне. Ямес Линдгрен читал Русениуса монотонным голосом, пока ребятня уже больше не выдерживала. Тогда он ставил точку молитвой, заканчивавшейся «Во имя крови, аминь». Ясное дело, это не имело ничего общего с убоем скота.

Некоторые ребята были способны слушать чтение Ямеса Линдгрена целых три часа; за такую выносливость их прочили в проповедники. Ямеса Линдгрена в округе вполне почитали, но у него был усыпляющий голос, и каждые полчаса он закладывал за тубу новую порцию табака, даже во время чтения Русениуса. За неделю до приезда Ээвы-Лисы, но уже после того, как Юханнес узнал, что она прибывает, часы в молельном доме промелькнули словно во сне, так что совершенно очевидно – он нервничал.

Картина в алтаре молельного дома изображала Иисуса, друга всех детей, и на раме у нее белела зазубрина. Молельный дом был желтый. Зеленый дом, верно, смотрелся очень красиво, когда она пришла, на фоне свежевыпавшего снега и желтых листьев.

Я пишу об этом без горечи.

Зеленая окраска нашего дома всем нам казалась немножко странноватой, поскольку большинство домов были красные. Но деревенские все же считали, что к этому не стоит относиться слишком серьезно, и ничего не говорили, во всяком случае, ни Юханнесу, ни мне. Впрочем, мы были малолетки, надо держать язык за зубами. Ушки на макушке, и так далее. Как тут ни кумекай, кто из нас – Юханнес или я – имел право жить в зеленом доме, но у нас было немало родни в деревне. Поскольку папа выкрасил дом в зеленый цвет, а потом помер, следовало считаться с усопшим. Поэтому о цвете много не распространялись.

Дом стоял на расстоянии около тысячи ста километров к северу от Стокгольма, по правую руку, если идти из Нурдмарка, или по левую, если ты шел из «Коппры». Он был зеленый.

Дом стоял на взгорье, на опушке леса.

Он был двухэтажный, причем второй этаж оборудован под жилье лишь наполовину. У одного из торцов, того, куда выходило окно спальни с видом на ручей, долину, и озеро, и болото Хьоггбёлетрэскет с Русским островом посередине, – так вот, возле этой стены росла рябина.

Дерево, приносящее счастье.

Крыльцо располагалось с фасада, глядевшего на желтый молельный дом, который тоже стоял по левую руку, если идти из «Коппры», и по правую – со стороны Стокгольма. Кто-то из Вестры – не помню, как его звали, – бывал в Стокгольме, кстати, там же находилась и семинария Юханнелюнд, так что тут не о чем и языком чесать. На фасад выходило и окно кухни, где Юханнес дожидался появления Ээвы-Лисы. Ниже у ручья – строгальная мастерская с пиявками. На другой стороне озера виднелась усадьба Свена Хедмана, которая позже, после обмена, станет моим родительским домом, но от Хедманов мастерская не просматривалась. В определенные вечера – так решила Юсефина Марклюнд – обитатели зеленого дома, то есть я и она, должны были собираться в кухне и просить прощения за содеянное. Каяться в грехах.

Поначалу Юсефина не принимала в этом участия, то есть она присутствовала, но ни в чем не признавалась. Потом тоже стала каяться. Труднее всего было вспомнить какой-нибудь грех, а уж покаяться потом – пара пустяков. После обмена обязанность каяться перешла к Юханнесу, а когда приехала Ээва-Лиса, ей тоже пришлось каяться вместе с остальными. Мама каялась главным образом в том, что сомневалась в Спасителе и не имела достаточно крепкой веры, но, когда я однажды признался в том же, она резким тоном запретила мне так говорить. И в следующий раз пришлось снова выискивать какой-нибудь настоящий грех, хотя мама продолжала каяться в сомнениях и недостаточно крепкой вере. Менять признания, по ее мнению, было ни к чему. Об этом тоже нечего языком чесать. Из окна виднелся желтый дом, где висел Спаситель, а на раме картины белела зазубрина.

Над крыльцом красовалась веранда. Вполне пригожая веранда. Летом ее увивал хмель. Мне нехорошо. Желтый цвет молельного дома был ярковат, но об этом молчали. Словно бы до этого никому не было никакого дела. Странно. Как-то раз, еще до того, как нас обменяли, мой лучший друг, которого звали Юханнес, привязал к веранде бельевую веревку, и я, уцепившись за нее, спрыгнул вниз, как будто убегал от страшной опасности: Юханнес, отойдя к яблоне, издал короткий громкий предупреждающий крик, и я прыгнул, спасаясь от преследователей. Веревка обожгла ладони, и кожа на руках прямо-таки сгорела. Шрамы как бы остались до сих пор.

Внизу у дома были заросли шиповника. Они тянулись вдоль фасада.

Мы собирали грибы, по большей части сморчки. Их следовало предварительно потушить. Слово «тушить» с тех пор стало означать тушу, гниющую плоть, и смерть. Умирать надо было, как я уразумел, чистым и белым, вроде мухи между рамами или птицы, а не тушеным, как сморчок или как Арон Маркстрём из Оппстоппета, когда его обнаружили. Руне Ренстрём ребенком все это видел и рассказывал, что Арон был похож на раздувшуюся дохлую рыбину. Руне приходился мне двоюродным братом, если считать, как обстояло дело перед обменом.

Папа построил дом. Еще не закончив его, он посадил во дворе яблоню. Ребятня из Эстры повадилась красть плоды; яблоки у нас редко кто видел, но, поскольку папа умер таким молодым, никто не удосуживался говорить, что сажать яблоню довольно-таки удивительно.

Больше нет сил рассказывать о доме Юханнеса. Слишком больно. Почему это причиняет такую боль? Сейчас расскажу о хозяйственных постройках.

4

На участке было еще два дома. Отрицать не стану.

Перво-наперво, стало быть, зеленый дом, маленький, хоть и ладный, и выкрашенный в зеленый цвет, с внутренней лестницей, на верхней площадке которой слева стояло отхожее ведро, той самой лестницей, где изгнали Ээву-Лису. Самая большая из хозяйственных построек была, собственно, летним домиком. У одного торца росла осина, в нее ударила молния, только-только миновала зима, и я перепугался. Летний домик тоже построил папа.

Всего за месяц до смерти он купил скрипку. Играть на ней он, скорее всего, так и не научился. На посмертной карточке он больше похож на меня, чем на Юханнеса, но, может, фотоаппарат просто был неисправен. Я долго думал, что скрипка пропала, но позднее обнаружил ее в комнатке рядом с кухней в библиотеке капитана Немо на «Наутилусе» перед тем, как камеры наполнились водой и я покинул судно.

Я взял скрипку с собой.

Летний домик выглядел довольно странно. Он казался вроде как пятиугольным, из-за того, что дорога, которая шла мимо молельного дома и потом поднималась вверх к горе, где находилась пещера мертвых кошек, – что эта дорога как бы сжималась. Вот и летний домик, когда его строили, оказался как бы стиснутым. В деревне этого не понимали, но ежели постройка стиснута вначале, то она остается стиснутой и потом. И получается пятиугольной именно по этой причине. Дорога в общем-то была тропинкой, хотя и довольно широкой. В Страстную пятницу за год до того, как нас обменяли, Юханнес пришел ко мне, мы были дома одни, и тут на дороге внизу у ручья появилась свидетельница Иеговы со своим товаром. Мы спрятались на веранде, и свидетельница понапрасну колотила в дверь, потому как она согрешила, продавая свои книги в Страстную пятницу, когда Спаситель висел на кресте и не дозволялось вязать даже салфетки-ухватки, не говоря уж о рукавицах в помощь Финляндии, в которых отдельно вывязывался палец, нажимавший курок, потому что в это время среди людей должны царить покой и печаль.

В общем, все получилось очень увлекательно. Мы лежали, затаившись как мышки. Лежали, смотрели сквозь ветки хмеля на желтый дом за пятиугольным летним домиком и слушали, как она понапрасну колотит в дверь. Она была вовсе не такая уж старая и совсем не похожа на свидетеля Иеговы, наоборот, довольно пригожая на вид, и вечером я ни слова не сказал, что она приходила, стучала и ушла. Не будь она свидетельницей Иеговы, не раз думал я позднее, уже живя у Свена Хедмана, можно было бы открыть дверь и угостить ее булкой и чем-нибудь вкусным, присесть ненадолго и послушать ее рассказы.

Летний домик называли вообще-то домом-кораблем, поскольку он, как утверждалось, напоминал корабль, которого, однако, никто, кроме портовых грузчиков, не видал. Точно корабль уткнулся носом в пригорок. Ну, вроде бы севший на мель ковчег.

Интересно, откуда явилась эта свидетельница Иеговы.

Прямо над лешими постройками, в каких-нибудь десяти метрах, стоял дровяной сарай с встроенным нужником. Первый раз, когда я пришел навестить Юханнеса после обмена, он сидел в нужнике, в котором было два очка и одно детское, на приступке, и читал «Норран» с Карлом Альфредом. И тут на крыльцо с перекошенным лицом выскочила мама и спросила, разрешила ли мне моя мать прийти сюда. Прямо-таки невероятно. Лицо у нее совсем сморщилось, точно печеное яблоко. И вид был безумный, словно она вот-вот чокнется. Но я только призвал на помощь все свое мужество и кротко ответил: да, разрешила И тогда она ушла в дом. Когда потом мы с Юханнесом пришли на кухню, Юсефина сидела там и поглощала тюрю и кофе, правда, не доела. Хотя вообще была не из тех, кто позволяет себе разбрасываться едой. Совершенно безумный был у нее вид.

Я почти сразу же ушел домой. Непонятно, что у нее, собственно, было на уме.

Нужник стоял на самом высоком месте, прижатый к дороге.

Откроешь дверь в нужник – кстати, вместо туалетной бумаги пользовались «Норран», – усядешься, не затворяя дверь, и перед тобой открывается вид на долину, озеро, болото, вплоть до Русского острова.

Ты словно бы зависал над долиной. Как хорошо было летом сидеть там, не шевелясь, час за часом, любуясь зеркальной гладью озера. Тишина обычно стояла полнейшая, если не считать коров.

Я не раз собирался сходить туда, но после того, как мама – я имею в виду, Юсефина – выскочила на крыльцо с совершенно безумным видом и не доела тюрю, которую, может, пришлось выбросить, я подумал, что это ни к чему.

Помню, до чего хорошо было в нужнике, тихо-претихо, если не считать коров. Вот так обстояло дело с нужником. Хотя, может, и не все можно рассказать. На «Наутилусе» нашлись и другие следы того, как было на самом деле.

Юханнес даже и не пытался их спрятать. И в том, что он писал, не было ничего противоестественного и ничего примечательного, не о чем и языком чесать.

Я просто упоминаю об этом, вернусь позднее.

5

О подвале зеленого дома. Запись Юханнеса, из библиотеки капитана Немо.

«В подвале было три отделения. Одно, с земляным полом, использовалось как картофельный погреб. Там было темно, чтобы картошка не проросла: с картошкой дело обстоит так – чем темнее, тем меньше она прорастает. На свету она быстро дает ростки, но сама умирает. По идее темнота должна предохранить от смерти, хотя, если подумать, когда картошке не дают умереть, особой жизни это ей не прибавляет. Во втором отделении, тоже с земляным полом, была устроена кладовка, но там темнота не имела никакого объяснения.

В третьей подвальной части зеленого дома находился колодец, вода в котором содержала чересчур много железа и не годилась для питья. Питьевая вода была только в роднике под зарослями шиповника. Таким образом, если считать с торца, где висела пожарная лесенка, то сперва шла рябина, потом заросли шиповника, потом пригорок, спускавшийся вниз к роднику.

В роднике жили лягушки. Вода там чистая и прозрачная, совсем непохожая на колодезную в подвале. Родниковая вода шла из нутра горы. Родник был всего полметра глубиной, и в нем обитало с десяток лягушек, которых требовалось защищать. Насчет картошки – тут трудно понять, но наверняка дело обстояло так, что темнота делала картошку съедобной, а свет приносил смерть, если только картофель не сажали в землю – тогда свет давал жизнь. Таким образом, картошка в погребе совершенно сбивала с толку, и не стоило особо ломать себе голову над этим, ни к чему.

А вот лягушек надо было защищать, тут не о чем и языком чесать.

Таким вот образом ты становился чем-то вроде покровителя животных, потому что не всем известно, как защищать лягушек. Наклоняясь над родником, чтобы зачерпнуть ведром свежей родниковой воды, надо было вести его боком, как бы управлять им, чтобы не зачерпнуть в ведро лягушек и не вытащить их наверх, где бы их ждало неопределенное будущее.

Лягушки ведь очищали воду, в подвале была кислая колодезная вода и непроросшая картошка, которой надо было жить, но не дозволено умереть, чтобы воскреснуть в этой земной жизни, ежели поглядеть на это так, но вообще-то это были не лягушки, а жабы. Довольно-таки крупные жабы, ничего примечательного, на что стоило бы обращать внимание, они не говорили. Головастики забавнее. Головастиков можно было хранить в стеклянных банках, только без крышек. Возьмешь головастика, у которого часто еще хвост не отпал, в руку, и он начинает по-особому трепыхаться. Юсефина Марклюнд, доставшаяся мне в матери, не понимала, что лягушек надо защищать.

Она много раз вычерпывала их ведром наверх, где их ждало неопределенное будущее. Кто знает, оставались ли они тогда в живых или помирали. Протесты помогали мало или вовсе не помогали, и все-таки мне кажется, что лягушки находили дорогу обратно. Неизвестно только как.

Но у них небось была привязанность к дому. Неважно, вытаскивают тебя наверх или нет, а привязанность к дому так легко не пропадает.

Я знаю, Юсефина, моя мать, отрицала даже перед деревенскими, что у нас в роднике живут лягушки. Несмотря на то, что лягушки, как известно, очищают воду. Очень важно, чтобы вода была чистой. Чистота ведь важна. Вода была прозрачная. Требовалось защищать лягушек от тех, кто не хотел этого знать. Тот, кто говорил, что лягушки уродливые, или бесполезные, или противные, не понимал, что даже самые осклизлые, и это в соответствии с Посланием к Коринфянам, могут быть полезными, даже, возможно, полезнее.

Можно сказать, что я, таким образом, стал чем-то вроде покровителя животных.

В первом подвале зеленого дома, того, с картошкой, долго хранился кофр. В один прекрасный день – 24 апреля, кстати, – ко мне приехала тетя, мамина сестра, чтобы забрать кофр. Больше добавить о трех отделениях в подвале зеленого дома нечего».

Она приехала в гости, приехала в один прекрасный день на автобусе и вечером того же дня уехала. Говорили, что это мамина сестра.

Тетка была высокая, худая и шаркала ногами. Между ней и Юсефиной произошел короткий разговор. Он не расслышал всего, но понял, что этим двоим говорить особо было не о чем.

Сестра Юсефины приехала с юга, у нее были добрые глаза, а сама она была долговязая. Тетка, очевидно, расспрашивала подробности того, что случилось с «хлопцами», как она выразилась на своем южном диалекте, и получила ответ. Хотя это, собственно, ее не касалось. Юсефина отвечала без всякой враждебности или еще там чего. Единственное, что тетке заявили без околичностей, – что по моему поводу разговоры ни к чему.

Я в хороших руках, у Хедманов. Не о чем и языком чесать.

Тетка, с которой я сам встретился всего на несколько минут внизу, у автобуса, когда она уезжала, худая и долговязая, подошла ко мне на остановке, до того, как подъехал автобус, и спросила, я ли это. Этого я не мог и не хотел отрицать. Тогда она наклонилась и без всякого повода обняла меня. Постояла так с минуту – может, правильнее было бы сказать: «прижимая меня к груди», – после чего я пустился наутек. Без особой причины. Но мне не хотелось, чтобы меня застигли в таком положении, вот я и пустился наутек.

Вот так было дело, когда я сам встретился с теткой всего на несколько минут у автобуса, прибывшего из Форсена, то есть со стороны Буртрэска.

Кофр, однако, особая статья. Но он имел больше отношения к Юханнесу, чем ко мне.

С кофром в подвале получилось так – она когда-то оставила его там, уезжая на юг.

Что-то произошло. Трудно сказать, что именно. И она уехала на юг. Но перед отъездом явилась с кофром – по-моему, из Булидена – и попросила разрешения поставить его в картофельный погреб. И на это Юсефине было нечего возразить. Потом она уехала. И вернулась – кстати, это случилось 24 апреля.

Она чуточку похудела, но была все такая же долговязая. Если я правильно запомнил нашу короткую встречу у автобуса, у нее были уродливые ботинки, но довольно добрые глаза.

Не понимаю, чего ей взбрело в голову взять и наклониться ко мне.

В подвале, у кофра, ничего особенного не произошло.

Юханнес запомнил очень хорошо, пишет он, что ничего не произошло.

Она спустилась в картофельный погреб. Возле картошки, которой не дозволялось идти в рост, стоял ее кофр. Скорее даже, сундук. Эта самая тетка спустилась вниз, а Юханнес пошел с ней. Она отыскала картофельный погреб. После чего Юханнес включил лампочку, свисавшую с потолка. Там и стоял кофр или, скорее, сундук. И тетка достала ключ, сунула его в замок и отперла.

И на минуту застыла, уставившись в кофр.

Он спросил, что там. Она не ответила. Он наклонился и заглянул внутрь. Там лежало что-то полотняное. Может, платье, может, кружева. Как следует не разглядеть.

Она стояла и смотрела. Долговязая, хоть и пригожая с виду, во всяком случае, такой она была у автобуса, когда уезжала. В уродливых ботинках, но с добрыми глазами. Ей, наверно, было за сорок. Кофр простоял там много лет, однако в деревне ее не видели давным-давно. Но все более или менее уверенно сходились в одном – она незамужняя тетка, уже в возрасте, хотя и моложе Юсефины, которая, похоже, не особенно ее жаловала, хотя это вовсе неважно, как она сказала.

Потом тетка увидела, что сверху лежит письмо. Письмо, наверняка адресованное ей, потому что она взяла его, распечатала и молча, про себя, прочитала. А затем прочитала еще раз. После чего фыркнула, словно бы возмущенно, и сказала: «Кто бы говорил!!!» – и скомкала письмо.

Вот и все. Все, что ему удалось узнать. Он был чуток озадачен.

В тот же вечер она уехала. Ээва-Лиса помогла ей дотащить кофр до автобуса.

Там-то я и встретил ее. И она обняла меня, на глазах у Ээвы-Лисы.

А потом автобус ушел.

Там было и что-то вроде подведенного под крышу стола для бидонов с молоком. Кофр – что-то вроде сундука, стол – что-то вроде дома, тетка фыркнула и сказала «кто бы говорил». Многое было «что-то вроде» или «как бы».

Ээва-Лиса, когда приехала, поднялась с дороги к зеленому дому.

Тетка фыркнула.

Чувствую себя совершенно опустошенным.

Так обстояло дело с приездом Ээвы-Лисы.

Но все началось, должно быть, намного раньше – что ни говори.

Я так и не узнал, почему тетка эдак фыркнула.

Была, поди, причина.

Надо было бы повнимательнее смотреть на всех, у кого добрые глаза, чтобы понять, почему они фыркают.

Сегодня ночью метель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю