Текст книги "Первомост"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Кирику захотелось быть добрым, так захотелось, что он не стал откладывать добрых дел на потом и протянул свою ложку Маркерию, которому послушники, ясное дело, ложки не дали, видно, сразу и легко поверив в виновность хлопца, хотя они должны были бы первыми усомниться.
Но странное дело, получилось так, что не только Кирик первым проявил доброту. С другой стороны Маркерию была протянута еще одна ложка, и сделал это Немой. Кирику стало неловко. В своем высоком разуме сравнялся с темным безмолвным человеком, потому что оба они одновременно протянули ложки хлопцу, у которого руки были связаны за спиной и который, следовательно, мог взять эти ложки разве лишь зубами. Более того, Кирик даже и не сравнялся сообразительностью с Немым – тот оказался более ловким, потому что сразу же бросился расшнуровывать ремни на руках у Маркерия, хотя Стрижак и толкнул его злобно, – дескать, зачем он это делает?
– Пусть отрок похлебает горяченького, – милостиво промолвил игумен, который тем временем уже приложился к жбану Стрижака и ощутил тепло в своем чреве, а в такие минуты он становился добрым и хотел, чтобы всем вокруг было точно так же тепло, как и ему.
– Ну пусть насытится перед смертью мягкой! – захохотал Стрижак, вливая в свои внутренности изрядную толику питья и нацеливаясь ложкой на огромный кусок рыбины.
– Мягкой? – Кирик не донес ложку до котелка. – Кто называет смерть мягкой? И кто желает смерти для своего ближнего?
– Да тут хоть желай, хоть нет, у нас обычай такой, – беззаботно промолвил Стрижак. – Воевода же зачем стоит у моста? Для соблюдения обычаев. Провинился отрок – все будет в соответствии с обычаем. Обычай же у нас в Мостище таков: смерть человеку мягкая надлежит. Мокрая мягкая или сухая мягкая. Мокрая – в воде, утоплением, сухая же – в пепле.
– В пепле?! – воскликнул Кирик. – Как это в пепле? Что молвишь ты?
– Ты должен был бы слышать о такой смерти, поелику знаешь книжность и велемудрие выказываешь мне. Царица египетская когда-то узнала о сговоре своих придворных, пригласила их на угощение в подземный дворец и утопила всех, залила водой из реки. Сама же от греха кинулась в яму с пеплом, чтобы и не крикнуть перед смертью. Вот так и у нас в Мостище. Ссыпают пепел из печей в глубокие ямы, а ежели кто провинится, то...
– Перекрестись, что молвишь ты, безумный? Разве ж можно такое про душу христианскую? – Кирик не мог даже ложкой зачерпнуть из котелка, так поражен был спокойной речью Стрижака.
– На мосту иначе не устоишь, – примирительно сказал Стрижак, – через мост весь мир хочет протолкнуться, там без строгости не обойдешься. Не будешь суровым – тебя самого сбросят с моста, столкнут, растопчут. Пей, игумен, ибо на том свете не дадут.
– Грешные слова, но правдивые, – пробормотал игумен, – и верно, не дадут...
Они тотчас же принялись насыщать свои утробы, целиком отдавшись низкому служению ничтожности собственного тела, даже юный Маркерий, не думая о своем мрачном будущем, которое ему было суждено, сосредоточился только на котелке с наваристой ухой; пили и ели молча, слышно было только чавканье, урчание от удовольствия – звуки позорные и низкие для слуха Кирика.
Кирик ел или не ел, а уже был сыт, ибо насыщался он главным образом духовной пищей и не мог вот так молча, бездумно хлебать и набрасываться на лакомые куски, не мог он беззаботно смотреть, не думая; вокруг могли вот так, есть и пить, могли спать, бездельничать, а он все время о чем-нибудь вспоминал, что-то сопоставлял, подсчитывал, он гордился перед самим собой знаниями, углублялся в сладость красноречия отцов церкви и древних мудрецов, пускай и языческих, как Аристотель или Платон, но он мысленно витал в далеких землях, на тех горах и пастбищах, где блуждал когда-то Спаситель, он вместе с ним шел на поиски заблудшей овцы, беззаботно оставляя девяносто девять остальных на растерзание диким зверям, он собирал, как и Христос, красные лилии – крины в иудейской пустыне, мысленно в полубреду, в полусне ходил по водам Генисаретского озера, думая, что так, наверное, ходил и сын божий, он готов был мыть ноги своим ученикам, если бы имел их, ибо кто же не хотел иметь учеников, даже рискуя получить в их числе одного Иуду, суета мирская не задевала его ни капельки, Кирик упорно и последовательно направлял свои помыслы только на высокое, в чем помогали ему обширные знания, почерпнутые из книг, отец игумен, достигший своего положения лишь благодаря долготерпению, ценил знания Кирика, благоразумно считая, что ум можно иметь не в себе, а возле себя, как посох для опоры, как чашу для пития, как свечу для темноты. И в Киев игумен взял Кирика тоже не для перетаскивания лодки и орудования веслами, а для того, чтобы не осрамиться перед архимандритами и игуменами киевскими, и в самом деле, все они имели огромное удовольствие от Кирика во время бесед про тайны миропомазания, творившиеся еще не всюду одинаково, в соответствии с предписаниями.
Ложки скребли о дно котелка, а Кирик вспоминал, как варилось в Киевской лавре миро для всех русских церквей и монастырей, варилось раз в год, с огромной торжественностью, в большущем серебряном котле, в который закладывали оливковое масло, виноградное вино белое, ладаны влажный и простой, белый и черный, спираксу и мастику сандарик, лепестки роз и траву базилик, корни ирний, инбирный и фиолетовый, белый, кардамонный и калганный, масла мускатное, густое и жидкое, лигнирадийное, богородской травы, бергамотовое, гвоздичное, розовое, фиалковое, лимонное, померанцевое, майорановое и терпентин венецианский – и все это настаивалось месяц, а потом при пении "И да будут милости великого бога" начинало вариться и варилось два дня, и два дня священники, сменяя друг друга, без перерыва читали Евангелие, дьяконы размешивали, архиереи же подкладывали угли под котлы. И уже когда разливали по сосудам, то в каждый сосуд из древних оловистров капали по капельке мира, вывезенного из святой земли, возможно, еще и того, которым помазаны были раны Христа после снятия его с мученического распятия.
Вспоминал Кирик еще и неторопливые беседы о таинстве миропомазания, через которое проливается в новопросветленную душу вода, текущая в жизнь вечную, уведомляется благодать духа святого, который укрепляет и совершенствует ее в жизни христианской, схождение которого от силы к силе должно быть постоянным и непрерывным. Попутно Кирик вспоминал все высказывания об этом высоком таинстве, начиная от апостола Павла, который крестил некоторых в Эфесе и сразу же преподал им святой дух. И собор лаодикийский постановлял: "Надлежит просветленным после крещения быть помазанными помазанием небесным и причастными быть к царствию божию". И преподобный Тертулиан речет: "Выйдя из купели, мы помазываемся благословенным помазанием", а святой Кирилл Иерусалимский говорит так: "Вам, когда вышли вы из купели священных вод, преподано помазание, в соответствии с тем, каким Христос помазался". Из купели священных вод это звучало торжественно, и Кирику даже страшно стало вдруг от той торжественности, которая так не отвечала нечестивой суете вокруг котелка и жбана с питием. Кирик встал и отошел от костра. Пройдя мимо коней, которые спокойно паслись неподалеку, пробрался сквозь кусты лозняка, посмотрел, не отвязалась ли их лодка, собственно и не лодка, а крытый кораблец, уютный и красивый, а теперь еще и вельми драгоценный, благодаря сосудам со священным миром. Кирик проверил прочность веревки, которой судно было привязано к стволу дерева, немного постоял, успокаиваясь от тихого шелеста волн, и неторопливо направился назад к костру, несмотря на то что ему вовсе не хотелось там быть.
Пустой котелок был перевернут на бок, юноша Маркерий снова был связан по рукам и ногам; игумен и Стрижак, опорожнив первый жбан, бросили его в угасающий костер. Кирик велел послушникам подбросить дров, потому что костер должен гореть всю ночь. Пьяный Стрижак принес еще один жбан и снова подал его игумену, а тот не отказался, потому что, наверное, жаждал вознаградить себя за напряжение, в котором он жил в Киеве среди высокоумных и чрезмерно торжественных иереев. Понемногу пил и Немой, хотя по нему и не видно было, зато Стрижак уже был пьян до предела. Он еще побулькал из жбана, отбросил посудину, не заботясь больше о ней, дико огляделся вокруг, неожиданно начал срывать с себя одежды. Снял верхнюю хламиду, бросив игумену с криком: "На, дурак!" Кирику протянул сорочку: "Бери, свинья!" Послушнику швырнул шапчонку: "Дарю тебе, осел!" Другому послушнику достались порты: "Хватай, рабский отброс!" Отдав всё, он остался в одной нижней сорочке. Наблюдая за тем, как Стрижак разбрасывает свое тряпье, связанный Маркерий с ненавистью сверкал глазами, ненавидя всех здесь, а прежде всего – упившегося костлявого болтуна.
Игумену достался "дурак", но он не обиделся, потому что не придавал значения словам, да и не считал себя никогда слишком умным, к тому же был в таком опьянении, когда слова о человека ударяются, будто капли дождя о крепкую крышу. Кирик был назван "свиньей", а Кирик не пил ничего, кроме воды, сознание у него было не помраченным, и хотя он и стремился мысленно уходить в высокое и далекое от этой неприглядной попойки, но вот таким грубым образом его тоже втянули в круг людей никчемных, к тому же и назвали столь оскорбительно. И это в то время, когда игумен, этот туго натянутый барабан, этот медный сосуд звенящий, этот болван бездумный получил всего лишь "дурака", а ему, Кирику, досталась "свинья"! Дурака он бы стерпел, потому что никто не может считаться предельно умным, бездонен кладезь знаний, и никому не дано достичь дна с золотым песком всезнания, однако же назвать "свиньей" человека, столь отдаленного от всех дел, унизительных и грязных? "Свинья" могла бы еще пристать игумену, хотя и он был ближе не к свинье, а к какой-нибудь рогатой скотине, упрямой и тупой, твердолобой и толстокожей, словно тур.
Ранее уже говорилось, что телесное несовершенство загоняло Кирика в край мечтаний и умствований, а из той страны, как известно, трудно спускаться на грешную землю, мысль витает в высях шестикрыло, будто серафим, в этом бесконечная привлекательность, в этом величие, а еще больше, быть может, испорченность, которая неуклонно приводит к полнейшему неумению становиться хотя бы на короткое время на один уровень с людьми непохожими на тебя и понять их. Ибо разве же сильный телом может понять слабого? Он либо насмехается над ним, либо угнетает, не останавливаясь даже перед уничтожением без всякой на то потребности, хотя вообще невозможно оправдать какие бы то ни было ссылки на потребности и необходимости, когда речь идет об уничтожении человека.
Так почему же тогда умный должен опускаться до уровня дурака, да еще терпеть от него унижения?
Кирик тяжко обиделся на "свинью" и выразил свою обиду немедля, громко и недвусмысленно.
– Что?! – пьяно закричал Стрижак. – Обижаешься, отче слабосильный? А это потому, что не вкушаешь с нами и не употребляешь. Не правда ли, игумен?
Игумен тяжело дышал, его огромное чрево колыхалось под рясой. Никто не выступил на защиту Кирика, и с монаха сошла благость, черная злость заслонила ему глаза, а голову неотвратимо заполняли проклятия: проклятие беспутным, проклятие пьяницам, проклятие грубым, проклятие невеждам, проклятие хамам, проклятие жестоким, проклятие нечестивым, проклятие неправедным, проклятие насильникам, проклятие чванливым, проклятие хвастливым, проклятие словоблудам, проклятие клятым, проклятие проклятым, проклятие заклятым.
– Боже праведный, – пробормотал, отгоняя от себя бесов ненависти, Кирик, – очисти уста мои и помыслы от проклятий напрасных и неправедных, недостойных, унизительных, злых, дай возвеличиться над грязью и ничтожеством.
Но Стрижак не пустил Кирика в высокие сферы. Он снова возвратил его на грешную землю, снова забормотал что-то про Николая-чудотворца, про двух Николаев, ибо один ведь был тот, что с конем, как уже сказано, а другой вот сидит немой и безмолвный, потому что чудеса творятся без речи и в не одинаковых ипостасях, и хотя оба имеют лики одинаковые, но у одного борода черная, а у другого светло-русая с проседью, но это лишь видимость и указание на одновременное существование двух стихий в этой земле, а именно: на степь с ее черными ветрами зноя, с черными всадниками и женщинами темными, как их Воеводиха, на которой так ожегся греховный отрок Маркерий, а также на пущи белоберезовые, беловетровые, светловодные...
Игумен спал сидя, лишь время от времени у него что-то урчало в животе, и у Стрижака еще хватило духу дотянуться до него, хлопнуть по плечу.
– Ага, – захохотал Стрижак, – страдаешь, отец игумен? А я знаю способ, как отучить человека от пьянства. Скажем, сжечь ласточкины ноги, растереть в порошок и давать пьянице в питие. Или же достать совиное яйцо, сварить и несколько дней подмешивать в пищу. Или же взять жабу зеленую, высушить, стереть в порошок и тоже давать во влагу. Брат Кирик, видно, пробовал тертую жабу, потому как не пьет!
Кирик молчал, зачем связываться с пьяным и безумным, он изо всех сил старался не дать заполнить свою душу озлоблением, но все равно не мог ничего поделать, этот пьяный расстриженный поп хоть кого довел бы до исступления, Кирик невольно начал придумывать, как бы надлежащим и достойным образом отплатить Стрижаку, но это не могла быть месть, ибо не к лицу слуге господнему быть мстительным, – он призван в этот мир лишь для добродетели, поэтому следовало найти способ совершить добродетель вообще, а для Стрижака чтобы это обратилось во зло. Кирик сидел окаменело, не осматривался по сторонам, не слушал пьяных разглагольствований Стрижака, ничего, казалось, не видел, сосредоточенный на своих мыслях, на самом же деле он настороженно выслеживал и примечал все, что происходило у костра: и то, как начал дремать Немой, прилаживаясь уснуть прямо у огня, и как все глубже и глубже погружался в дремоту отец игумен, который все еще прислушивался к сытости своего чрева, но уже вот-вот должен был либо свалиться тут сонным, либо велеть послушникам отвести его для отдыха на кораблец, и то, как напряженно лежит связанный Маркерий, остро постреливая своими черными глазами так, словно ждет откуда-то спасения, но откуда же?
Наконец Стрижак совсем свалился, язык не подчинялся ему, вскоре он захрапел, как старый вепрь перед гибелью. Тогда и игумен, который, видно, ради приличия досиживал здесь, махнул послушникам, и они сопроводили его на суденышко.
Кирик сидел теперь наедине с Маркерием, потому что Стрижак и Немой спали, а сонный – что мертвый.
– Виновен? – спросил Кирик мягко и сочувственно. – Ежели виновен, скажи, помолюсь за тебя, за душу.
– Нет! – подскочил Маркерий. – Было так, как ты рассказывал.
– Все на свете повторяется, в особенности же зло и кривда повторяются часто. Правда встречается реже. Куда же ты бежал?
– Не знаю.
– Человек должен знать.
– А я не знал. Лишь бы убежать!
– Вот где твой грех, – словно бы даже с радостью промолвил Кирик. – В бегстве он. Потому и должен ты искупить его в путах ременных. Каешься?
Маркерий молчал, через плечо с ненавистью посматривая на желтолицего занудливого монаха. Он только прикидывался сочувствующим, на самом же деле он, наверное, такой же жестокий, как и Стрижак. Но у Стрижака было преимущество перед Маркерием в силе, к тому же ему помогал Немой, а этот дохлый монах ни капельки не пугал парня, поэтому, с нескрываемой ненавистью глядя на Кирика, стараясь перехватить его блуждающий взгляд, Маркерий начал придвигаться к огню. Для этого приходилось делать множество лишних неуклюжих движений связанными ногами, и плечами, и спиной, парень извивался на твердой земле, торопился как можно скорее приблизиться к огню, в то же время боясь неосторожным шорохом или треском палки под собой разбудить Стрижака. Кирика он не принимал во внимание. И когда наконец поймал перепуганный взгляд монаха, прошептал сквозь зубы:
– Молчи, иначе перегрызу горло!
Кирик раскрыл рот, но не закричал, а занемел еще больше, занес руку, чтобы перекреститься, но не смог сделать и этого. Потому что связанный уже добрался к костру, выставил над пламенем ноги и начал жечь свои путы. Запахло паленым, горели ремни, которыми связан был Маркерий, но горела ведь и кожа у него на ногах, парень добровольно жег себя сам, лишь бы только...
Кирик закрыл глаза, чтобы не видеть такого страха. Он много знал о муках святых и мучеников. Еще жестокосердный Нерон после того, как поджег Рим, обвинил в этом поджоге крестьян, и всех, кого схватили, обматывали клочьями, обливали смолой и поджигали ночью для освещения садов Нероновых. Или же расправа над Иоанном Богословом, которого привезли из Эфеса в Рим и бросили в котел с кипящим маслом, из которого он вышел невредимым только благодаря вмешательству силы божьей, о явлении которой и написал впоследствии, сосланный на остров Патмос. А при императоре Марке Аврелии сожгли живьем семидесятилетнего епископа Смирны Поликарпа. Пресвитер Пионий в той же Смирне был распят на кресте и сожжен вместе с крестом. А при императоре Валентиниане римский архидиакон Лаврентий был зажарен на железной решетке. Император жа Валент сжег на корабле в открытом море восемьдесят священнослужителей Константинополя, защитников чистоты христианской веры. Страшными были муки святых, но ведь это были муки ради царствования небесного, а не ради свободы на этой грешной земле.
Какой же дорогой и желанной должна быть зеленая земля наша этому отроку, если он отважился даже жечь на огне собственное тело, лишь бы только высвободиться из пут!
Кирик не осмеливался раскрыть глаза и взглянуть на хлопца. Он даже дышать перестал, чтобы не вдыхать ужасный дым от костра, он думал, что это испытание послано ему силами высшими, и мысленно молился, чтобы перенести испытание. А тем временем рядом с ним был еще один человек, который тоже не спал и видел все, но тоже закрыл глаза, чтобы не видеть, не быть свидетелем освобождения Маркерия.
Это был Немой.
Для него Маркерий, при всей своей несхожести с матерью, был дорогой к Лепетунье, единственной дорогой и единственной возможностью возвращения, он должен был бы уже тогда, когда гнали хлопца между конями, броситься, освободить его, отпустить, получив взамен этого женщину со светлыми волосами и светлой улыбкой. Но, привыкший делать все скрытно, Немой не хотел открываться перед Стрижаком, и тут, у костра, Немой тоже видел Лепетунью, видел по ту сторону огня, она стояла за связанным Маркерием, его воля называлась Лепетуньей, стоит лишь шагнуть через костер и развязать ремни на руках и ногах у парня – и больше ничего. Но снова не хотел Немой раскрываться до поры до времени. То, что Стрижак мертвецки упился, помогло ему, – теперь он ждал, пока останутся одни у костра, мешал ему лишь хлипкий монах, которого Немой мог бы придушить одним пальцем, однако ему не хотелось лишнего шума. Так дождался и совершенно неожиданного, но теперь уже нечего было делать. Немой зажмурил глаза, прикинулся сонным, он ничего не видел и не знал, ему жаль было хлопца еще больше, чем Кирику, но и сам он на месте Маркерия поступил бы точно так же.
Кирик раскрыл глаза, услышав стон. Сдавленный, еле слышный, тяжкий стон вырвался из груди Маркерия. Немой не мог этого слышать, поэтому не раскрыл глаза. Зато монах перепуганно захлопал глазами, не поверил в первый миг, еще раз взглянул, только, тогда убедившись, что хлопец уже стоит на ногах, не стоит, а подпрыгивает, чтобы заглушить хотя бы немного боль ожогов, но и не отходит от проклятого огня, наоборот, изгибается, и приседает, и вытягивает над огнем еще и руки, чтобы сжечь ремни на руках, одновременно, быть может, сжечь и руки, еще сильнее, чем ожег себе ноги.
Кирик не выдержал. Он вскочил, подобрал свою рясу, спотыкаясь подбежал к Маркерию, а тот отскочил от него, выставив грудь, готовый ударить монаха ногами, всем телом, угрожающе прошептал:
– Не подходи: убью!
– Дай развяжу тебя, – умоляюще промолвил Кирик чуть не плача.
Маркерий помолчал, еще не веря его словам, отошел подальше от монаха, спросил из темноты:
– Развяжешь?
– Ну да.
– Не обманешь?
– Христом клянусь.
– Отцом и матерью поклянись.
– Клянусь.
– Не подумай обмануть, я...
И Маркерий крутанулся перед Кириком, протягивая к нему связанные руки.
Монах долго морочился с узлами. Грыз ремни зубами, плакал над ними, тихо молился богу, Маркерий скрипел зубами, чтобы не застонать; Кирик посоветовал ему сесть, но хлопец, как ни больно было обожженным ногам, не захотел садиться, готовый бежать в любой миг; он нетерпеливо вертелся перед монахом, пока тот наконец не распутал все узлы, и Маркерий свободно взмахнул руками.
– Аще покроем, и бог нас покроет, – пробормотал Кирик.
Маркерий отпрыгнул в темноту, подальше от костра, потом он зачем-то возвратился, то ли для того, чтобы поблагодарить Кирика, то ли чтобы убедиться в своей независимости. Свободен! И снова бросился в темноту, Кирик пошел за ним, позвал его приглушенным голосом:
– Куда же ты? Постой!
– Чего тебе надобно? – издали спросил Маркерий.
– Ноги твои.
– Не твои же.
– Не убежишь. Догонят тебя. А мы бы спрятали.
– Спрячешь? Где же? На воде?
– Спрячем и защитим, ибо с нами имя божье. Иди за мной.
Он повернул к берегу и, уже не беспокоясь, идет ли за ним Маркерий или нет, начал, пробираться между густыми кустами лозняков, направляясь туда, где послушники укладывали на сон отца игумена, а может, и сами спали уже в суденышке, пока он занят был своим делом, неведомо каким – греховным или душеспасительным.
Маркерий немного потоптался на месте, подавляя невыносимый огонь в ногах, затем побежал за монахом, потому что вслед за свободой пришла растерянность, теперь он и сам не знал, что ему делать дальше, как спасаться: то ли просто бежать в плавни, скрываясь от погони и от боли в обожженных ногах, то ли забраться куда-нибудь в кусты и попытаться пересидеть, или же и в самом деле послушаться этого хлипкого монаха и последовать за ним.
И Маркерий пошел за Кириком к берегу, где послушники укладывали отца игумена в судне на отдых; по дороге они встретили обоих послушников, возвращавшихся к костру не столько для того, чтобы согреться, сколько из-за боязни темноты, но Кирик велел им вернуться обратно и готовить судно к отправке, не дожидаясь утра, чтобы до наступления дня отплыть отсюда как можно дальше, а уж днем и отдых будет для всех.
Послушники недовольно что-то пробормотали, хотя вслух не осмелились произнести то, что было у них на уме.
– Ночью? – не поверил один из них.
А другой жалостливо промолвил:
– Ой, отче!
В этом восклицании слилось все: и нежелание ночью тащить тяжелое суденышко против течения, и огорчение, что не дадут им поспать у теплого костра, и, быть может, страх, вызванный неожиданным поступком Кирика, потому что послушники мгновенно догадались, как было с Маркерием там у костра.
И тогда Маркерий, словно бы для того, чтобы рассеять все сомнения, опасения и нежелание послушников, молча и неожиданно метнулся в темноту, сильно напугав этим Кирика, а уже через миг послышался его тихий свист, который неведомо кого и призывал. Еще чуточку погодя, хотя длилось все это, как показалось Кирику, целую вечность, Маркерий возвратился так, как в начале этой ночи появились они у костра: идя между двух коней, одного белого, другого темного, с той лишь разницей, что теперь он был развязан, никто не гнал его, а, наоборот, он, свободный, вел коней в поводу.
– Кони?! – удивился Кирик.
– Кони, – сказал Маркерий, – приладим, они и потянут лодку.
– Какую лодку? Свят, свят! – замахал на него руками Кирик. – Украв, грех великий сотворишь.
– Ты меня украл, а я коней.
Не слушая его, Маркерий вел коней к берегу, а Кирик, путаясь в своей длинной рясе позади, бормотал в отчаянии:
– Воровство – что ложь. А ложью прилепляемся к лукавому.
– От лукавых убегаем, а не прилепляемся, – успокоил его Маркерий. Без коней Стрижак за нами не погонится, больно ленив. А на конях они все равно настигнут нас и снова меня свяжут. Тогда и ты страху натерпишься, отче.
– Страхом божьим очищай от скверны, – бормотал Кирик.
– Да процеживай вину, да достаточно омывай ее в мимо текущей воде, посоветовал Маркерий.
– Откуда знаешь святые поученья? – спросил Кирик, забыв о конях.
– Обучен, – ответил Маркерий. – А ну, где тут ваши веревки, опутаем коней кое-как да и потянем.
– Ох, спать хочется! – потянулся один из послушников, на что Кирик прошептал сразу же с неожиданной для него злостью:
– Не спи много, но моли бога о помощи, дабы избежали мы, яко птица, сетей.
И еще погодя, наблюдая, как Маркерий в темноте умело управляется с лошадьми, приспосабливая их к лодке, вздохнул, то ли с облегчением, то ли с сочувствием самому себе:
– Меру отмеряйте, и возмерится вам.
– Садись, отче! – позвал приглушенно Маркерий, потому что послушники уже прыгнули в суденышко, легко и тихо, чтобы не разбудить игумена, который сразу бы выгнал их на берег, да и неизвестно, как бы обошелся с тем хлопцем, которого спас Кирик.
Кирик взобрался на лодку, сел и начал молиться. Спать он не мог, удивлялся бодрости Маркерия, нравилась ему сообразительность и подвижность парня, хотя последней, кажется, было в нем слишком много. Всякие хворости досаждали Кирику всегда и повсюду, он мало ел, мало спал, строгостью к собственному телу хотя и не отгонял болезни, но удерживал их, связывал, что ли, находя спасения в размышлениях, в воспоминаниях, в исчислениях, потому что обучен был всему, даже в греческих книгах разбирался свободно, умел находить путь по звездам в небе, знал индикты греческие и римские календы, вот и сейчас, сидя на скамье в суденышке и присматриваясь, как весело идут вдоль берега кони белый и черный и тащат лодку, хотя тянул, кажется, лишь один конь, а какой – белый или черный, – и не понять, Кирик уже не думал ни о Маркерии с обожженными ногами, ни о тех двух, оставшихся у костра, ни даже об отце игумене, который рано или поздно проснется и увидит все и может разгневаться, потому что гневается он легко и без видимых причин, – так вот, Кирик не думал ни о чем, то ли для успокоения, то ли просто чтобы насладиться знанием, которым никто здесь не обладал и обладать не мог, принялся исчислять, какой день наступает, сколько дней висел месяц на западе побледневшего неба. Получалось так, что было девятнадцатое июля и месяц на небе тоже был девятнадцатидневный, если же взять по римскому исчислению, то была четырнадцатая календа августа, но месяцу небесному и у римлян было бы дней девятнадцать. Исчисления были сложные, запутанные, но тем больше удовольствия получал от них Кирик, и так увлекся, что даже не заметил ни рассвета, ни зардевшегося неба, увидел уже солнце, как выплывало оно на востоке, золотое и огромное, а на западе бледным пятном, будто круг сыра, держалась луна, и получалось, стало быть, так, что они бежали не украдкой, не тайком, а открыто, при двух небесных светилах сразу.
Солнечные лучи пригрели темя отца игумена, спавшего простоволосым, игумен поднял голову, взглянул на Кирика, на плывущий берег, на коней белого и черного, на быстрого хлопца возле них, снова воззрился на Кирика, с трудом начал вспоминать вчерашнее, видимо, так ничего и не вспомнил, но, обладая трезвым крестьянским разумом, быстро понял все, что случилось во время его сна, зевнул, перекрестил себе рот, сказал успокаивающим тоном, обращаясь к Кирику, который уже склонял голову в провинности и раскаянии:
– Верно сделал, сын мой, что спас младенца.
– Коней он...
Кирик не мог вымолвить слово "украл", вообще никакого слова не мог найти. Но игумен сказал даже с радостью:
– Коней продадим: славные кони.
Кирик должен был бы обрадоваться такому неожиданно легкому разрешению его сомнений и опасений, но, подвластный привычке сопоставлять все с записанным в книгах, он вроде бы и не услышал слов игумена, а продолжал свое:
– А кони будто в видении и объявлении Иоанна Богослова – конь черный и конь белый, только без всадников и без предначертаний высоких, ибо не может быть высокосвященным неправедное. Сказано же: "Кто плох, пускай будет еще хуже".
– Продадим коней, – повторил, зевая, игумен, – еще и выгодно продадим!
Он и в монастыре все время скупал коней и перепродавал их то другим монастырям, то купцам, то боярам, а то и всяким темным людям, не боясь греха. Кирик знал об этом, да и кто бы не знал, но как-то забывалось от волнения, да и не могло прийти в чрезмерно мудрую голову Кирика предположение, чтобы игумен с легким сердцем сразу решил продать подумать только! – краденых чужих коней!
А в это время Немой, не уснувший до самого рассвета, растолкал Стрижака и, прикидываясь разъяренным и огорченным, показывал ему, что стряслось, как их обманули, обвели вокруг пальца, обокрали, ограбили.
Стрижак сел, протер глаза, взглянул на беспорядочно разбросанную чью-то, кажется его собственную, одежду, на давно уже погасший костер, на пустые жбаны, валявшиеся у ног, на седла и сумы, на плавни, где не видно было их коней, перевел взгляд на прибрежные лозняки, надеясь, что, быть может, это все шутки, быть может, там и кони и Маркерий, но и там ничего не увидел, а поскольку Немой и дальше продолжал бесноваться, Стрижак наконец понял всю глубину их позора, подскочил к Немому, схватил его за грудки, заревел:
– Проспал, немая скотина!
Тот играючи толкнул Стрижака в грудь, и поп задрал голые ноги. Не мог выбрать места, куда падать, зарылся головой прямо в золу, поперхнулся, словно кот, выбрался из пепла, заскулил:
– Обокрали, распроклятые монахи! Будь они трижды прокляты, будь они прокляты стократно! И коней украли! Не догонишь. Что скажет воевода! Связался же я с этим Немым земнородцем!
Немой стоял уже спокойно, прикидываться дальше огорченным не было потребности. Теперь он мог замкнуться в обиду, за которой было легко скрывать торжество и насмешку над Стрижаком. Стрижак долго еще чесался, вздыхал и скулил, потом с кряхтением и сопением начал собирать свои пожитки, поднимал каждую вещь с земли, рассматривал на свету, словно бы удивляясь, как же так случилось, что все было разбросано, будучи не в состоянии вспомнить, когда, и для какой надобности раздевался, снова примерял к себе, будто чужое или только что сшитое.
Но странная вещь: как ни перебирал и ни просматривал одежду, сколько ни примерял, а портов своих не находил нигде. Не было портов, хоть плачь, хоть убейся! Видно, взял кто-то из послушников – тот, которого он назвал ослом, или же другой, окрещенный им "рабским пометом". Стрижак что-то словно бы и вспомнил, сквозь вчерашний туман опьянения увидел, как раздаривал свое одеяние, но не столько одежду раздаривал, как прозвища для всех этих паршивых монахов, хорошо ведая, что прозвища к ним пристанут, как репей к собачьему хвосту, а одежды они брать не станут, потому что монаху завещано иметь в собственности разве лишь посох, но, видно, послушник не удержался от искушения, а может, взял из любопытства, потому что никогда не видел златотканых портов, или же просто чтобы поглумиться, оставив человека средь плавней без штанов.