Текст книги "Первомост"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Самый старший из Ольговичей Михаил Черниговский, князь чадолюбивый и тщеславный, не обладая силой для соперничества за Киев, как это делали его предшественники, захотел добыть под свою руку Новгород, пошел супротив князя Ярослава Всеволодовича, посадил в Новгороде своего сына Ростислава, однако новгородцы вскоре прогнали молодого князя, потому что не смог он накормить люд, неурожайное лето принесло страшный голод во все земли, кроме самого Киева, князь же новгородский не сумел призвать купцов с хлебом, поэтому и сказано ему было: "Уходи от нас, а мы сами себе князя добудем".
Так Ярослав Всеволодович снова сел в Новгороде прочно. Ходил на немцев и литву, шел на Чернигов, чтобы отплатить Михаилу, но от Можайска повернул назад, предав огню и ограблению все городки и села на пути своем.
Не было между князьями ни мира, ни согласия, брат шел на брата, сын выступал против отца, усобицы разъединяли, разрывали землю, брат брату говорил: "Мое!" – а тот кричал: "Нет, мое!" Ослепленные крамолами, не различали, где важные дела, а где мелкие, малое называли великим и начинали ради него не только усобицы, но и битвы, даже угроза для всех со стороны врагов не объединяла в те времена князей, как это показал когда-то поход Игоря против половцев или же битва с татарами на Калке; если же и сговаривались между собой несколько князей, то не ради целей высоких, а в надежде на большую добычу – для захвата вотчины соседа или ограбления богатого города. Ну, а уж когда речь шла о Киеве, который всегда считался самым лакомым куском для всех, начиная еще с сыновей Святослава и Владимира, то здесь господствовал даже неписаный и очень уж злой обычай: выступать супротив Киева беспричинно, внезапно и не поодиночке, а только сговорившись, сообща.
Так и вышло, что, пока князья были заняты хлопотами в своих землях и соседних вотчинах, до Киева руки как-то ни у кого не доходили, вот так и выпало десять лет спокойной жизни киевскому князю Владимиру Рюриковичу, а когда спокойно в Киеве – спокойно и в Мостище. Именно в эти годы пришли к мосту и Стрижак, и Немой с девочкой, вырастали дети, напивался до одури и разглагольствовал про святого Николая-чудотворца Стрижак, постепенно обалдевала от тоски половчанка, сходились и расходились Лепетунья с Немым, открывалось первое в Мостище обучение на воеводском дворе, вынашивал Шморгайлик свою злость и зависть, а Положай изо всех сил скрывал хитрость свою, все шло, как и надлежит, до тех пор, пока не стряслась беда, пока не полетело все вверх тормашками, начавшись в таинственных глубинах воеводского дома, вырвавшись за пределы Мостища, принеся смерти видимые и еще неизвестные, и тревогу, и неопределенность, и ожидание гнева и всяческих наказаний от беспощадного Мостовика.
Но началось все на несколько лет ранее, и не в Мостище, а вокруг Киева, как начиналось почти всегда с тех пор, как вознесся на живописных днепровских холмах этот великий древнеславянский город.
Началось снова с Михаила Черниговского, который после неудач в Новгороде не отказался от намерений определить куда-нибудь своего младшего сына Ростислава. Старший его сын Роман уже сидел в Брянске, дочь Феодулию просватали за суздальского боярина Мину Ивановича, потомка варяга Шимона, известного благотворителя Печерской обители, но покуда Феодулия добиралась до Суздаля, Мина умер, тогда княжна, усматривая в этом высшее знамение сберечь непорочность, вступила в монастырь "Возложение ризы Богоматери", приняв имя Евфросиньи. Пока дочь в постах утихомиривала страсти свои, святостью своей удостоившись даже избрания игуменьей монастыря, отделяла вдов от девиц в монастыре, чтобы не было соблазнов даже в словах, отец ее, хотя внешне тоже старался казаться углубленным лишь в дела небесные, на самом деле днем и ночью думал о делах земных и весьма далеких не то что от греха, но и от обычной честности. Быть может, бурлила в нем кровь Ольговичей, князей черниговских, которые из рода в род считали себя обделенными, обиженными, униженными в сравнении с Мономаховичами, которые прочно оседлали Киевский стол, а потом еще и пробрались со своим родом в Залесье и укрепились там необычайно, так что единичные прорывы Ольговичей на Киевский стол или в какую-нибудь менее значительную вотчину воспринимались как явление временное. А может, все объяснялось влиянием воеводы Федора, любимца Михаила, человека, преданного богу, рьяного христианина, умевшего сочетать в себе веру в небесное с ненасытной жаждой власти земной, с какой-то прямо-таки одержимостью властью, и уж тут боярин Федор выступал как бы не во имя господне, а подталкиваемый под ребро всеми бесами и не давал князю Михаилу хотя бы год спокойно посидеть в Чернигове, подначивая его на новые и новые стычки и наскоки.
Именно с боярином Федором повели тайные переговоры бояре из Галича, эти разбогатевшие на торговле солью, серебром и золотом, величайшие смутьяны во всех русских землях тех времен. Коротко просто невозможно описать все то, что творилось в городе Галиче, поставленном у впадения реки Луквы в Днестр, на скрещении всех путей, ведших с Карпат и от Черного моря. Боярство покупало и продавало своих властителей, призывало то угорских королей и королевичей, то польских князей, то князей черниговских из Игорева колена – лишь бы только не пустить на княжение детей Романа Галицкого, Даниила и Василька, в особенности же Даниила. Почти тридцать лет после смерти отца Даниил вынужден был слоняться вдали от Галича, находя убежище то в Белзе, то в Червени, то в Каменце, он построил даже новый город Холм, чтобы иметь хоть что-нибудь свое, но каждый раз снова и снова шел на Галич, то захватывал его, то снова утрачивал, одно время надеялся он на князя Мстислава, который разбил угров под Галичем и, казалось, должен был теперь отдать город Даниилу, потому что выдал за него свою дочь Анну; однако Мстислав вторую свою дочь, Марию, отдал за королевича угорского Андрея и после смерти своей завещал Галич не русскому князю, а угорскому королевичу. Лишь когда умер королевич Андрей, Даниил завладел Галичем, но тут бояре сговорились с черниговским боярином Федором, и тот натолкнул своего князя на мысль попытать счастья для себя и своего сына сначала в Киеве, а там и дальше, до самого Галича, который обещано отдать ему без боя.
Михаил позвал себе в подмогу из Новгорода Ярослава Всеволодовича, а из Смоленска – Изяслава Мстиславовича, который водил дружбу с половцами и мог надеяться на их поддержку, и вот трое князей пошли против Владимира Рюриковича. Тот попросил помощи у Даниила Галицкого. Услышав о приближении Даниила, Михаил отступил от Киева. Владимир и Даниил перешли через мост и начали опустошать Черниговскую волость. Напуганный Михаил заперся в Чернигове, а Изяслав бежал к половцам, с которыми потом вторгся в Киевскую волость.
Владимир и Даниил, по наущению одного из галицких бояр – Мирослава, пошли на половцев, но в это время Михаил двинулся из Чернигова на оставленный князем Киев. Владимир тотчас же хотел кинуться назад, но Даниил упрямо пошел дальше против половцев и был разбит у Торческа. Владимир с Мирославом закрылись в Торческе, однако их выдали галицкие бояре Григорий Васильевич и Молибоговичи, и киевский князь с женой своей очутился в плену. Даниил возвратился в Галич, а Изяслав и Михаил взяли Киев, много зла сотворили киевлянам, взяли огромный выкуп со всего люда, даже и с немощных, потом князем в Киеве сел Изяслав, а Михаила позвали бояре в Галич, в который Даниила не пустили.
После этого началось такое, что никто уже не мог взять в толк, какой князь сидит в Киеве сегодня и кто будет сидеть завтра.
Владимир выкупился из плена и захватил Киев. Но потом он пошел на помощь Даниилу, который не отказался от мысли прибрать к рукам галицких бояр. А тем временем Ярослав с новгородцами без боя захватил Киев и сел на княжеский стол.
За этими переменами не успевал уследить даже приученный к постоянной неустойчивости Воевода Мостовик, он растерялся до того, что уже пропускал через мост всех князей подряд, не разбирая и не выбирая; быть может, именно благодаря этому и уцелел и в те смутные годы. И возможно, наряду со значительностью событий внешних, неожиданности, свалившиеся на Мостовика в его собственном дворе и Мостище, показались ему мелкими, несущественными, не стоящими внимания и постоянного гнева. К тому же в течение событий вмешались еще и силы высшие, наказание упало на виновных: один куда-то исчез, другой утонул, что-то сгорело, тот пропал без вести. Чего еще нужно?
Но вряд ли озабоченность княжескими усобицами (пусть и не сполна описанными здесь) могла быть настолько большой, чтобы изменить характер Мостовика. Тщетными следует признать также и попытки приписать Воеводе способность к измерению зла, ибо хорошо известно, что привыкший творить зло и расправу не знает пределов, не ведает меры и не останавливается в своем черном деле даже тогда, когда уже нет видимого сопротивления его власти и воле.
Издавна повелось, что люди, не найдя объяснений на земле, ищут их на небе. Возможно, Воевода испугался небесных предзнаменований? Потому что творилось тогда нечто неслыханное, будто перед концом света.
Жара стояла невероятная, горели вокруг леса, сквозь дым можно было свободно смотреть на солнце, на нем видны были черные пятна, будто огромные гвозди, и мгла густая спускалась на землю, так что на сажень перед собой не было видно ничего, и люди сталкивались между собой, и звери слепли и ходили по селам и городам, смешивались с людьми медведи, волки, лисицы.
А потом произошло землетрясение, и в монастыре Печерском в день отца Феодосия, когда там находились митрополит Кирилл и князь Владимир, церковь Богородицы раскололась на четыре части, а в Переяславе от этого сотрясения церковь святого Михаила – пополам.
Вскоре после смерти Положая и Лепетуньи появилось знамение на солнце: надвинулась плотная тьма с запада, а с востока засветило, будто на пятый день после новолуния, а потом вышло наоборот, с востока наползла тьма, а с запада просачивался свет, как при пятидневном месяце, и страх и трепет напал на всех, кто это видел, а видели все, и Воевода Мостовик тоже.
Так не это ли испугало Воеводу настолько, что он не стал мстить родственникам Положая, пренебрег давнишним мостищанским обычаем, согласно которому искоренялся весь род и семя каждого, кто провинился перед Мостовиком?
Потому что если человек, живет на свете так долго, как Воевода Мостовик, он уже имеет возможность убедиться, что небесное знамение предвещает не судьбу отдельной личности, даже и весьма значительной, и не строения какого-нибудь, будь это даже единственный в целой земле мост, к примеру, а касается дел целого государства или народа.
Как бы там ни было, солнце заслонялось темными пятнами, черными тучами, и на земле жара стояла, и пересыхали реки, и озера, и болота, и горели леса, горы, болота; казалось, даже сама земля словно бы горела перед тем, как пришла зловещая весть об ограблении и сожжении Константинополя разбойными фрягами или же крестоносными болванами, которые изгнали императора и патриарха, издевались над пещерными душами святых служителей монастырских, ограбили все храмы, прежде всего – святую Софию, где кроме священных сосудов нашли сорок кадий чистого золота, сожгли огромное множество книг, а потом избрали своего императора, Балдуина, признавшего только власть папы римского, и тогда папа Иннокентий направил послание русским епископам с требованием признать и над собой его верховную власть, поскольку Византия с ее патриархом перестала существовать.
Так и перед ужасной битвой на Калке появилась над Русской землей звезда, глаголемая "докит", то есть копье по-гречески, потому что простиралась по небу с востока на запад с хвостом длинным и острым, впрямь похожим на копье, и светила ясно, до боли в глазах, за что названа была блистаницей или лампадией, стояла же в небе семнадцать дней, в чем люди посвященные увидели пророчество, что и Киеву осталось стоять еще семнадцать лет, и хотя определенный срок еще, и не закончился, и хотя в самом деле за Киев снова начались княжеские раздоры, но ничто, кажется, не указывало на то, что через три с чем-то года должен исчезнуть этот великий и вечный город, – следовательно, знамения, даже и самые зловещие, действовали лишь в пределах, твердо очерченных, и не затрагивали всего, что находилось вне этих пределов, так почему бы они должны были касаться Воеводы Мостовика, который хотя и стоял на скрещении всех путей, но в то же время словно бы и не вмешивался ни во что, поскольку мост, ежели хорошенько поразмыслить, все-таки был для людей лишь орудием, мост нельзя было причислить к участникам тех или иных событий, а раз это так, то и людей, стоявших у моста, не могли задевать дела мира этого, его хлопоты, страхи и надежды.
Так отпадают все вероятные предположения относительно причин перемены поведения Мостовика, но не названа еще одна, весьма существенная, о которой почему-то забыто было даже в Мостище, причина же эта: половчанка.
Снова половчанка, снова Воеводиха.
С нее началось все, ею и продолжалось. Своим поступком она выбила Воеводу из повседневных привычных забот, вынудив забыть о делах и предаться чувству мести; она же и положила конец его мстительности, заставив Мостовика сосредоточиться на новом событии, происшедшем опять-таки в его дворе, не задевая на этот раз Мостовика ничуточки.
Половчанка вспомнила про Светляну. Перед глазами зловещей женщины стояло воспоминание о том, как бегали по двору двое, как, играючи, сорвал Маркерий со светлых волос девочки зеленую ленточку и повязал ее себе на шею, под сорочку, видела она эту зеленую ленту, разрывая сорочку на парне, до сих пор еще в ушах у нее стоял звук раздираемой рубахи, этот звук до сих пор не давал ей покоя, требовал отплаты за надругательство над собою, и она решила предать надругательству если не того неблагодарного юношу, то хотя бы кого-нибудь из дорогих его сердцу людей, а поскольку теперь не было в живых ни его отца, ни матери, оставалась только эта девочка, тоненькая и светлая до невероятности, нежная, как птичий посвист, то эту нежность половчанка задумала уничтожить, но не сразу и не открыто, а коварно, смакуя это медленно, затаенно от всех, и прежде всего от самой Светляны. Воеводиха позвала Шморгайлика и велела привести к ней девочку.
– Как будет велено, – прошептал доносчик и боком попятился от половчанки, потому что боялся теперь ее больше, чем самого Воеводы.
Он скатился с высоких воеводских сеней, пересек, двигаясь все так же боком, двор, вскочил в избу Немого, стал в двери, пытаясь заполнить собой все отверстие, хотя при его хлипкости эта попытка казалась довольно смешной, прошипел, обращаясь к Светляне, которая сидела на лавке, удивляясь приходу воеводского слуги, никогда ранее не отваживавшегося здесь появляться:
– К Воеводихе!
Светляна взглянула на Шморгайлика заплаканными глазами (она не переставала плакать все эти дни, даже тогда, когда ее утешал отец, она все равно плакала), ничего не ответила, но и не соскочила со скамьи, чтобы выполнить высокое повеление, даже не пошевельнулась.
– Слышишь? – крикнул Шморгайлик. – Аль оглохла?
– Чего тебе? – тихо спросила девочка.
– Велено идти к Воеводихе. Зовет. Ну!
– Не пойду! – с неожиданной злостью промолвила Светляна.
– Вот как?
Шморгайлик прыгнул к девочке и дернул ее изо всех сил за руку. Светляна слетела с лавки, чуть не упала, но удержалась на ногах, в ее хрупком теле нашлось достаточно сил, чтобы вырваться от Шморгайлика и отскочить в сторону.
– Не пойду к ней! – крикнула Светляна сердито.
– Спрашивать не будем, – злорадно сказал Шморгайлик и снова бросился на девочку, чтобы тащить и доставить к Воеводихе, – пускай все увидят его усердие. Однако Светляна не стала на этот раз отскакивать от него, а вцепилась ногтями в лицо Шморгайлика, царапнула его, будто дикая кошка, и только после этого отскочила, а Шморгайлик взревел от боли и обиды:
– Гойо-йой-гой-гой!
Озверев, пошел на Светляну с таким выражением на окровавленной харе, словно намеревался уничтожить девочку, но она не отступала, не изготовлялась к защите – стояла и смотрела на него своими серыми глазами, даже вроде бы насмешливо. Шморгайлик не мог заметить ни ее насмешливости, ни ее беззащитности, – он был ослеплен чувством мести, он оглох от мстительности, для него не существовало теперь ничего, кроме желания схватить эту паскудную девчонку за горло и душить до тех пор, пока не квакнет, он уже протянул свои цепко-костлявые руки, но поймал ими пустоту, потому что именно в тот миг какая-то невидимая сила подняла его вверх, и он поплыл по хижине, выплыл сквозь дверь, очутился, вознесенный, во дворе, увидел далекие ворота с ошеломленными сторожами, увидел воеводский дом, в сенях которого стояла половчанка и тоже удивленно всматривалась в то, что происходило.
Шморгайлика же подвела его одежда. Чтобы скрыть свою невзрачность, он носил все широкое и непомерно большое. И вот Немой, войдя в дом и увидев, как воеводский холуй наседает на его дочь, спокойно сгреб Шморгайлика за порты, собрав все их излишество в огромный узел для удобства, а также за ворот, где тоже было достаточно ткани, чтобы провис доносчик, будто щенок, схваченный за холку. Шморгайлик висел в своих по-глупому просторных одеяниях так, что должен был вот-вот вывалиться из них, но не вываливался, а только беспомощно барахтался. Немой же, немного пронеся его по двору, словно бы для того, чтобы всем стало видно, поднял прислужника еще выше и не бросил, а просто опустил вниз на землю, и Шморгайлик так и упал, будто щенок, на четвереньки, и голову тоже повернул к Немому быстро, по-собачьи, будто хотел тявкнуть, но передумал, а так же, как стоял, пополз в сени, из которых, мстительно щурясь, наблюдала за ним Воеводиха.
Страх его был столь велик, что он и возле сеней не догадался выпрямиться, а стоял на четвереньках и жалобно бормотал, задрав голову к половчанке:
– Он меня избил... Он меня...
– Где Светляна? – спросила Воеводиха.
– Не хочет идти...
– Где она?
Но в это время девочка показалась позади своего отца, и половчанка, поморщившись на неприглядный вид Шморгайлика, брезгливо велела:
– Встань и приведи ее сюда.
– Так не хочет же, – отряхиваясь, сказал Шморгайлик, постепенно приходя в себя.
Тогда половчанка, которой надоело так много говорить, спустилась из сеней и пошла к Немому и Светляне. Девочка не пряталась за отца, стояла смело, смотрела на Воеводиху с нескрываемой ненавистью и презрением.
– Почему не хочешь ко мне? – спросила половчанка.
Светляна молчала. Быть может, вспомнила свое бывшее молчание, тогда все-таки было ей лучше, – никто не докучал, она была защищена безмолвностью надежно и прочно.
– Гневаешься, знаю, – сказала Воеводиха. – Виновна я. Но прости.
Такого от половчанки здесь еще не слыхивали. Теперь Светляна молчала уже от удивления.
– Отныне будешь ходить на трапезу к Воеводе, и пришлю тебе одежду настоящую. Не бойся меня и никого не бойся. А меня прости.
После этих странных слов половчанка пошла назад, а возле сеней процедила сквозь зубы Шморгайлику:
– Растолкуй Немому!
– Как велено будет, – прошептал Шморгайлик, тоже будучи не в состоянии что-либо понять.
Да и кто бы тут мог понять? Половчанка даже перед Воеводой не раскрыла своего намерения. Приблизила к себе Светляну, вроде бы даже подружилась с девочкой, как это было во времена, когда они обучались у Стрижака втроем, – и на воеводском холме и в Мостище наступила снова тишина, никого не тронули, все было забыто, половчанка ездила теперь в лес не одна, а вдвоем со Светляной, с той лишь разницей, что девочке давали малорослого коня, но ведь она была не жена, а еще девочка, к тому же не воеводского или ханского рода, а дочь простолюдина.
Так проходили дни и месяцы, наступала уже зима с ее снегами и морозами, на глазах у всех Светляна вырастала, становилась настоящей невестой, красивой, стройной, такую хоть и боярину или купцу в жены, и вот тогда половчанка пришла однажды к Воеводе, дремавшему после обеда, и завела речь, неожиданную, можно сказать, жестокую, даже для привыкшего к жестокостям Мостовика.
– Женить надобно Стрижака, – неожиданно сказала она.
– Зачем? – удивился Воевода. – Не все ли едино?
– Тогда получит сан священника.
– Кто же даст?
– Епископ. Сан дают лишь женатым. Тогда будешь иметь настоящего священника.
– А тебе это зачем?
– Я твоя жена и хочу, чтобы все было тут как всюду.
– Лепо, лепо, – пробормотал Воевода, – где же возьмешь для него жену?
– Имею уже.
– Имеешь?
– Светляна.
Мостовик немного помолчал, негоже ему было выражать свое удивление перед женой, но и восторга от ее мстительности не сумел скрыть, поэтому промолвил после молчания:
– Лепо, лепо.
– Скажи Немому, – велела половчанка.
– Возрадуется вельми, – без особой уверенности промолвил Мостовик. А ее как же? Сама приготовишь?
– И ей скажешь ты.
– Не воеводское это дело – с младенцами вести переговоры.
– Разве она так уж и мала?
– Ну да. Тебя еще меньшей выменял я за четырнадцать возов проса.
– До сих пор еще не забыл о просе? – исподлобья взглянула половчанка глазами полными ненависти и презрения.
– Ну иди уж, иди, – мрачно уставился на нее Мостовик и беззвучно зашевелил губами, словно бы молился Николаю-чудотворцу.
Для Маркерия же Светляна оставалась все такой же маленькой, как и раньше, светловолосой девочкой, в ушах у него звучало ее давнишнее "Не прыгай!". Он связан был с нею ленточкой зеленой, будто молодая трава, он и в дальнейшем носил эту ленточку на шее и каждый раз, купая коней, стирал эту ленточку и высушивал ее на траве, отчего она даже линять стала.
Был в монастыре, но не возле людей, а возле коней. Человек идет от случая к случаю, иногда до конца жизни своей так и не сумев переломить слепую игру судьбы, чаще же не выдерживает, рвет невидимые путы, бунтует и тогда завоевывает для себя либо проклятье, либо геройство.
На Маркерия тем временем сыпались приключения одно за другим. Обстоятельства складывались, казалось, к лучшему, потому что парень не покорился, вынужден был сразу же ринуться в борьбу за собственную волю, за свою жизнь, не во всем ему везло, но уже то, что и в первый и во второй раз сумел он увернуться от зловещей руки Воеводы Мостовика, наполняло сердце хлопца верой в самого себя. Правда, было во всем этом немного и простого везения. То прозевал Шморгайлик, замешкавшись с погоней за Маркерием и не отважившись разбудить Мостовика. То Стрижак, поймав парня, свернул к костру и запил там с игуменом. То добрый Кирик спас Маркерия, развязав его, иначе пришлось бы жечь ремни и на руках, и неизвестно, чем бы все это закончилось.
А потом кони. Маркерия осенила мысль запрячь коней, чтобы они тащили тяжелое суденышко против течения, а еще не протрезвевший игумен сразу же решил продать коней. Кирик тогда закрестился и взмолился, ибо и так они совершили грех, завладев украденными конями, если же этих коней еще и продавать, то грех вырастет стократно. Ни в каких книгах, ни в каких писаниях не встречал Кирик подобных случаев и примеров. Святые преимущественно ходили пешком, если же и ездили, возможно, иногда на конях, как, скажем, святой Павел, будучи еще воином Савлом, то не на краденых конях, уж тем более не продавали они ворованного. Об этом Кирик не только подумал, но и сказал отцу игумену, на что тот, не очнувшись, наверное, как следует, после вчерашнего, возразил не очень складно:
– Да ведь твои святые ходили в святых землях, в тепле и по сухому. А пусть бы они попробовали у нас без коня, среди болот, да трясин, да снегов!
Кирик горько вздохнул на это святотатство игумена.
– У Златоуста сказано: "Когда смотришь на небо, то хотя видишь лишь малую часть его, но с нею сходна и остальная. Так что, сколько бы ты ни менял место, небо всюду одинаково".
Коней все-таки продали в первом же селе, повстречавшемся у них на пути. Игумен долго торговался с двумя смердами, бил с ними по рукам, крестился, расхваливая своих коней, о которых, в сущности, и не ведал ничего, призывал в свидетели Маркерия, и, хотя парень, которому жаль было расставаться с конями, молчал, смерды поверили игумену и заплатили то, что он просил, а для Маркерия с этого момента прервалась последняя связь с Мостищем.
Но на следующий день стряслось непредвиденное. После ночлега суденышко двинулось потихоньку дальше, послушники, натирая лямками плечи, тащили тяжелую посудину, Кирик, который из-за своей слабосильности не мог помогать им, шел сзади и шептал, наверное, свои молитвы, игумен сидел в кораблеце, почесывая под длинной сорочкой свое чрево, Маркерий лежал в лодке, потому что волдыри на ногах у него полопались, Кирик смазал ожоги маслом, от чего, казалось, щемило еще сильнее – ни стоять, ни идти, ни лежать, – хоть прыгай в воду и топись!
И в это время из лесу выскочили двое коней, впереди белый, за ним вороной, и помчались к берегу, направляясь прямо к суденышку, с разгона чуть было не влетели в воду, резко остановились, одновременно заржали оба радостно и звонко, словно бы говорили: "А вот и мы!"
Маркерий забыл про боль, прыгнул в воду, добрел к берегу, кони терлись о него мягкими мордами, он гладил из гривы, подпрыгивая и ахая, потом снова запряг коней в суденышко, и они, помахивая головами, охотно пошли вдоль берега, довольные своей конской судьбой, а еще больше, наверное, своей ловкостью, благодаря которой они бежали от новых хозяев и догнали Маркерия.
Игумен так удивился происшествию, что даже перестал чесать свое брюхо. Он много лет уже имел дело с конями, насмотрелся всякого, через его руки прошло множество басков, румаков, дичков, бахматов, неучей, ступаков, гривастых, гнедых, вороных, чалых, таркачей, но никогда не видел и не слышал, чтобы конь прибежал к своему старому хозяину, будто пес! Может, в этом парне заложено какое-то колдовство? Ведь и от пут высвободился чудом каким-то, и Николай-угодник якобы повстречался ему в плавнях, ежели верить тому пьянице болтливому, бывшему попу, с которым они так здорово погрелись тогда у костра да у жбанов глиняных, наполненных добротной влагой.
Вот так, неторопливо размышляя, игумен дождался, пока на пути у них снова появилось какое-то селение, и тут объявил, что снова хочет продать коней. Кирик онемел и оцепенел от этой речи. Зато Маркерий, видимо веря в конскую верность, воспринял намерение игумена без удивления, даже с охотой, сам помогал игумену торговаться, поднимал конские мягкие губы, показывая, какие у коней крепкие и не стершиеся еще зубы, хлопал и бил по рукам с хитрыми северянами; сбыли они коней еще выгоднее, чем при первой продаже, пошли себе против течения дальше, а через два дня снова увидели позади у берега: впереди бежал конь белый, за ним – вороной и еще издалека ржали, словно бы умоляя Маркерия, чтобы он подождал их.
Так у них и пошло с тех пор. Игумен с Маркерием продавали коней, а потом неторопливо двигались дальше, ожидая своих верных беглецов. В зависимости от бдительности новых хозяев кони прибегали то на второй, то на третий день, однажды их не было долго, а когда показались, то уже впереди бежал не белый, а вороной, но суть дела от этого не изменилась!
Жизнь на Реке подчинена течению. Плывут лодьи, деревья, плывут утопленники, новости и слухи тоже плывут по течению, а не против него, потому-то и получалось так, что весть о хитрых монахах и дьявольских конях тоже шла вниз, то есть туда, где уже знали и о монахах и о конях; быть может, дошел этот слух и до Мостища, но вверх, куда продвигалось суденышко с драгоценным миром для монастырей и церквей смоленских, никакие вести тем временем не доходили, суденышко опережало их намного, ничто не мешало игумену и дальше продавать странных коней своих, разве что досаждал нытьем Кирик, который непрестанно напоминал о грехах и наказаниях. Но игумен отмахивался от него, как от комара вечернего, в этих прибрежных краях книжная премудрость Кирика не имела никакой ценности, больше по душе игумену был Маркерий. Каждый раз, когда они выгодно продавали коней, игумен говорил ему:
– Ну! Будешь ты у меня в монастыре главным над конями! Я над монахами, а ты – над конями! Еще и неизвестно, что труднее, потому как конь хотя и тварь бессловесная, но разум может иметь выше разума Кирика, как это показывают два твоих коня.
Не таким уж и сладким было ухаживание за конями, но все же лучше, чем оказаться в серой толпе монастырской братии, где собрались едва ли не величайшие неудачники со всего света – люди безымянные, без каких бы то ни было способностей, убогие духом, зачастую и телом, как Кирик, хотя Кирик возвышался над всеми своей книжностью, недаром же игумен брал его повсюду с собой, чтобы похваляться своим иноком, как другой похваляется мечом, или конем, или золотой цепью, или красивой женой.
Что же касается самого Кирика, то в нем жила гордыня, пробивалась постоянно, как бы ни подавлял он ее, как бы ни пытался вырвать из своего сердца; гордыня нашептывала ему, что лишь он здесь настоящий слуга всевышнего, остальные же ничтожества, а известно всем, что при вхождении, грубо говоря, примазывании лжебратии обессиливает монастырь, так и с их обителью, где даже игумен забыл о всех святостях (да и помнил ли он о них вообще?), отдавшись без остатка плутовству с конями.
Узнав, что Маркерий обучен письму и чтению, Кирик решил сделать его своим единомышленником и подручным, не останавливаясь для этого даже перед наветом на своего игумена.
– Единожды, – сказал он, тяжело вздыхая и закатывая под лоб глаза, стоя на утрене, возвел очи, желая увидеть игумена своего, и увидел осла на его месте, и понял, что осел этот – игумен, а игумен, следовательно, осел, о горе мне, грешному и бедному!
– А отстань со своими ослами, – засмеялся Маркерий, – с меня довольно и коней! Не хочу вмешиваться в ваши монастырские передряги. Все едино убегу когда-нибудь отсюда.
– Согрешишь! – пугал Кирик.
– Зато доберусь домой и увижу мать, отца и Светляну.
– А кто такая Светляна?
– Не твое монашье дело!
Он никому не стал бы рассказывать о Светляне, но при каждом удобном случае вспоминал одно лишь имя девушки. Была она для него сверканием огня средь тьмы, зеленой травой для босых ног, мягким туманом, сквозь который пригревает солнце.
Конюшня стояла в дальнем углу монастырского подворья, сюда редко кто заходил, кроме Кирика с его книжной скучищей, да еще игумен, который в оправдание перед Маркерием за то, что определили его к коням, не дав никаких помощников, каждый раз чесал под рясой живот и бормотал: