Текст книги "Первомост"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Загребельный Павел
Первомост
Землевладельцы кабалили смердов
еще во времена "Русской Правды".
В. И. Л е н и н
...Стократ распинаемый Киев,
и двести растерзанный – я.
П. Т ы ч и н а
Эта земля не знала ни единого моста из камня. Тут не верили в камень, относились к нему с предубеждением, боялись его холодности и равнодушия, не верили, что может защитить он человека в стужу, в лютый мороз, в осеннюю непогоду, – во всем отдавали преимущество дереву, доступному, привычному, близкому. Поэтому и все мосты в этой земле были деревянные, из-за чего людям пришлым, чужестранцам, завоевателям, путешественникам, апостолам или просто бродягам, казалось, будто тут и вовсе нет мостов, будто лежит эта земля в неприступности и запустении от сотворения мира. Да и как они могли заметить русские мосты, когда прокладывалось все это лишь в случае крайней необходимости, а вскоре и разрушалось, устранялось либо самими же строителями, либо – чаще всего – силами внешними, которые бывали иногда и союзниками человека, но больше выступали как сторона враждебная ему, и эти силы приводили к бесследному исчезновению даже того, что должно было бы послужить людям. Болота мгновенно засасывали и поглощали все проложенное по их зыбким трясинам, высокие берега обрывались вместе с мостами; пущи загораживали буреломами тесные просеки, ведшие к узким переходным мосткам; густые снега заваливали уцелевшие на водах самые крепкие строения, бесследно засыпали их, давили и уничтожали, морозы заковывали все недоразрушенное, недоломанное в безжалостный лед, и лишь кое-где сквозь эту смертельную морозную белизну проступали черные бревна, неприметные и тихие, будто бессильная мольба; вешние воды сносили на реках все мосты и мостки, не оставляя даже опор, но люди не отступали, на месте мостов снесенных, уничтоженных строили новые, тесали новое дерево и укладывали снова на тех же самых местах, а старое, снесенное реками дерево, со следами человеческих ног на себе, вылавливалось ниже по течению, чтобы снова лечь где-нибудь между берегами реки или ручья; и так длилось долго, но не вечно, дерево имело свой конец, оно либо сгорало в пожарах, либо изнашивалось, либо же истлевало, дерево, наконец, умирало возле человека точно так же, как и человек, и, быть может, оно и было этим дорого человеку в противовес камню, с его чванливой долговечностью, на этой земле камень мог принадлежать разве лишь богу, а дерево служило человеку, служило во всем заметном и незаметном, в том числе и в мостах, делая их нужными и полезными для хозяев и призрачно-незаметными для чужестранцев.
И внезапно – этот мост, который, хотя и был сделан из дерева, встал твердо и надолго, мост, который следовало бы назвать громким словом, прокричать в нем каждый звук, чтобы слышно стало повсеместно, чтобы прозвучало оно над всей землей, прокатилось, заговорило, заклокотало, прогремело:
МОСТ!
По многим причинам можем назвать его так: Первомост.
Летописец записал кратко:
"Того же лета (6623) устроил мост через Днепр Владимир".
Великий киевский князь Владимир Мономах, муж многоумный, с малых лет обученный многим языкам и премудростям, владел редкостным умением: изобрел способ, как передать далеким потомкам о событиях своего времени и делах князей прежних. Велел летописцам собрать все уже написанное в Русской земле и, отбросив мелочное, несущественное, затемнявшее светлые деяния великих предков, свести в единую государственную книгу, прибавив туда и все творимое им самим, Мономахом, но опять-таки отбирая самое главное и затрачивая на описания как можно меньше слов, чернил и пергамена.
Так появилась в Главной Летописи единственная строка про Первомост через Днепр возле Киева, хотя событию такому следовало бы уделить более пристальное внимание.
На свете не может быть описания чего-то такого, что не существует. Все должно сначала существовать, а уж потом о нем может идти речь. Князь заранее не умел, наверное, увидеть все значение будущего моста, для князя была лишь потребность переправы через Днепр, для быстрой связи Киева с противоположным берегом, с берегом черниговским, а также – переяславским, потому что Переяслав был милее всех городов сердцу Мономаха, который долго княжил там, поэтому Летописца не обязывали говорить со всеми подробностями, – он должен был засвидетельствовать уже свершившееся действие.
И не найдем мы нигде имен людей, которые пришли на берег днепровский, где, как сказано более поздним и разговорчивым летописцем, была "сильная лозина и вербье".
Быть может, остановились эти первые мостотворцы именно на том месте, где во времена Владимира Святославовича сброшен был в воду старый бог Перун, стянутый с Киевской горы, освобождаемой для бога нового. Ибо, дескать, Перун тогда не просто бултыхнулся в воду, а зацепился за берег и вогнал в кручу каменную стрелу, которую он держал в руке, когда еще гордо возносился на горе Киевской, а еще воскликнул презираемый полянский бог: "Тут!" – и слышали ль это восклицание все иль не слыхали, а лишь догадался кое-кто, и впоследствии, через полторы сотни лет, всплыло в памяти как предзнаменование, и оттуда начали ставить Первомост через Днепр.
Кто были те люди, которые взялись за работу небывалую по величине для земли русичей? И откуда они были? То ли из Новгорода, который издавна славился мостами, то ли из Переяслава, где люди в совершенстве изведали душу древесины, в особенности же самой крепкой из всего растущего – дуба?
На их долю выпало самое трудное – создать в уме своем то, чего еще никогда не было. Ибо мысль человеческая обходится вещами уже известными, лишь соответственно их сопоставляя, из чего и создает новые сочетания и сооружения.
О силе воображения этих людей рассказать никто не сумел, потому что не мог, даже они сами не в состоянии были бы сказать что-либо об этом, ибо высказались уже достаточно обстоятельно деянием своим – мостом.
Человек живет для того, чтобы подняться на высочайшую вершину вдохновения в своем деле, изведать восторг от величия духа. Каждый бывает великим хотя бы раз в жизни. Только неодинаково это величие, и значение его тоже неодинаково – от величайшей пользы и до преступления включительно. О преступлении умолчим, речь будет идти здесь о людях полезных, счет же им открывается теми загадочно-безымянными, которые воздвигли Первомост через Днепр возле Киева не столько во славу свою и княжью (записанную на пергаменах), сколько во славу земли своей.
Издавна существовал такой обычай, что человек словно бы умирает в своей работе, отдавая ей свою душу и умение, как зерно, брошенное в землю темную, теплую и влажную, погибает, из гибели своей произрастая зельем. Так случилось и с первомостовиками киевскими. Вместе с завершенным великим Мостом умерло их умение, потому что не было больше потребности ставить еще один такой мост: ведь Днепр лишь один и Киев один, – следовательно, один такой мост и был нужен. А когда умирает в человеке умение, и человек умирает тоже, вот так и исчезли бесследно те великие строители, не создав больше ничего похожего на этот мост.
Кое-кто из них оставил потомков, уже только для защиты Моста, для его охраны, для жизни возле него, на нем и с ним, но о потомках, то есть о мостищанах, речь будет идти здесь еще довольно подробно и обстоятельно, а теперь нужно сказать все о самом мосте.
Сделан он был из самого разнообразного дерева. Упряжками в несколько десятков волов тащили степью вдоль Днепра переяславские дубы, привозили из карпатских лесов древесину каменной прочности, в пронизанных солнцем древлянских борах рубили золотистые сосны для верхнего настила.
Летописец молчит о древесине, ибо вещь это была привычная, и считалось неуместным говорить об этом в подробностях. Рассказать же о том, как строился Первомост, древний летописец не умел, потому что выполнял лишь веление князя о кратчайшей записи для потомков; кроме того, летописец не принадлежал к участникам творения Моста, и раз так, то и не ведал ничего более подробно.
Не ведал летописец, как в крепком днепровском льду пробивали ряды прорубей, устанавливали возле них хитроумные деревянные вышки с подвешенными на блоках тяжелыми каменными бабами и потом упорно и непрестанно били этими бабами в толстенные дубовые сваи, вгоняя их в днепровское дно.
Сваи, в локоть толщиной, забивали попарно на расстоянии двух локтей одна от другой, и не отвесно, а наклонно. Один ряд по течению реки, другой – в сорока локтях от первого – против течения. Каждая пара свай вверху соединялась установленной прочной перекладиной. На эту перекладину между верхними концами свай укладывали бревна в два локтя толщиной и свыше сорока локтей в длину. Для прочности сцепленными были оба конца свай двумя деревянными же (потому что все в мосте было деревянное) скобами таким образом, что сваи держались тем крепче, тем прочнее, чем сильнее напирало на них течение. Поверх поперечных бревен укладывались продольные брусья, поперек которых настилался кругляк, покрываемый сверху досками.
Чтобы придать мосту устойчивость, в дно реки забивали сваи, наклоненные против течения так, что ими подпирались основные мостовые сваи, а на некотором расстоянии выше моста поставили еще ряд прямых свай, которые должны были прочесывать реку, предохраняя мост от повреждений в том случае, если бы кто-то стал спускать вниз по течению тяжелые стволы деревьев или двигался пластами лед, хотя против льдов сооружались еще и особые ледорезы.
Быть может, сооружали так, а возможно, и иначе, но бесспорно то, что заботились здесь прежде всего о прочности и непоколебимости моста; это чистая правда, еще известно, будто работало там две тысячи семьсот и еще семьдесят семь человек, потому что закончен был этот дивный Первомост через два года после того, как сел Мономах на Киевский стол, – отрезок времени чрезвычайно короткий даже по тем временам, когда церкви ставили за несколько месяцев, а огромные каменные соборы – за несколько лет, но разве же самые большие соборы могут сравниться в трудности и необычности сооружения с Первомостом через Днепр? Поэтому и принимаем счет людей на строительстве моста в две тысячи семьсот и семьдесят семь, хотя особого значения это не имеет – для нас более важно все то, что будет в дальнейшем.
В дальнейшем же будет вот что: мост будет стоять год, и десять лет, и двадцать, и пятьдесят, и целых сто лет, к нему привыкли, летописцы уже и не упоминали про мост, а просто писали о всех тех, кто приближался к Киеву с добрыми или злыми намерениями: "Перешел Днепр". Переходили, потому что был мост, поставленный при Мономахе. Первомост. А чтобы стоял, он должен был охраняться с особенной зоркостью, быть может, зорче всего в Киевской земле, ибо хотя и отличался он незаурядной громадностью, но ведь издавна известно: ничто не велико до такой степени, чтобы не могло погибнуть.
Итак, речь здесь пойдет о сбережении моста, о людях, которые жили для этого в слободе на левом берегу, назывались, конечно же, мостищанами, а слобода их, как подсказывает дух нашего языка, – Мостищем, охраняли они двое ворот в концах моста, а еще одни – посредине, которые должны были запираться на случай чрезвычайной опасности. Откуда взялись мостищане? Сказано уже, что унаследовали они мост от своих отцов, которые возвели это великое сооружение и умерли в нем со своим умением, со своей непревзойденностью. Потомки унаследовали мост и место возле него. Дерево цепляется за землю, врастает в нее и вырастает из нее. Человеку хочется двигаться, перемещаться с места на место, странствовать следом за птицами, или за водами, или за ветрами. Но если разобраться, то в суете их лишь видимость свободы. Стой на своем месте и делай свое дело как следует – это и есть самая лучшая свобода. В самом деле, куда идти? Всюду одно и то же или ничего. Зато здесь есть мост, поставленный твоими предками, а больше нигде его нет. Так не лучше ли ради этого немного даже потерпеть, если придется?
Оставаться на месте – значит согласиться со всем хорошим и плохим, со всеми условиями, хотя они могут быть и невыносимыми. Место держит человека счастьем, но и несчастьем тоже. Нужно уметь лишь увидеть высшую цель отведенного тебе места.
Высшей же целью для мостищан, хотя это прозвучит неожиданно, было движение.
Да и в самом деле.
Если бы мост просто соединял два противоположных берега, создавая еще одну неподвижность между их извечным покоем, он не выполнял бы своего назначения, – назначение же его было: движение. Движение непрерывное, повседневное, ежечасное, в любое время года и при любой погоде, движение беспричинное, самодовлеющее, целесообразность этого великого сооружения, его важность и необходимость оправдывались бы даже в том случае, если бы по мосту от берега к берегу проходил всего лишь один человек, либо пробегал один пес, либо просто проносился ветер, гоня по дощатому настилу сухое былье. А еще: своим постоянно поддерживаемым движением мост входил в союз с рекою, которая текла под ним в миллионнолетнем устремлении в дальнюю даль, оставляя берега изнывать в тяжелой неподвижности; река тоже служила как бы мостом для всей земли, мостом, в котором вода была носителем движения, а берега – его концами, его ограничением, его смертью, наконец.
Яростно билась река против упорной ограниченности берегов, даже зимой, когда морозы заковывали ее в белый лед, прорывалась она сквозь лед то тут, то там, мощно вздыхала сквозь продушины, выкатывала в мороз теплые волны своего дыхания, а уж весной, словно бы в возмещение утраченного зимою, разливалась необозримо, врывалась в берега, дробила их, смывала, разрушала, уничтожала все, что попадалось на ее пути, и тогда плыли в безумном бурлении вырванные с корнем деревья, остатки разрушенных хижин, обломки деревянной домашней утвари, опрокинутые челны, разбитые купеческие насады, остатки стогов сена, вороха соломы, а между этими остатками бывшей человеческой жизни тяжело покачивались в коричневой воде вчерашние владельцы всего живущего, и человеку, прикованному подобно мостищанам навсегда к реке, прежде всего запоминались именно эти утопленники, не замечал он ничего, кроме них, всматриваясь в каждого, и каждый казался непохожим на предыдущего так, словно бы мертвые еще больше различались между собою, чем живые. Одни утопленники плыли с вздувшимися животами и торчащими из воды подбородками, в каком-то пренебрежении ко всему, что не разделяло их участи, другие стыдливо прятались в волнах, выставляя наверх лишь лица, с непередаваемым упреком смотрели на мир остекленевшими глазами; третьи и вовсе таились под водой, проскальзывали у самой поверхности, равнодушные ко всему, что происходит где-то за водной преградой; убитые воины как упали лицом к врагу, так и плыли теперь ничком, распластав руки, будто и теперь стараясь пробиться сквозь толщу холодной воды к такой родной и теплой земле; а еще плыли скрюченные младенцы, брошенные в Днепр беспутными матерями-покрытками; старые рыбаки, у которых не хватило сил для борьбы с разбушевавшейся рекой, в смерти своей были легкие, будто высушенная кора деревьев; страшно было видеть утопленных женщин и девушек, у которых длинные волосы были заплетены зелеными травами, и трудно уже было различить, где волосы, а где трава; почему-то почти все утопленники были голыми, не было на них даже сорочки то ли их обдирали где-то прибрежные грабители, не брезгавшие ничем, то ли сама река очищала от приобретенного при жизни, тем самым возвращая человека к его первоначалам, – нагими рождаетесь, нагими же отправляйтесь и в смерть.
Пугали ли эти мрачные видения мостищан? Или, быть может, привыкали они к неистовости реки и не замечали ничего в ее волнах? Не могли не замечать, замечали все, помнили, передавали друг другу, вспоминали снова и снова. Но все это так, будто их это не касалось, будто о них самих не шла речь, им не угрожало никогда, потому что, вознесенные над рекой прочным мостом, они считали ее навеки покоренной своей силе, и если и мерещилась кому-нибудь из них собственная смерть, то не могла она быть похожей на ту, которая плыла внизу. Они и сами давали иногда поживу Днепру, когда на мост пытались прорваться непокорные или же попадался забияка, старавшийся напугать мостовиков. Безжалостно сбрасывали с моста убитых, а то и живых, и одинаково уготован был конец и тем и другим в волнах днепровских, которые становились союзниками мостовиков, соединенные с ними служением делу великому и вечному: движению.
Следовательно, этот МОСТ мог бы называться еще ДВИЖЕНИЕМ.
Хотя не каждому сразу открывается это высшее назначение на первый взгляд неподвижного моста, точно так же как невежды никак не могут постичь невозможность поддержания неподвижных, закостенелых утверждений в мире, который пребывает в вечном движении и изменчивости.
Дерево, в отличие от воды, не выдерживало вечности движения, оно умирало под ногами людей, под колесами и конскими копытами, в нем исчезали живые соки, оно белело, истощалось, становилось хрупким, доски настила проламывались, мост зиял черными отверстиями, сквозь которые снизу заманчиво проглядывала река, но тогда мостищанские плотники без промедления тащили новые доски и, не прерывая движения по мосту, исправляли настил, пускали прохожих и телеги стороной на короткое время, ремонт придавал мосту новый вид, неравномерное чередование досок свежих, живых с изношенными, стертыми, изнуренными производило впечатление подвижности и самого тела моста, мост словно был живым существом, пролегал между берегами, подобно сказочному змию, который милостиво переносит на своей пестрой спине людей, их коней, их телеги, их скарб, их хлопоты, тревоги и надежды.
И вот тут, наконец, самое время повести речь о государственном значении этого моста, потому что князь Владимир Мономах, при всей его многоумности и склонности к высоким помыслам и молитвам, сооружая в первые годы своего киевского княжения Первомост через Днепр, руководствовался не скрыто-возвышенным назначением этого сооружения, а прежде всего заботился о потребностях значительных и важных с точки зрения повседневности. Мост должен был соединять путем надежным и постоянно действующим Киев с землями близлежащими, как Переяславская, и отдаленными, как Рязанская, Ростово-Суздальская и все остальные. Он представлялся Мономаху не просто твердой дорогой через Днепр к землям по ту сторону реки, – он должен был бы стать как бы связью между землями, собирающим сооружением – подобно собору, который служит единению людских душ в единой вере, хотя, по правде говоря, отдельных людей до конца соединить не удается никогда, это Мономаху также открылось еще в те времена, когда он, исполненный непоколебимой веры в самое святое, изо всех сил старался побратать всех русских князей, созывал их к этим днепровским берегам на съезды и князья заключали братские договоры, давали обещания в дружбе и в любви, целовали крест, а потом один выкалывал глаза другому, тот захватывал города и земли своего соседа, третий звал на помощь иноземного владетеля, дабы разбить единоплеменников, а еще один, словно пес приблудный, только и выжидал минуты, чтобы укусить кого-нибудь, чтобы отхватить для себя кусок...
Мономах убедился, что соединить отдельных людей, в особенности же князей, трудно, а то и просто невозможно вовсе, но верил в возможность объединения целых земель, и вот мост должен был служить киевскому князю для этой высокой и святой цели, хотя проникнуть взором в это государственное его предназначение не дано было никому, кроме, быть может, самого Мономаха, однако от этого важность моста не уменьшалась, ибо разве же не скрывают воды свою глубину перед взглядом непосвященным, открывая ему лишь свою равнодушную поверхность?
Ни сам мост, как существо неживое, ни те люди, которые сознательно или невольно стали его стражами и слугами, хотя и выполняли, опять-таки невольно и стихийно, свое целеназначение, не умели проникнуться сознанием государственности, а если могли, то князь все равно не стал бы с ними обсуждать каждый раз новые и, быть может, неожиданные потребности державные, – для этого нужна была направляющая сила возле моста, частица княжеской воли и силы, лицо доверенное и уполномоченное, исполнитель и властелин одновременно, всячески зависимый от великого князя и покорный и, как это ни странно, самостоятельный во всех повседневных поступках, то есть, проще говоря, зависимый вообще и самостоятельный в частности.
Так возникает в Мостище Воевода, который называется – подобно всему тому, что на мосту и возле него, – Воевода Мостовик.
Воевода Мостовик возникает словно бы сам по себе, даже не назначенный великим князем киевским; неизвестно, был ли он здесь с первого дня завершения строительства моста, или появился вместе с первыми строителями невиданного сооружения, или прислан он несколько позже, когда по мосту уже шли и ехали, или же сам Мономах позаботился об этой должности, или возникла она во всей своей мрачной сути чуточку позже, во время сидения на Киевском столе другого князя, да и вообще трудно утверждать с определенностью, что Мостовик порожден был волей и вымыслом великого князя, – а возможно, рожден он был потребностью, необходимость была его матерью и он пришел на свет, подобно дикому зверю, который должен был пожирать покорных ланей, чрезмерно расточительно расплодившихся на земле по воле слишком доброго и беззаботного первого бога-творца.
Исключительность положения Воеводы Мостовика обусловливалась тем, что он был единственным. Он был один во всей земле, точно так же как великий князь, и точно так же на его место зарилось всегда множество охочих, как каждый из князей удельных старался засесть в Киеве. Попасть воеводой на мост просто за обыкновенные заслуги никто бы не мог, ибо людей с заслугами, даже незаурядными, было всегда много, мост же – один. Точно так же не шла здесь речь о каких-то особенностях характера, дарования, ума, о мужестве или еще о чем-то там другом, ибо с этим добром можно бы насобирать тысячи людей, а мост опять-таки был только один! Кто-то мог бы подумать, что Воевода Мостовик в свое время оказал значительную услугу великому князю и тот поставил его на мост, но разве мало людей оказывает князю услуги, а чтобы на каждого из них было по мосту, так нет – мост ведь один! Тогда, быть может, сам бог своей десницей указал князю на этого человека и велел: "Ставь его на мост!" Но тут можно бы подивиться, что бог только в этом случае изволил вмешаться в земные дела, к тому же не самые важные, во что поверить трудно, в особенности же памятуя, что бог вездесущий, и всевидящий, и всезнающий, и все он слышит, но его услышать не дано никому, бог присутствует во всем одинаково, так почему он должен был делать исключение для моста, отдавая ему предпочтение, – да еще и тогда, когда мост этот не принадлежал к явлениям распространенным, а был во всей земле – один! Что же в таком случае остается? Остается крайнее предположение: что великий князь действовал подобно тому отцу, который, возвратившись с ярмарки и привезя в мешке подарки для своих многочисленных детей, засовывает руку в мешок, достает оттуда то какую-нибудь игрушку, то сладости, то украшения, то еще что-нибудь такое и вслепую дарит направо и налево, а уж вы там как хотите: хотите – ешьте, хотите – пейте, хотите играйте, хотите – меняйте! Однако Воевода вел себя отнюдь не так, чтобы можно было подумать, будто он должен быть благодарен своим вознесением лишь слепому случаю. И видом своим, и всем образом жизни, и поведением, и исполнением обязанностей он каждодневно подчеркивал значительность не только свою, но и того теперь далекого уже дня, когда назначен был Мостовиком, день тот и причина были окутаны тайной, которая с течением времени становилась все более значительной. Воевода умел надлежащим образом оценить таинственность, он всячески поддерживал ее, прикрывался ею, в ней он видел и власть свою, и неприступность, и непоколебимость, и свое вечное право быть Мостовиком. На виду у всех, на скрещении всех дорог и тропинок, всех странствий и переходов – и никто о нем ничего не знал, дело дошло уже до того, что, кажется, и сам Воевода о себе не знал ничего, не понимал, почему именно он здесь стоит, а не кто-либо другой, но тем яростнее держался за свое место, тем более жестоко подавлял малейшую попытку сопротивления себе или, упаси боже, покушения на его власть. Да и кто бы там мог покушаться на нее!
Удивительнее всего было то, что, как могло показаться, не Воевода Мостовик зависел от великого князя киевского, а князь зависел от Воеводы, потому что тот первый князь, который когда-то назначил Мостовика, уже давно умер, а другого убили, а третьего прогнали, а тот сам отрекся от престола, князья сменялись, один держался дольше, другой меньше. Воевода же стоял твердо, он являлся как бы залогом устойчивого порядка, согласно которому на Киевском столе непременно должен засесть князь, а в поле пахать ратай, а в пуще гулять ловец, а дружина стоять на страже. Существовали обычаи, которых новый князь не мог затронуть без риска нарушить непоколебимость государства, и вот к числу таких непоколебимых устоев принадлежал также и Воевода Мостовик. Ни один новый князь не трогал Воеводу Мостовика, не пытался заменить его своими близкими, как это делали князья с боярами и воеводами другими, на других должностях и положениях, объяснить это можно было бы прежде всего неопределенностью причин, которыми руководствовался тот первый князь, который назначил Мостовика сюда; князья боялись беспомощности, с которой неизбежно должны были бы столкнуться, если бы попытались решить то, чего не удавалось еще решить никому; кроме того, опять-таки получалось, что каждый великий князь на столе Киевском своим положением был обязан Воеводе Мостовику. Ведь если князь, несмотря на все раздоры и коварства, укреплялся на высоком столе, то это означало, что Воевода Мостовик не пустил через мост враждебных князю людей и, значит, сберег его; если же на высокий стол Киевский садился новый князь, то и здесь не обходилось без поддержки всемогущего Воеводы: это именно он в самую удобную минуту пропустил через мост тех, кто помог князю захватить власть. Вот и получилось, что этот человек обладал огромной властью не просто над мостом, но и... над самой властью.
За ним утвердилось безраздельное право окончательного решения, кого пускать через мост, а кого нет. Вот этого можно, а того – нельзя. Было бы напрасным делом доискиваться объяснений и причин каких-либо решений. Отговорка всегда была одна и та же: так велено Воеводой Мостовиком. Обжаловать решения Воеводы не пытался никто и никогда. Все равно это ничего не даст, даже если бы ты мог проникнуть к самому великому князю. Князь скажет про Воеводу: "Ему виднее". И весь ответ. Ибо князь-то сам от него зависел. Он должен иметь в государстве какое-то там определенное число людей, на которых мог бы в любое время опереться, ну, а Воевода Мостовик среди этих людей – на первом месте. Это он – пускает или не пускает.
Хорошо. Но какие же побудительные причины заставляют этого человека время от времени запрещать тому или иному переходить мост, отнимая, таким образом, у него либо надежду на спасение, либо стремление к свободе, либо простое желание сделать более разнообразной свою повседневную жизнь? Опять-таки можно было бы попытаться перечислить огромное множество мотивов и попытаться даже порой оправдать поступки Мостовика, однако в конце концов придется все же согласиться с мыслью, что действия Воеводы не подлежали ни истолкованию, ни разгадке. Были они столь же таинственными, как и само его назначение сюда, на этот мост. Следовательно, прихоть? Что же? Если прихотлива судьба к человеку, то почему бы и Мостовику тоже не положить это в основу своего жизненного поведения и тем самым не попытаться соединиться с силами высшими, неземными? Стоял он не на реке, не на земле, а на МОСТУ. А мост этот был единственным во всем государстве, мост был словно мир, он и стал, в сущности, отдельным миром, в котором властвовал уже не сам Воевода Мостовик, а его прихотливо-мрачный дух.
Зависимость Воеводы от князя касалась лишь старательного соблюдения заповеди: "Князю – княжье". Но если надлежало платить в княжьи сокровищницы что-то там из тех поборов, которые получал Мостовик за переходы и переезды через мост, то делал он это, скорее всего, ради соблюдения все того же постоянства в отношениях между всем сущим, благодаря которому положение Воеводы было незыблемым. Сколько шло князю, а сколько оставалось Воеводе – никто не мог знать, точно так же как никто и никогда не сумел бы точно высчитать наперед, сколько люду пройдет-проедет по мосту в тот или иной день, в непогоду или в вёдро, зимой или летом, днем или ночью, на праздник или в будни.
Самими мостищанами Воевода воспринимался лишь во взаимоотношениях с ними, а не с остальным миром, ибо что такое Мостище? Это – ряд хижин, разбросанных по песчаным косогорам, между соснами и дубками, а кто сумел возвести свою хижину ближе к берегу, тот имел в огороде у себя вербу, а за плетнем – какую-то там зелень. В центре Мостища, на высоком пригорке, обнесенный дубовым неприступным частоколом, – Воеводин двор. Это с одной стороны, а с другой стороны высоко над Рекой, и над Мостищем, и над всеми мостищанами – Мост.
И жизнь между Воеводой и Мостом, или же под ними обоими, жизнь в угнетенности, послушании и покорности, – а как же иначе? Мир уже не был так молод и полон очарования, как во времена древних богов, мир лежал вокруг в страданиях, послушании, нужде и раздорах, и мостищанам казалось порой, будто им живется, быть может, даже лучше, чем другим. А раз это так – приходилось платить покорностью, потому что за преимущества всегда платят, к тому же по самой высокой цене. Они вольны были рождаться, жить и умирать, а чего еще нужно? Они появлялись на свет, когда Мост уже стоял и Воевода тоже стоял здесь, не было причин для волнений и сомнений, все велось так испокон веков. Воевода Мостовик был здесь словно бы вечно, всегда был Воевода и всегда назывался Мостовиком. Мост, как известно, стоял уже свыше ста лет, – значит, Воевода, в силу естественных законов, не мог быть ровесником Мосту; наверное, это был уже не тот Мостовик, который выполнял волю Мономаха, скажем, но разве это имело такое уж важное значение? Когда исчезал естественно и неизбежно один Воевода, то его точно так же неизбежно заменял следующий, никто этого, кажется, и не замечал, не различал Воевод, не вел им счету для удобства (например, Мостовик Первый, Мостовик Четвертый, или какой-нибудь еще) – так вот и воспринимался Мостовик существом, продолжающимся вечно и словно бы и неизменным. Даже внешностью своей Мостовики не рознились между собой. Положение передавало в наследство и кровь, и нрав, и внешний облик.