Текст книги "Первомост"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
– Прославить можем свою обитель, игумен.
Игумен сидел на деревянном твердом топчане, чесал по обыкновению свое чрево под длинной сорочкой, зевал.
– Она и так славна.
– Чем же? – всплеснул руками Кирик. – Разве лишь конями?
– А хотя бы и конями? Конь – тоже божья тварь.
– Грех такое молвить.
– Вот уж и грех! Ты вот перечел такое множество книг, быть может, даже больше патриарха Фотия, а кто тебя знает? Только нам надоедаешь со своими словесами – вот и все. А обо мне повсюду ведомо. По всей земле. Потому что ни у кого таких коней не купишь, как у меня.
– Обитель должна иметь своего святого, – степенно сказал Кирик, святого, игумен.
– Где же ты его возьмешь? Святые на торжище не продаются.
– Имею уже.
– Где же он?
– Тут, у нас.
– Знаешь что, отче, – зевнул игумен, – ты, видать, съел что-нибудь не такое или выпил, хотя и не пьешь ведь ничего, кроме чистой воды.
– Имею святого, – упрямо продолжал Кирик, – и готовую притчу о нем тоже имею.
– Какую же?
Игумен и дальше продолжал чесать свой живот, и Кирик, чтобы не смотреть на такое святотатство, закрыл глаза и заговорил с приглушенной торжественностью:
– Свершилось сие тогда, когда злочестивый хан Батый пошел на Русскую землю, мучил христиан, сжигал церкви и монастыри, проливал безвинную кровь, разрушал города и пленил их. Он явился со своими полчищами и встал в тридцати поприщах от Смоленска.
– Дальше не пошел, потому что пришлось сворачивать в Козельск, хмыкнул игумен, – а ежели бы не козляне, добрался бы он и до нас, грешных.
– К игумену Печерского монастыря, – не слушая своего наставника, продолжал Кирик, – явилась богородица и сказала: "О человече божий, поскорее изыди к тому месту, где молится у тебя угодник мой Маркерий, и рци ему: зовет тебя божья матерь".
Игумен перестал чесаться, разинул рот, уставился глазами в Кирика и переспросил:
– Это обо мне? И о нашем Маркерии?
Но Кирик не слушал и глаз не открывал, бормотал будто сквозь сон или в опьянении:
– Игумен выполнил повеление богородицы. Богомудрый Меркурий пошел в обитель.
– Богомудрый! – воскликнул игумен. – А что за Меркурий? У нас ведь Маркерий был!
– Пошел в обитель, – не унимался Кирик, – и тут увидел богородицу, сидевшую на золотом престоле с Христом в недрах своих и окруженную ангельским воинством.
Игумен молчал теперь, ибо все, что говорил Кирик, словно бы и на самом деле было, и он был тут игуменом, и юноша Маркерий (или там Меркурий, как переиначил велемудрый инок на свой книжный манер), и даже икона в церкви монастырской в самом деле такая стояла: богородица на золотом престоле с Христом в недрах своих, а вокруг – ангельский чин. Что же дальше? А дальше было вот что.
– Меркурий с величайшим благоговением и страхом упал к ногам божьей матери, тогда она восставила его от земли и сказала: "Чадо мой Меркурий, избранник мой! Посылаю тебя, иди скорее, избранник мой! Посылаю тебя, иди скорее, сотвори отмщение крови христианской, иди одолей злочестивого царя Батыя и все войско его! Потом приидет к тебе человек прекрасный лицом, отдай ему в руки все оружие твое, и он отсечет тебе голову, ты же возьми ее в руку свою и иди в свой город, там примешь кончину, и положено будет тело твое в моей церкви".
Игумен ничего не понял.
– Как же он придет с головой в руках? – обескураженно спросил игумен. – Что-то ты, Кирик, мудреное завел.
– А пришел уже, – сказал монах.
– Кто?
– Меркурий.
– Это ты про Маркерия нашего?
– Был Маркерий, теперь Меркурий.
– И что? – не поверил игумен. – Вырвался из Козельска? А кони?
Кирик пренебрежительно улыбнулся. Речь идет о высочайшей святыне, а тут о конях.
– Меркурий горько востужил и восплакал и сказал так: "О пречистая богородица, мать Христа, бога нашего! Как же я, окаянный, худой и немощный раб твой, могу быть способным на такое дело? Разве не хватает тебе небесных сил, о владычица, победить злочестивого Батыя?" Сказав это, взял Меркурий у богородицы благословение, поклонился до земли и вышел из церкви. Там нашел прекрасного коня...
– Не нашел, а я дал ему, – прервал игумен, – и не одного, а сразу восемь коней отборных и породистых, не забудь. Да и называй его Маркерием, а то у меня в голове все мешается.
– И поехал за город к Батыевым войскам и с помощью божьей и пречистой богородицы начал побивать врагов и освобождать плененных. Как орел носится по воздуху, так Меркурий скакал по коням злочестивого Батыя, а тот, увидев победу над своими войсками, охваченный страхом и ужасом, бежал от Смоленска без успеха и с малой дружиной.
– А Козельск? – спросил игумен. – Про Козельск ты забыл?
– После победы над врагами, – излагал свою притчу Кирик быстро и складно, – предстал перед Меркурием прекрасный воин. Меркурий поклонился ему, отдал ему свое оружие, склонил свою голову и был усечен. Тогда блаженный Меркурий взял в одну руку свою голову, а в другую – повод своего коня и так, безглавен, пришел в свою обитель, и все видевшие его дивились божьему устроению.
– Постой, постой, – уже испуганно прервал монаха игумен, – было ли все это или не было? Потому как Маркерий в самом деле был и в самом деле послал я его туда, где появилась орда, хотя и не ведал о том никто. А теперь как? Безглавый и живой или убиенный? Никак в толк не возьму. Тебе примерещилось это или приснилось?
– Рассказывается так, как должно быть, – поучающе промолвил Кирик. Когда же Меркурий дошел до ворот обители, он лег здесь и честно предал господу свою душу, конь же его стал невидимым.
– Восемь коней, – снова напомнил игумен, отчего Кирик только поморщился.
– В скором времени туда появился игумен с крестами и иконами своими, чтобы взять честное тело святого. Но святой не дался им в руки.
Тогда поднялся великий плач и рыдания, игумен в великом удивлении начал молиться богу и услышал с неба голос: "Кто послал Меркурия на подвиг, тот и похоронит его".
И так три дня лежал непохороненный, игумен беспрестанно молился с братьями богу, прося объяснить сию тайну, а потом увидел, как из церкви в великой светлости, словно бы в солнечной заре, вышла богородица с архистратигами божьими Гавриилом и Михаилом и направляется к месту, где лежало тело святого, и берет его в подол и несет в церковь. Там она положила его, где святой и будет лежать вовеки, творя чудеса во имя Христа.
– Так где же он сейчас – в церкви или нет? И с головой он или без? И кто он – наш Маркерий или какой-то твой Меркурий? – спросил игумен.
– Сказано все, – обессиленно закончил Кирик, исчерпанный невероятным напряжением.
– А как же Маркерий?
– Прибыл с битвы.
– С головой в руках или как?
– Изрублен весь и голова словно бы отрублена, но еще живой.
– Где же он? И кони где?
– В веже запер его... Пока святым сделаем.
– Как это? – не понял игумен.
– Все случилось, как сказано уже. Теперь только усечь ему голову – и больше ничего.
– Загубить душу христианскую, что ли?
– Прославим обитель нашу навеки, – вздохнул Кирик, удивляясь упрямству и тупости своего игумена.
– Так где он, говоришь? – снова спросил игумен, начиная чесать свое чрево, что могло свидетельствовать о колебании или же и о полнейшем нежелании прислушиваться к чьим бы то ни было советам, – не привык он жить чужим умом, всегда все решал сам.
– В веже запер его, – еще раз сказал Кирик, – там и будет ждать, не ведая о судьбе своей высокой.
– Вежа высокая – это я знаю. А высока ли судьба? И кто же его усечет?
– Кому велено будет.
– А кто велит?
– Кто захочет прославить обитель перед богом.
– Хм, – хмыкнул игумен, – больно мудрено все это. Иди-ка поспи или помолись, а я тем временем подумаю. А завтра еще потолкуем.
Кирик, видать, не очень и хотел откладывать на завтра, но игумен вытолкал его из кельи и заперся.
Утром он тоже не спешил начинать разговор со своим монахом, и тот, боясь, как бы Маркерий не умер от жажды, проклиная игумена, взял жбан воды и понес заточенному.
– Вот, попей водички, потому что еда повредит тебе при твоих ранах, сказал смиренно Кирик, появляясь в дверях и удивляясь, что юноша не лежит наверху, страдая, а стоит тут, внизу, словно бы ожидая чего-то или стремясь вырваться на волю.
Маркерий попил воды, вытер губы, поставил жбанчик, оба они помолчали немного, потом Кирик перекрестился и сказал:
– Немного погодя принесу тебе еды, а теперь молись.
– Постой, – сказал Маркерий, – тут так мышами смердит, в этой веже, что даже тошно. Дай-ка дохнуть свежим воздухом.
Он хотел было выглянуть из двери, но Кирик испуганно оттолкнул его.
– Увидят, нельзя! Ты весь изрублен. Что подумает братия?
– А что там она подумает? – отрезал Маркерий, теперь уже окончательно убедившись в том, что Кирик замыслил против него что-то недоброе. Он, хотя и был бессилен до крайности от ран своих, легко оттолкнул монаха от двери, так что Кирик полетел торчком, сам выскочил за дверь, запер ее на дубовый засов и, покачиваясь, направился в конюшню, где уже били копытами об землю, почуяв его освобождение, кони – белый и вороной.
Маркерий без промедления вывел своих мостищанских коней, взобрался на белого и выехал из монастыря, никем не замеченный и не задержанный, и исчез, быть может, и навсегда, по крайней мере для всех тех, кто прятался в укрытии этих стен со своей тупостью, леностью и своей бездарностью.
Кирик из башни все видел. Сердцем своим, затвердевшим в упрямом намерении сотворить святого, чувствовал теперь, что все погибло, но еще надеялся на какое-то чудо, торопливо перебирая в мыслях все известные ему случаи из деяний прошлого, и с ужасом убеждался, что ничего там не находит. Звать на помощь стыдился: от кого бы он мог ждать помощи – разве от невежд, которые собрались сюда спрятать свою леность и глупость? Все они, начиная с игумена, ненавидели Кирика, недоумевали, зачем прибился к ним из своих странствий по святым местам, возмущались его высокомерием, считали, что он стоит у них на пути. Разве же игумен не погряз в зависти настолько, что не кинулся поскорее действовать по наущению его, Кирика, из-за этого разве не упущена возможность поставить их монастырь, быть может, выше всех других в целой земле?
Маркерий выехал из монастырских ворот, два коня, белый и вороной, словно в явлении Иоанна Богослова, принесли его когда-то к Кирику и унесли теперь прочь, вместе с этим юношей исчезла последняя надежда на этой земле, монах стал теперь, быть может, и высшей волей между землей и богом, его добротой и мудростью. А что такое доброта и мудрость божия? – думал Кирик. Бог не просто добр и не просто мудр, а больше чем мудр. И не является кем-нибудь как человек на земле, а никем и ничем, пропастью, из которой все рождается и в которую же все повергается. Чтобы постичь это, нужно обладать необычайным разумом. Обыкновенные же люди утомляются от всего необычного, так утомились и в монастыре от Кирика, да и он сам тоже утомился от самого себя.
Стоял, смотрел не на монастырскую стену, за которой исчез Маркерий, смотрел вниз и видел пропасть, бездонную пропасть, видел, быть может, самого бога. Когда-то, во времена Нерона Кровавого, толпа иерусалимская, по наущению первосвященника Анана, вывела первого епископа христианского Иакова на крышу храма и сбросила его оттуда. Что видел тогда святой мученик Иаков, когда летел вниз, в безвесть и славу вечную? Перед тем как вознестись, нужно низвергнуться вниз, в смерть и в пропасть.
– Господи, – молился Кирик, – вразуми меня, и ум мой отверзи, и расслабленное сердце мое подстегни, руки и ноги мои укрепи на дело сие, и очи мои просвети от сна греховного, каковым является жизнь людская на земле...
Он неуверенно шагнул в никуда, нога его повисла в пропасти, руками он хотел удержаться за косяк прорезки, но не хватило для этого сил, и он сорвался с вежи, закричал испуганно и болезненно, никто не пришел к нему на помощь, и он заразился о землю насмерть.
Падая же, подвернул голову, словно бы прятал ее от удара, и когда нашли его тело, то казалось, что хочет он взять, уже будучи мертвым, собственную голову в руки.
Так его и положили в монастырской церкви под именем святого мученика Меркурия Смоленского, потому что игумен, привычный к простым и трезвым размышлениям, решил воспользоваться хитрой выдумкой Кирика, но в то же время считал, что следует все же различать выдуманного Меркурия и подлинного Маркерия, мертвого или живого, да будет он счастлив во веки веков.
А счастье покинуло эту землю, потому что пришла монголо-татарская орда. Появилась много лет назад, разгромила в половецкой степи разобщенных распрями и недоверием князей, пленила некоторых из них, раздавила под досками, на которых расселась пировать, а потом исчезла, быть может, и навеки, и уже никто и не думал, что снова возвратится она, еще более сильная, страшная, неистребимая, кровожадно-безжалостная.
Возвратилась, потому что не могла не возвратиться.
Когда-то она пасла свои табуны в далеких степях возле Китая, и никто о ней не слыхал, а она тоже ни о ком не слыхала. Но появился среди ордынцев великий воин Чингис, который стал ханом орды, а потом императором, а поскольку за много лет до этого он побывал в неволе у китайцев и научился у них многому, то для своего народа открыл ясу, то есть закон, который обращался словами простыми и доходчивыми к сердцу каждого, и всяк, кто хотел слушать, становился воином, а воин живет для того, чтобы побеждать.
Сказано же было так.
Высокие горы и широкие реки отделяют нас от других земель и других народов. Но разве может быть преградой для храбрых душ высочайшая гора и разве остановит их даже широчайшая река? Рано или поздно могут прийти оттуда иные народы и поломают наши обычаи и нас самих сделают рабами, заставив жить по-своему. Быть может, они и не придут, как не приходили до сих пор, ибо не знают о том, что мы есть. Но могут прийти. Угроза существует. Потому-то угрозу нужно устранить. Если камень повис над твоей головой, он может упасть. Лучше низвергнуть этот камень самому своевременно. Не ждите же, пока кто-нибудь отнимет у вас ваших баранов, лучше отнимите баранов чужих. И пусть ваши кони пасутся на чужих травах, и лучше вы возьмете чужих жен в свои объятья, чем потопчут чужие кобылицы ваши пастбища, а чужие воины испытают радость с вашими женами.
Всюду, где уши могут слышать, всюду, где конь может идти, прикажите там слушать или понимать ваши повеления. Кто же захочет вести войска против нас, вы услышите и увидите, что они станут незрячими, имея глаза. А если пожелают что-то держать, будут безрукими, если же пожелают идти, станут безногими, – таков вечный завет высокого неба, данный Чингисхану, сыну солнца, Темучину Хингею – звону железа.
Так они завоевывали, сами не ведая что и зачем. Раздвигали просторы своих владений, уничтожали угрозу несуществующую, а угрозой был целый мир. Следовательно, получалось: нужно было завоевать весь мир.
Еще было у них намерение: спасти мир. Всегда кто-то хочет спасать мир, проливая реки и моря крови. Небо заботится о равновесии. Счет живых и мертвых на земле должен быть постоянно ровным. Нельзя допускать увеличения ни тех, ни других. Поэтому лишних устраняют, и на это дело определяются исполнители воли неба. И это не может быть преступлением, это является указанием целесообразного существования.
Так учил великий Чингисхан, так говорили все ханы, они думали за всех, воины же не думали – они верили беззаботно, в восторге, и это приносило им победы.
Главное для них было: придерживаться собственных законов, не заботясь о чужих. А их главный закон утверждал, что высочайшее право каждого, кто пришел на этот свет, – умереть, и право это обеспечит их хан. Единожды отправившись в поход, они уже нигде не имели постоянного пристанища и не знали, будут ли когда-нибудь иметь его и остановятся ли где-нибудь. Их ханы были темными, как и все воины, потому что таким был и великий Чингисхан. Он слышал о древнем императоре Циньши, который, возможно, первым в деяниях людских велел сжечь все книги, которые будут найдены, из-за того, что в одном свитке было сказано несколько неблагожелательных слов в отношении его собственной особы, в дальнейшем же этот император начал строительство Великой стены, при помощи которой хотел отгородиться от мира и от смерти, быть может потому, что смерти он боялся сильнее всего, боялся настолько, что даже возвел для себя дворец из трехсот шестидесяти и пяти комнат, чтобы на каждый новый день в течение года прятаться в новой комнате и тем самым сбить с толку смерть. Однако Чингисхан не считал подобные способы целесообразными, он не верил в высочайшие стены и потому послал своих воинов уничтожить угрозу, где бы она ни пряталась, что же касается книг и знаний, то он просто не придавал им никакого значения, веря не в знания, а лишь в порядок и послушание. Не придавать значения обозначало: отбрасывать какие бы то ни было знания, как вредные, книги же сжигать вместе с людьми и их жилищами. Завоеватели всегда сжигают книги, потому что в них восхваляются предшественники, а это – вредно для нового властелина.
У монгольского войска был твердый порядок, все воины были разбиты на тьмы, тысячи, сотни и десятки, во главе которых стояли соответственно темник, тысячник, сотник и десятник, они должны были осуществлять волю ханскую в битвах и в походах; всех, кто бежал с поля битвы, беспощадно убивали поставленные сзади нарочно выделенные для этого люди; следовательно, смерть одинаково подстерегала воинов и впереди и сзади, выбора не было, поэтому сражались они всегда до конца и почти всегда побеждали, потому что ни один противник не был подготовлен так, как они. А еще: брали не количеством, а хитростью и коварством. Применяли подкуп и лживые посулы, имели тайные боевые дымы, от которых противники теряли сознание и становились неспособными сражаться; поджигали города, забрасывая пращами через стены пропитанные смолой клочья, а потом метали туда людской жир с убитых пленных, ибо ничто так не горит, как – страшно даже сказать! – эта пожива для огня. Иногда бросали в осажденный город глиняные горшки, наполненные ядовитыми змеями, вынуждали пленных засыпать рвы или же выкапывать новые рвы и направляли на города близлежащие реки, заливая защитников города.
Ненасытность завоевателей не знала пределов. Они были вечно голодны, потому что питались только кумысом от своих кобылиц да еще тем, что удавалось награбить или убить. Когда-то, еще во времена походов Чингисхана, монголы шли через пустыню, и наступил такой голод, что умирали уже не только воины, но и сам хан должен был умереть; но лазутчикам удалось найти свежие внутренности мертвого зверя, они извлекли кал, сварили внутренности и принесли Чингису, и тот съел это со своими нукерами. С тех пор Чингисом было установлено навсегда, чтобы ели они все, что можно жевать и глотать, а от зверей чтобы не оставляли ничего: ни крови, ни внутренностей, ничего, за исключением кала.
Прежде чем завоевать ту или иную землю, они высылали вперед разведчиков, чтобы те узнали, какая земля богаче. Быть может, именно потому, когда Сабудай-Багадур уничтожил великое царство Хорезма, они не пошли на Персию и на Индию, а начали изготовляться к походу на Русь, откуда уже прибыли разведчики и пели перед ханскими шатрами восторженные песни о том богатом и необъятном крае.
Песня слагалась в тот момент, когда хан пил из золотой посуды, украшенной драгоценными камнями, черный ханский кумыс, и было в ней такое про Русскую загадочную и манящую землю:
Там высокое небо и всюду травы зеленые,
Много кизяков для костров,
А еще больше дерева сухого и растущего.
Ветер по вечерам затихает, и нет росы до утра.
Утренняя заря не белая, как у нас, а голубая.
Летом кричат в траве перепелки
И грузно летают птицы величиной с овцу.
Вся земля жирная и плодородная не только вдоль рек, но и
в степях.
Бесчисленное множество гусей, уток, медведей, оленей, туров,
куниц,
Всего так много, что охота тут обещает быть вечной.
Из прозрачных ручьев пьют воду олени,
А вепри обжираются желудями, о которых у нас и не слыхивано.
Дикие птицы спят на воде, а в цветах пьют сладости пчелы.
Дерева и камня там хватит, чтобы построить города для всего мира,
Если бы хан пожелал этого.
В земле лежит множество золота и драгоценных камней,
А на земле этой люду столько, что его еще нигде никто столько
и не видел.
Такая земля привлекала, но и отпугивала одновременно. Долго колебались монголо-татарскне ханы, долго угрожающе топтались на пограничье земли Русской и, уже изготовившись, все равно еще боялись и потому посылали ко многим князьям своих людей, которые должны были бы подговорить русичей срыть валы городов своих и сдаться добровольно, не обрекая себя на гибель и уничтожение.
Но князья, как ни недружны они были, ответили дружно, потому что это был и не их голос, а голос всего народа: "Когда сорвете у коней своих копыта, тогда и сроем валы городов наших".
И тогда покатилась разъяренная орда на Русскую землю и люто шла по ней, не щадила ни юной красоты, ни немощи старой, ни малых детей; если бы был на самом деле где-нибудь антихрист, которым пугали людей, то и он бы заплакал от ужасов, творимых насильниками.
Быть может, хотели они весь мир превратить в пастбище? Но точно так же как вытоптанная, уничтоженная, умершая трава снова оживает с наступлением весны, так рождались словно бы из ничего люди, возрождались города – жизнь не прекращалась. Только воины стареют и умирают безвозвратно, а жизнь неистребима.
Князь Ярослав Всеволодович, узнав об ужасных событиях в Залесских землях и о смерти брата своего Юрия, покинул Киев и пошел во Владимир на великое княжение, очищал церкви от трупов, обновлял землю, раздавал города и вотчины князьям меньшим, а тем временем Михаил Черниговский прискакал в Киев и без малейших преград сел там княжить. Сына своего Ростислава он оставил в Галиче, лелея горячую надежду женить его на дочери угорского короля Белы, но Даниил Галицкий не имел намерения снова пускать угров в свою землю и принялся изгонять из своего города Михаилова сына, а тем временем Ярослав из далекого Владимира, чтобы отомстить Михаилу Черниговскому за Киев, пошел с полками на Каменец, взял в плен жену Михаила и товар великий, – князья принялись за старое, как будто и не было здесь монголо-татар, которые тем временем разгромили половцев, и хан Котян, собрав весь свой народ, пошел в Угорскую землю, где им выделена была часть равнины, ставшая с тех пор их собственностью куманской навсегда. Князья словно бы забыли о смертельной угрозе для всей земли Русской, забыли о руинах на месте славных городов, сожженных селах, вытоптанных полях, изрубленных воинах, забыли о вдовах, сиротах, о горе и стоне повсеместном: "О земля, расступись и прими нас живыми!" Князья и дальше препирались, чинили раздоры между собой, не заботясь о единстве. Ошеломленные таким поведением князей, летописцы тех дней испуганно прислушивались из своих келий к страшному клекоту монголо-татарского нашествия, по окончании перечня всех княжеских поступков, бессмысленных и злонамеренных для такого времени, дрожащей рукой выводили: "Писал не дух святой, а рука грешная, а ум блудил, а глаза как вода, тело все как прах, а мысль в сумятице. И после описания деяний всех сих аминь всему".
А потом врывались в монастыри дикие воины, убивали всех живых, разрушали и грабили все, тащили драгоценности, разрывали и затаптывали в грязь харатийные списки, ведшиеся в течение целого столетия, но даже если не сжигали и не топтали книг, то разносили их по торжищам, как рабов, и исчезали эти книги, быть может, и навеки, как тысячи безымянных пленников.
В Киеве и вокруг него люди как-то не слишком проникались угрозой монголо-татарского нашествия. Вслушивались в злые вести, принимали беглых, сочувственно вздыхали, слушая рассказы, которым никто бы и не поверил, если бы они не были правдой, но – то ли для собственного успокоения, то ли для успокоения всех перепуганных – имели и свою сказочку про Батыя.
Дескать, Батый и не хан, а обыкновенный человек из-под Киева, да и зовется: Батий.
Был простой себе крестьянский сын, пас скот, а потом вступил в Лавру послушником. Когда явился в Лавру, его спросили, как зовут, чей он. А поскольку был сиротой, то и ответил просто: "Батькив"*.
_______________
* Б а т ь к и в – отцов.
Вот все и стали дразнить его: "Батькив" да "Батив" или же еще проще: Батий.
Когда был послушником, монахи часто видели, как ночью или днем, когда засыпал Батий, откуда-то из-за туч взлетал орел и, словно бы защищая его, раскрывал над ним крылья и угрожал всем, кто подходил к спящему. Предчувствуя измену Батия, монахи просили его, чтобы он, когда станет великим богатырем и будет воевать Киев, не трогал Лавру и не разрушал город. Батий обещал, но монахи не верили и просили написать присягу. Однако Батий не умел писать, потому что никаким наукам не был обучен, а только спал да набирался силы. Тогда монахи налили чернил в мисочку. И Батий умакнул в эти чернила руку и приложил ее к харатии кожаной. На харатии остался черный отпечаток руки Батия со всеми пятью пальцами.
Вскоре умер татарский царь, а у него был бешеный конь, который никого не подпускал к себе. Ну, решено было отпустить его на волю и посмотреть, кто на нем сможет приехать, и того избрать царем. Как только отвязали коня, он помчался в Русскую землю, добежал до Лавры и остановился перед Батием. Так Батий и пошел завоевывать мир. А харатия с его присягой сохраняется в Киевской лавре.
Такую басенку повторяли тогда в Киеве и в Мостище тоже, даже за трапезами у Воеводы Мостовика Стрижак не раз и не два рассказывал ее, приплетая туда еще и Николая-чудотворца.
Воевода слушал и не слушал. Застыл в ожидании и неприступности. Это было время величайшей его загадочности. Забыто было обо всем. И о событии с Маркерием, и о гибели Полежаев, даже о зловещем намерении половчанки женить Стрижака на Светляне, которую, правда, охраняли довольно старательно, но и не больше. Эта белоногая, светловолосая девушка привлекала теперь взгляды многих – но что из этого? Это верно, что жизнь берет свое и что никакие битвы и войны еще не стали преградой любви и женитьбе, но какое дело до этого Воеводе? Киев лениво греется на солнце, не обращая внимания на Батыя. Но ведь Киев может себе такое позволить, обладая высокими, еще при Ярославе насыпанными валами, да стенами, да башнями, да воротами неприступными. А Мостище?
И Мостовик бросил всех людей на рытье рвов, насыпание валов, сооружение башен, и не только перед самим мостом, но и вокруг Мостища, чтобы не было доступа и в слободу. Быть может, никогда еще мостищане не работали так истово, и причиной тому было не повеление Воеводы – было нечто высшее для них, каждый думал, наверное, о спасении не самого себя, не моста только, а может, клочка земли своей, ибо вся земля из таких вот клочков и слагается.
Даже пастух Шьо умолк на это время и не выкрикивал своего пренебрежительного "шьо", присматриваясь к адским усилиям своих односельчан. Только половчанка не изменяла своим привычкам. Она, как и раньше, носилась по окрестным лесам, беря с собой Светляну, но с тех пор как хан Котян вывел свой народ к уграм, Мостовик воспретил эти выезды.
– Довольно, – сказал он, – ни шагу со двора!
– А я кто здесь? – с вызовом спросила половчанка.
– Воеводиха, – был ответ, на том и конец.
Неожиданный конец настал также и великой работе по укреплению Мостищ. И именно тогда, когда Батый, отогревшись и подкормив коней в половецких степях, пошел вдоль Днепра, взял Переяслав, разрушив его дотла, а оттуда бросил свои полчища на Чернигов, сам расположившись ордой в Глухове, куда приводили всех пленных.
В Киев – разглядеть да выведать – пришла незначительная часть вражеского войска с Менгу-ханом, они высыпались из окрестных пущ, как роса, двинулись сразу на Мостище, целясь на дивный мост, горстка мостищан в своих незаконченных укреплениях вряд ли долго удержалась бы перед таким напором, однако ордынцы не пошли на приступ, отступили к Песочинскому городку, там разбили шатры для Менгу-хана и ханов меньших, начали любоваться Киевом, который сверкал на солнце золотыми маковками церквей своих и блестящими крышами княжеских теремов, потом хан прислал в Мостище своих биричей, которые издалека на русском языке начали кричать, что хотели бы встретиться с Воеводой, Мостовик велел пустить их к нему, и тут ордынцы ощеломили его, быть может впервые в жизни, начав расспрашивать про мост: оказывается, они вовсе не знали, зачем он, и что это такое, и кем поставлен.
Воевода отнесся к посланцам Батыя с недоверием, ибо у этих людей были слишком узкие глаза, чтобы заглянуть в душу человека и узнать, что у него там за мысли внутри. Человек с узкими глазами напоминает башню с узкими бойницами. Он мечет на тебя стрелы, а ты его даже не видишь. Поэтому Воевода повелся с ордынцами холодно и неприступно, когда же от хана снова приехали люди и попросили пропустить через мост их послов в Киев, Мостовик прогнал всадников и велел всем мостищанам изготовиться к отражению вражеской силы.
Послы переправились в Киев вплавь, а уже назад им возвращаться не пришлось, ибо киевляне, разгневанные наглостью Менгу-хана, который требовал открыть все ворота великого города, перебили его людей. За такую обиду хан мог бы отомстить хотя бы разгромом Мостища, но и тут он удержался, напуганный непостижимым событием: когда он пил кумыс, стоя на пороге своего шатра и снова любуясь издалека богатствами златоглавого Киева, прилетела откуда-то стрела и попала прямо в чашу, которую держал в руках Менгу.
Стрела эта была пущена Немым из огромного самострела, тетиву в котором натягивали сразу пятьдесят мостищан.
Вскоре после этого ордынцы снялись со стойбищ и отвернули от Киева, снова растворившись где-то в половецких степях на целый год.
Снова была спокойная зима, но никто этим не воспользовался. За исключением разве Батыя, который в безвестности далеких степей собирал свою силу, изготовлялся к самому страшному своему походу. Никто об этом не знал, да никто, кажется, и не пытался разузнать, потому что князья снова углубились в мелкие свои передряги, снова делили да делили землю, снова зазвучало: "Это мое!" – "А это мое!" Вот так и началось новое лето, и целые скопища беглецов внезапно выросли перед Мостищем и рвались на мост, торопясь перебраться на ту сторону, в Киев, потому что где-то позади уже двигался Батый на окончательное уничтожение Русской земли, да и самого Киева, и убивал на своем пути все живое, и бежали от дикой орды не только люди, а даже звери и птицы небесные.
Услышав о том, что Батый движется на Киев, князь Михаил Черниговский, который того только и добился за зиму, что выторговал у Ярослава жену, со своим любимым боярином Федором снарядили немалый обоз с драгоценностями и припасами и тайком, ночью, выехали из города, держа направление прямо в Угры, ибо орда ордой, а Михаилу больше всего не давала покоя женитьба сына Ростислава на угорской королевской дочери.