355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Первомост » Текст книги (страница 5)
Первомост
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Первомост"


Автор книги: Павел Загребельный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

Кажется, в руках у них были палки, а может, даже вилы, как против бешеного пса, людей было много, они сбились в тугой клубок, разъяренный и страшный, из этого клубка, похоже, ударили Немого раз и два, ударили больно и безжалостно, однако люди тут мешали друг другу, их было слишком много, им негде было развернуться-размахнуться, они были ослеплены темнотой шалаша, а Немой все видел четко и ясно, он был свободен в своей дикой силе, он рванулся на них легко и яростно, переломал их палки, превратил в щепки держаки вил, выскользнул из шалаша, там на него снова насели несколько человек, но наскакивали они не сообща, а по одному, набегали с разных сторон в разное время, и он с каждым расправлялся на бегу, торопливо, удержать его не мог ни один из них, а когда кто и ударял его по плечам или по спине, то это воспринималось Немым как щекотка. Он бежал и молча, беззвучно хохотал, захлебывался от смеха, в восторге от своей хитрости и быстроты. То-то метались от злости разъяренные дураки, не найдя неверной жены в шалаше да еще и выпустив виновника своего позора!

Был Немой – и нет его, была женщина – и нет ее, словно Немой вынес ее за пазухой. Только что лежала вот здесь, еще минуту назад видел ее самый быстроногий (но и самый боязливый, видно), и нет ничего и никого. Немой убегал от охваченных яростью мужей и хохотал так, как могут хохотать только немые, и тот неистовый смех остался в нем навеки, чтобы время от времени навещать его, искал малейшей зацепки, чтобы навестить, вот и сегодня с необыкновенной легкостью он родился в Немом от хитрой затеи Шморгайлика, которая вызвала воспоминание о давнишнем приключении в зеленом шалаше посреди днепровских плавней.

Вообще говоря, хотя Немой был среди мостищан человеком новым, но жил не новым для себя бытом, а лишь воспоминаниями о прошлом. Прошлое напоминало дом без дверей, наполненный незначительными событиями и случаями, они толпились за дверью, и тот или иной из случаев мог в любой миг выскочить оттуда, и не было никакого спасения от них.

Он родился глухим и немым, окружающий мир поразил его тишиной, это была тишина пустоты, абсолютной и полнейшей пустоты, со временем он заметил, что люди боятся пустоты и стараются разбить ее словами, речью, но тщетно. Этим они только ограничивают окружающий их мир, потому что речь всегда имеет предел, словами можно называть то и это, но всего не назовешь никогда, а еще ему казалось, что речь – это разновидность дыхания. Он дышал молча – вот и все. Слова же часто мешают дышать. Вместо речи он обладал ощущением, воспринимал мир во всем его богатстве, во всех красках и запахах, в прикосновениях и объемах – и был счастлив.

И еще знал Немой: человеку необходима сила. Чтобы преодолевать все на свете. С малых лет наливался он силой, от избытка силы раздвигались в стороны его плечи, он всегда держал их чуточку приподнятыми, будто стремился заслониться от чужих для него звуков или же все время готовился к мгновенному отпору силам темным и неведомым. Людям не нравилась его настороженность, они боялись Немого, относились к нему недоверчиво, отталкивали от себя. Зато звери его не боялись. Он ходил среди них, немой, как и они, легко убивал в случае необходимости то или иное животное, чего звери от него не ждали никогда. Потому что у зверей четкое разделение на тех, кто ест и кто должен быть съеден, человек же в своих действиях руководствуется потребностью, он зависим от своих потребностей, которым никогда не бывает конца.

А еще любили Немого кони, и он тоже любил их, ему приятно было спать в траве, когда вокруг него легко и осторожно ходили кони, еще, пожалуй, нравилось Немому купать коней, проводить мокрой ладонью по лоснящейся шерсти, выглаживать крутой, теплый бок вороного или серого, в высоко разлетающихся брызгах прозрачной воды выбегать с конем на берег в щекочуще-ласковую теплую траву.

В травах Немой разбирался, как никто другой. Он знал, какая трава более всего по душе коням, он открывал в плавнях каждый раз новые пастбища, каждый раз со все более сочной травой, так нашел он остров в укромном месте, заросший по краям густыми лозами, за которыми лежали нетронуто-шелковые травы, зеленые, с дымчатым отливом. Туда Немой переправлял своих коней лишь изредка, он берег эту траву, сам не ведая зачем, и впоследствии вынужден был пожалеть, ибо его бережливость не пригодилась ни для чего.

Придя однажды на остров, он увидел свои травы измятыми и вытоптанными, – чужие неведомые кони, резвясь, видно, катались в травах, и теперь пастбище сплошь было в пятнах, будто пораженное огромными лишаями; Немой, потрясенный этим зрелищем, застонал от боли и поклялся поймать виновников и наказать жестоко и беспощадно.

Он долго выслеживал травокрадов, но они никак не появлялись, наконец Немой сообразил, что днем на остров незамеченным никто не проберется, что ворующих траву нужно ждать ночью, тогда он и вовсе переселился со своими конями на остров и наконец дождался.

Ночь была тихая и теплая, но в воздухе ощущалась духота, Немой знал, что это перед грозой, гроза уже где-то бродила вокруг, но сюда не сворачивала, а ночь тем временем наливалась такой чернотой, что невозможно было различить пальцы на собственной руке, даже приблизив ее вплотную к глазам.

Немому же служили только глаза. Он не мог услышать ни плеска воды, ни конского фырканья, ни тонких голосов женских, ни даже ржания собственных коней, которые учуяли приближение чужих и тревожились, а может, возмущались точно так же, как должен был бы возмущаться и их покровитель, добрый пастух, владелец зеленых трав.

Молния ударила над самым островом уже тогда, когда чужие кони, просачиваясь сквозь густые лозы, собираясь в плотную змеевидную цепочку, плыли между травами, чтобы смешаться с конями Немого.

Немой бросился наперерез. Молния ударила еще и еще, он побежал, размахивая руками, – возможно, впервые с момента рождения сожалел, что не имеет голоса, не может рыкнуть, как дикий зверь, нагнать страху одним только голосом, но что-то все-таки вырвалось, видно, из его груди, или то, быть может, неистовость его озаренной сверканием молний фигуры послужила причиной того, что чужие кони остановились, сгрудились на месте, он ворвался в табун коней, чтобы гнать их отсюда, бить изо всех сил в подвздошье, теснить к воде, по которой они приплыли сюда.

И тут он увидел женщину. Молния ударила над островом, зеленый дым встал над травою, черный и серебристый блеск пошел от коней, а женщина стояла перед Немым белая от страха и еще от чего-то, чему не было названия. Теперь уже не имело значения, откуда эти кони и по какому праву. Зареченское село не имело плавней, там был крутой берег, там был камень у берега, мужчины там плели сети и ловили рыбу, а в поле хлопотали женщины, с конями и скотом тоже имели дело одни лишь женщины; возможно, это именно женщины и надумали переправлять вплавь коней через Реку на этот чужой остров, хотя трудно установить собственность на траву или зеленые листья, точно так же как на воду или ветер. Но вот эта женщина попала в руки Немому, он был здесь хозяином, он мог карать или миловать; видно, женщина уже догадалась по его сдавленному рыку, что он немой, из-за этого и остолбенела, оказавшись с ним с глазу на глаз.

Немой никогда не бил женщин, более того – даже не прикасался к ним! Поэтому, когда подскочил к этой белолицей, с широко раскрытыми глазами, когда, будучи не в состоянии удержаться, схватил ее за плечи, встряхнул, а потом хотел повернуть, чтобы толкнуть туда, откуда пришла со своими конями, женщина как-то покачнулась, и Немой не успел даже опомниться, как она стала клониться на него, так что пришлось поддержать женщину, и вот тут все и случилось.

Уже никогда после этого он не мог забыть эту ночь.

Остров, мечущиеся в отблесках молний кони с лоснящимися боками, расширенные от страха глаза на белом, как стена, лице, и он пил этот страх, будто воду, пил снова и снова, заливал пожар в груди, вызванный впервые той женщиной.

Единожды подожженное потушить уже не удается.

Быть может, она знала, что на острове Немой, и нарочно пускалась в опасную переправу через Реку? Быть может, выбрала его для себя потому, что – за рекой – никто не услышит и не увидит? А еще потому, что он немой и никому не мог рассказать. Была она женщиной приметной, имела мужа, но словно бы и не имела. Ну, да об этом Немой и знать-то ничего на знал. И не рассказал он никому ничего, ибо не умел. Он чувствовал себя в отношениях с женщиной красивым и совершенным, не знал слова "красота", но ощущал красивым и свободным, как рыба в воде или птица в воздухе, он полюбил мощь своего тела и отдал всего себя служению ей.

Кроме того, неожиданно для себя открыл язык тела. Когда говорит каждый поцелуй, каждое прикосновение, каждое движение. В языке тела стремился найти отнятое природой, дополнить себя тем, чего не имел. Потому что родился он безъязыким и, следовательно, наполовину обедненным. В слиянии воедино с зареченскими женщинами, а прежде всего с той, которую никогда не мог забыть, хотел сравняться с людьми обычными, полноценными, жадно, упорно, отчаянно искал своего совершенства.

Неожиданно нашел то, чего и не искал. Самая первая и самая сладкая для него женщина показала ему, что ждет ребенка. От него. Немой не мог этого понять. В его мире места для ребенка не отводилось. Там были кони, были травы, была тишина, потом туда пришли женщины, существа, превосходившие все сущее, от общения с женщинами просветлялось у него в голове, но что такое ребенок? Дети существовали где-то независимо от всего, он сам когда-то был ребенком, запомнил неутомимую беготню, извилистые стежки-дорожки – и больше ничего.

Но ребенок появился на свет. Другая женщина украдкой провела Немого в село, спрятала его в густых зарослях бузины за домом, а та, его женщина, вынесла дитя и показала издали. Маленькое – не на что и смотреть. Тогда он ничего не почувствовал, не почувствовал и позднее, когда женщина возвратилась к нему снова. Ребенок где-то рос, Немого это не касалось. Он был доволен тем, что рядом с ним есть женщина, хотя и краденая, но оттого, быть может, еще более привлекательная. А впрочем, разве он знал, что такое – краденая женщина?

Потом была ночь в зеленом шалаше и разъяренные мужчины с дубинами и вилами, будто против бешеного пса.

Немой бежал и от мужчин, и от женщины, и из своего села, и от ее села. Долго блуждал вдоль берега Реки, будучи не в состоянии оторваться от нее. В этих блужданиях он сделал открытие, что должен был бы принадлежать не к мужчинам с их стремлением слоняться по миру, а к женщинам с их привязанностью к одному месту, потому что каждая женщина действительно привязана к месту долгом, родом, полом.

Женщина рождена для спокойной неподвижности. Она может полдня расчесывать волосы, и ничего другого, кроме этого, для нее не существует. Может смотреть тебе в глаза неотрывно. Может ходить обнаженной по зеленому лугу; мягкая трава под ногами и щекочущие объятия ветра – и уже достаточно для нее.

А он? Разве он не такой же? Он тоже принадлежал больше к миру женскому, с его привязанностью (или же предназначением) к неподвижности, чем к беспокойному мужскому роду. Разве мучился Немой мыслью, разве убегал от этого зелено-голубого мира когда-нибудь и куда-нибудь, разве нужно было ему что-нибудь еще?

Но после того налета мужей на его шалаш на рассвете установившийся быт нарушился, в Немом словно бы что-то надорвалось, опостылели родные места, он знал, что не будет больше здесь счастлив, он бросился в странствия, но через некоторое время вынужден был возвратиться, хотя и не ведал – до поры до времени, – зачем он это сделал.

Возвратился он не в свое родное село в плавнях, а в село Зареченское. Украдкой пробрался в те кусты за хижиной, где ему показывали его девочку, его дитя. Чего он хотел? Кого жаждал увидеть? Сам не знал.

Притаился в зеленых зарослях. Это было на рассвете ранним летом, когда цветет бузина, и молнии бьют в цвет бузины, и свет, словно цвет бузины, наполнен тревожным ожиданием ливня. Немой был равнодушен к цвету бузины, – цветы возвышались где-то над ним и пахли остро и сладко, а он сидел и ждал, сам не ведая, чего он ждет.

Вот вышел мужчина с веслом, спустился к реке, затем появилась она, его единственная, самая дорогая, но появилась не для него, а буднично пошла к колодцу за водой. Пошла возмутительно спокойно, не ощущая, что он ждет ее в кустах, в зарослях бузины, не взглянула в его сторону, не повела даже бровью, так, словно Немого уже не было и не могло здесь быть никогда. Такое невнимание разъярило Немого, он внезапно был охвачен решимостью сделать что-то неприятное и неожиданное для самого себя, порывисто вскочил в дом, схватил ребенка, который еще спал, крепко прижал его к груди и легко, пружинисто, изо всех сил побежал.

Видел ли его кто-нибудь или нет, трудно сказать. Как бы там ни было, догнать Немого все равно никто не сумел бы, а поймать – тем более.

Он снова пошел вдоль берега Реки, потому что не мыслил себе жизни вдали от нее, оторванным от нее. Река была для него матерью, отцом, семьей, очагом, целым миром, казалось ему, что люди могут жить только здесь, и хотя у него были все основания опасаться людей после всего, что с ним произошло, но уйти куда-нибудь от Реки у него не было сил.

Вот так в своих странствиях дошел он до Мостища и остановился у моста, стал на службу к Воеводе.

Вначале ему казалось: ничто не изменилось. Та же самая Река, тот же самый зелено-голубой мир, все привычное и прекрасное, даже коней все так же много, а может быть, даже еще больше, хотя здесь кони были не такие быстроногие, отличались дебелостью, откормленностью, какой-то словно бы окаменелостью, потому что предназначены были они не для бега, а для сторожевого стояния перед мостом и для держания на себе так же окаменевших в угрожающей неподвижности стражей моста.

Сначала казалось: все силы его памяти освободились от недавнего прошлого и направлены будут на новое, внося облегчение в душу. Но память снова сосредоточилась на прошлом, чтобы не утратить в нем ничего, и это было как-то просто и легко, давалось без малейшего напряжения, потому что не нужно было вспоминать ни слов, ни разговоров, он вспоминал прошлый мир во всей его целости, в нем воскресали сами собой все прошлые дни, прошлые запахи, краски, ощущения.

От прошлого не было спасения. И когда, впервые попав на мост, сбрасывал он в Реку тяжелый купеческий повоз, тоже стояло перед глазами прошлое, и кони, так же всполошенно прижимались боками, а он хотел найти между ними ту, с белым лицом, ему мешал тяжелый повоз, ему все здесь мешало, он смел бы в Реку, счистил с моста все сущее, лишь бы снова заглянуть в глубину манящего женского испуга, утраченного теперь для него, быть может, на веки вечные.

Это было помрачение, оно охватило его, когда он увидел купеческих вороных коней, а жалкую клячу оратая он и не заметил бы, не обратил бы, кажется, внимания и на самого оратая с его странным возком, даже Положай, несмотря на все его старания, как-то не бросился Немому в глаза в тот день, – лишь позднее он обратил внимание на мостищанина, но уже при других обстоятельствах.

Как это ни странно, но и здесь всему причиной было прошлое. Оно толкало Немого на поступки, напоминало о себе, возвращалось снова и снова, неотступное и болезненное в своей неистребимости, его можно было отодвинуть лишь чем-то новым, белое лицо можно было заслонить новыми лицами, как молодое солнце делает невидимой бледную луну, которая хотя и остается на небе, но уже никто ее не замечает.

Для Мостища Немой сразу же стал лицом значительным, потому что принадлежал он к ближайшему окружению Воеводы. Не торчал на мосту, как другие, не мок под дождями и не мерз на морозах, у него была добротная теплая хижина на дворе Мостовика, у него было вдоволь харчей и питья, жил на всем готовом, а к тому же еще прибавлялась общая зависть, которую испытывали к нему все в Мостище, начиная от людей честных и порядочных вплоть до никчемного Шморгайлика. Однако Немой не обращал внимания на зависть и не кичился своим высоким положением воеводского приспешника и охранника, потому что честолюбие присуще лишь несовершенным существам, а он считал себя предельно совершенным, черпая уверенность в прошлом, обращаясь к нему с непонятным упрямством.

И вот тут придется вводить в жизнь Немого женщину новую, и снова это будет дело, быть может, болезненное и тяжкое, но правдивость этого повествования не разрешает уклоняться от того, что произошло.

Женщин еще, собственно, и не было в этом повествовании, если не принимать во внимание маленькой дочурки Немого и ее матери, для Немого вечно сущей и незабываемой, для нас же – безымянной, а значит, неуловимо-сомнительной, потому что для нас все, не имеющие имени, не существуют.

Вот почему, наверное, прежде чем вводить в наше повествование женщину, следует назвать ее имя. Но дело усложняется опять же из-за Немого. Ибо что такое имена? Это слова. А для Немого они не существовали. В его темной душе не жило ни одно человеческое слово.

Странным образом все должно скреститься на Положае, том самом до поры до времени хитром мостищанине, благодаря стараниям которого Немой был оставлен при мосте. Хотя слово "благодаря" здесь вряд ли уместно. Немой не испытывал чувства благодарности ни к кому: ни к Положаю за его заступничество, ни к Воеводе, который, в нарушение установившегося обычая, взял приблудного, да еще сразу же и возвысил над всеми. Если и жило в Немом нечто похожее на благодарность, то касалось оно скорее не людей, а вещи неживой, сооружения не менее совершенного, чем тело Немого, сооружением же таким мог быть только – МОСТ.

Немой почему-то свято верил, что именно этот мост дал ему возможность остановиться в бегстве, которое не имело конца, дало возможность жить у Реки, без которой Немой не мыслил своего существования. Поэтому вся благодарность этого человека, и вся любовь, и все старания обращались и направлялись прежде всего именно на Мост. Немой в скором времени изучил мост как свои пять пальцев, он охранял Воеводу, выполняя свой долг, так сказать, чисто внешне, а мост берег, подчиняясь велению своей души, велению безмолвному, тайному, но неуклонно-суровому. Он изучил в огромном деревянном теле моста каждую связку, он замечал малейший намек на возможное повреждение в нем и немедленно снаряжал назначенных для этого мостищан для устранения поломки, он боялся за мост, быть может, больше, чем за собственное тело, будто малейший урон, причиняемый этому деревянному сооружению, должен был сразу неизмеримой болью отразиться в человеке, которого судьба привела к этому мосту, а там и самый мост сделала судьбой этого человека.

Воеводе Мостовику пришлись по душе старания Немого, его любовное отношение к мосту, он часто и охотно отпускал своего охранника для осмотра моста, постепенно это превратилось в один из многих мостищанских обычаев, оберегавшихся последовательно и свято.

Со стороны могло бы показаться, что жизнь у Немого весьма однообразная. Охрана подворья, нечастые выезды с Воеводой и придирчивые осмотры моста – вот и все. Не очень много для человека, обуреваемого бешеной силой, но для Немого было вполне достаточно. Следует сказать, что прошел почти целый год с того дня, как он впервые появился на мосту, а Немой еще и не присмотрелся как следует к людям, жившим в Мостище, знакомых у него было очень мало, и все они были либо с самого моста, либо со двора Воеводы, где кроме Шморгайлика да еще Стрижака частенько бывал на трапезах и просто так Мытник, человек после Мостовика, кажется, едва ли не самый значительный в Мостище, приходил Мытник иногда даже со своей женой, но оба они напоминали бочонки с салом, а для Немого жирные люди словно бы не существовали. Еще была жена Воеводы Мостовика, но о ней речь пойдет несколько позже, для этого еще не настало время.

Однажды, осматривая мост, Немой встретился с Положаем, который в тот день стоял возле Мытника, помогая ему в работе. Собственно, с Положаем Немой встречался не раз и не два за это время, между ними даже возникла вроде бы приязнь, Положай старался хитро улыбаться своему крестнику каждый раз, а у того в глазах тоже что-то вспыхивало доброжелательное, но на том все и заканчивалось. Быть может, так было бы и на этот раз, но тут оказалась женщина! Можно бы подивиться, что Немой за такое продолжительное время ни разу не видел эту женщину, если принять во внимание, что это была жена Положая Первуля, прозванная в Мостище за свое пристрастие к безумолчным разговорам Лепетуньей. Но так уж вышло. Немой заприметил Лепетунью лишь теперь, когда она принесла своему мужу на мост полдник. Быстро и умело Лепетунья развязала белый льняной лоскут, в который была завернута большая глиняная миска, наполненная жареными карасями, от карасей еще исходил острый дух горячего масла, сохраненный широкими листьями капусты, предусмотрительно положенными женщиной поверх рыбы; Лепетунья откровенно гордилась своим умением не только хорошо жарить карасей, но и незаурядной хитростью, благодаря которой еда была все еще горячей, как если бы только что была снята с огня; гордилась Лепетунья и своей ловкостью, и добротой, и быстротой, а более всего – влюбленностью в бесконечные разговоры: она говорила без умолку, неутомимо, напоминая светлый ручеек; слова у нее лились легко и красиво, были они округлыми и ласковыми, слова вылетали из уст ее, будто пестрые птички, которых некому ловить, которых, собственно, никто и в помыслах не имел ловить. Привыкшие к характеру Первули, Положай и Мытник и ухом не повели на разглагольствования женщины, зато оба весьма недвусмысленно потянули ноздрями горячий запах от карасей и дружно причмокнули жадными до вкусной пищи губами. Пускай себе говорит сколько угодно, а нам давай карасей!

Немой же и не слышал, и не знал, о чем говорит Лепетунья, он только смотрел на нее, смотрел мрачно, словно бы даже с неприязнью, а на самом деле весь напрягся, притаился, будто перед прыжком, не мог оторвать глаз от этой быстрой и светлой женщины, потому что он любил именно светлых женщин, женщин со светлыми волосами, лицом и характером.

В восторге своем перед Лепетуньей Немой и не заметил, что вместе с нею пришел мальчик, видимо сын, еще маленький, лет семи или восьми, худенький, остроглазый. Немого тоже угостили карасями, потому что в Мостище не принято было, чтобы двое ели, а третий стоял в стороне. Кроме того, перед Немым, как мы уже говорили, все заискивали, хотя, правда, тут был еще Мытник, человек, поднятый в Мостище на высоту чуть ли не воеводскую, но караси, в особенности жареные, да еще со сметанкой, обладают удивительной способностью уравнивать людей и умиротворять. Так вот, к большой глиняной миске, наполненной жареными карасями, сели трое мужчин, присела также юркая и светлая женщина, мальчишка тоже получил свою рыбешку, но не стал есть возле взрослых, а, схватив карася за хвост, отбежал подальше в сторонку, перегнулся через поручень моста и, всматриваясь в воду, небрежно помахивал вкусным карасем, равнодушный к еде так же, как и его мать, потому что есть на свете вещи более важные и неотложные, чем жевание и глотание.

Лепетунья тоже не думала приниматься за еду, она продолжала говорить о своем, муж и Мытник, привыкшие к ее болтливости, вовсе ее и не слушали, – пускай себе журчит ручеек над ухом, пускай разлетаются во все стороны пестрые птички Первулиных слов, а они тем временем будут лакомиться карасиками, потому что, скажем, Положаю добрый харч нужен для поддержания постоянной силы в его большом теле, а Мытнику очень хотелось быть полнощеким, ибо что же это будет за мытник на самом великом в Русской земле мосту, если он отощает.

Но Немой не стал есть, хотя и охотно присел к мужчинам. Он посидел, ожидая, пока начнет полдничать женщина, с нескрываемым возмущением следя за тем, как во ртах Мытника и Положая исчезали одна за другой рыбины, когда же его жестами еще раз пригласили приняться за рыбу, он показал, что не сделает этого, пока не станет есть женщина. Показал это Немой мрачно и словно бы даже сердито, но на Лепетунью его забота произвела впечатление, женщина выбрала в миске самого сочного карася, подала его Немому, а потом взяла и себе и начала есть. Ела она мудро и прекрасно. Это не было обыкновенное насыщение, как у Положая, ничего общего с обжорством Мытника, – женщина ела рыбу с такой же привлекательной непринужденностью, как, скажем, если бы собирала она губами вишни с ветки или просто целовала бы лепестки облюбованного цветка. Немой обескураженно смотрел на Первулю, забыл о своем карасе, которого беспомощно держал в руке, лишь немного погодя, спохватившись, что его восторженность может быть замечена Положаем, да и самой женщиной, он наклонился над рыбиной, не переставая украдкой наблюдать за Лепетуньей, которая, как ему показалось, превосходила все виденное им до сих пор.

Разумеется, он не мог слышать, что Лепетунья, быстро и красиво расправляясь со своим карасиком, ни на миг не умолкала и, сосредоточенная в своей говорливости, не могла заметить чрезмерного любопытства, проявленного к ней со стороны Немого. А Мытник и Положай, в свою очередь, пропускали мимо внимания и слова женщины и смущенность Немого, – для них вполне достаточно было карасей, и уже когда обглодана была последняя косточка и выброшена вниз, в Днепр, Мытник самодовольно вздохнул, а Положай для приличия вспомнил, что он же еще и отец и, значит, должен заботиться о сыне, поэтому крикнул мальчику:

– Маркерий, съешь-ка своего карасика!

Мальчик, видимо хорошо зная, что отцовские слова ни к чему, собственно, не обязывают, вприпрыжку носился по мосту, заглядывая то сюда, то туда, постреливая быстрыми темными глазенками и обращаясь с жареным карасем так, будто это была выстроганная из дерева игрушка.

Если поведение мальчика вполне укладывается в привычные для такого возраста рамки, то его имя нуждается в объяснении. Потому что среди мостищан, где каждый человек выполнял определенные обязанности на мосту, отчего в большинстве своем происходили и их имена, слово Маркерий казалось чужим и непонятным. А откуда берутся слова? Пока не появился в Мостище Стрижак, который в дальнейшем будет доказывать, будто слова идут от бога или же, по крайней мере, от Воеводы, здесь господствовало убеждение, что слова не берутся ниоткуда, что они существуют вечно, всегда одни и те же, количество их не увеличивается и не уменьшается, а люди пользуются ими в зависимости от потребности, применяя то одни, то другие, одни на время забывая, другие – вспоминая, – так оно и ведется испокон веков.

Но вот падает на Мостище словно бы с неба чужое и непонятное имя Маркерий, оно уже живет среди них, потому что отдано сыну Положая и Первули. Заслуг Положая в этом деле нет никаких, поэтому говорить следует лишь о женщине.

Первуля, вопреки ее имени, которое должно было бы свидетельствовать о ее первородстве, была не первым, даже не вторым ребенком, а только третьим у своих родителей. Но ей повезло – у нее был веселый отец. Это был мостищанский торговый человек, который, служа Воеводе, часто бывал в Киеве, а то и дальше, много ездил по свету, много видел людей, обладал щедрой фантазией, был убежден в своей незаурядности на этом свете, поэтому, когда появилась у него дочь, он назвал ее пышно, чуть ли не по-боярски или по-княжески: Первослава. Ибо первая, и должна была бы прославить его род. После дочери ждал он сына, но на свет появилась еще одна дочь. Немного огорченный, он еще не утрачивал надежды. Беззаботный отец решил отнестись к божьему дару с соответствующим юмором и назвал вторую дочь так: Первица. Объяснение было очень простое: раз родилась первой после Первославы, значит, и будет Первица.

Однако и третий ребенок тоже была дочь! И опять-таки первая после Первицы, если придерживаться странной последовательности этого человека, а еще была самой младшей в семье, а самому младшему всегда суждено много ласки, поэтому и назвали дочурку: Первуля.

Три сестры, и имена всех начинались словом: "перво". Но на этом все сходство между ними и заканчивалось. Напрасно было бы искать в Мостище более непохожих между собой женщин, чем эти сестры. И внешность, и поведение, и их судьбы – все было разное. Первослава с малых лет накинулась на еду, отличалась ненасытностью, так любила хлеб и кашу, что даже ночью просыпалась, чтобы пожевать что-нибудь лежа, бессмысленно смотрела на мир и знала лишь одно: есть и есть без устали. Если и могла прославить когда-нибудь свой род, так только лишь невероятной полнотой. Тело у нее пышное, мягкое, белое, и, наверное, за это и полюбил ее Олеша Мордатый, сын Мытника, второго человека в Мостище после воеводы; Олеша тоже был обжорой, поэтому и прозвали его Мордатым с малых лет; они поженились с Первославой, теперь ели уже вдвоем, стараясь обогнать друг друга; расплывались все больше, старый Мытник умер, и Олеша Мордатый занял его место, уже никто не называл его иначе, как Мытником, про Олешу Мордатого с течением времени забыли; Первославу тоже никто не звал по ее девичьему имени, а просто – Мытничиха. Оборвалась последняя связь с сестрами.

Вторая сестра, Первица, в отличие от старшей и самой младшей (маленьких и светловолосых) была высокой, темноволосой, гордой, молчаливой, пышногрудой; всегда высоко несла голову, как-то отчужденно смотрела мимо людей – такую бы выдать за боярина, но капризная судьба распорядилась так, что мужем Первицы стал мостищанский пастух, парень, правда, красивый, сильный, острый на язык, непокорный, отважный, быть может, именно из-за его смелого характера он мудро был спроважен Воеводой пасти коров, где его непокорность не мешала никому.

У молодого пастуха было немного необычное произношение – он слишком мягко произносил шипящие буквы, особенно звук "ш", а, как на грех, этот звук пастуху был крайне необходим, потому что из-за своей непокорности и постоянного несогласия со всем миром парень, о чем бы ни шла речь, тотчас же пренебрежительно восклицал: "Шо-о?" – а получалось у него: "Шьо-о?" Поэтому никто не помнил имени пастуха, называли его просто Шьо. Кажется, это было самое краткое имя в Мостище. Зато Первица сохранила свое имя в неприкосновенности – единственная из всех трех сестер.

Потому что третью сестру Первулей никто не звал, – для всех она была Лепетуньей. И все из-за языка. Кажется, она и на свет родилась для того, чтобы выговориться за всех молчаливых, немногословных, немых и равнодушных. Еще не умея говорить, лепетала и лепетала о чем-то ласково, улыбчиво, как-то светло и этим была мила каждому, кто ее слышал и видел. Ощутив сызмальства общую любовь к себе, Лепетунья захотела отблагодарить людей еще большей говорливостью, она разжигала свою фантазию новыми и новыми историями и тотчас же рассказывала их людям; с течением времени, взрослея, она все больше желала удивить людей своей необычностью. Лепетунья слагала новые и новые небылицы о выдуманной своей жизни, она уже и сама не знала, где правда, а где выдумка, ее перестали слушать, никто уже не верил ей, хотя от этого Лепетунья не перестала быть привлекательной как женщина, потому и женился на ней Положай, а кроме того, подтолкнула его на этот шаг глубоко затаенная хитрость: он считал, что женщина своей разговорчивостью надежно оградит его от людской назойливости и у него будет спокойная жизнь, столь необходимая для его медленной, чуточку даже сонной натуры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю