355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Первомост » Текст книги (страница 19)
Первомост
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Первомост"


Автор книги: Павел Загребельный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

А Немой наутро очутился в Мостище, прямо на мосту, сидел, дремля, возле серединных ворот, и еще показалось ему, будто заметил, как на другом конце моста исчезает возок оратая. Немой пожалел, что вместе с ним не поехал веселый Венедикт, но это уже было не его ума дело, и он побрел в воеводский двор и встал перед Мостовиком безмолвный, но вечно преданный, пришел снова сюда, потому что ему некуда было больше приходить, и Воевода пробормотал довольным голосом:

– Лепо, лепо.

Хуже всего, когда важное дело начинаешь в конце дня. А Стрижаку и Шморгайлику выпало столкнуться с ордой именно под вечер. Перед тем они долго ехали, держась все время слева от Реки. Солнце переходило каждый день с левой на правую руку, а там падало за спину, так падало оно и в тот день, когда невесть откуда сыпануло на них со всех сторон множество всадников на маленьких крепких конях, и счастье хоть, что среди ордынцев был один бродник. Ордынцы беспорядочно закричали, целясь из луков в двух послов, бродник же издалека прокричал, кто такие и чего им здесь нужно.

– Послы к хану Батыю! – ответил ему Стрижак.

– Зачем едете? – снова спросил бродник, которого трудно было отличить от других всадников, таким грязным был он и диким на вид.

– Про то скажем хану Батыю, – прокричал Шморгайлик.

Стрижак цыкнул на него и объяснил более путано:

– Совет имеем. Чтоб татары были велики в небе.

Вот тут хорошо было бы иметь рядом с собой хотя бы половчанку, чтобы она ввернула еще несколько своих половецких словец, вельми сходных с ордынскими, чтобы ошеломить этих глупых всадников, но к чему говорить о том, чего нет.

Бродник в сопровождении двух всадников подъехал ближе, заметил одеяние Стрижака, это произвело, видно, надлежащее впечатление, послам, возможно, и поверили, что у них есть важное дело к самому Батыю, им велено было остановиться прямо здесь вот, посреди степи в ложбине, и не двигаться до утра, тем временем ордынцы ощупывали поклажу Стрижака и Шморгайлика, и хотя Стрижак довольно бесцеремонно отгонял их, но пришлось все же дать нечестивым малость съестного, лишь после этого отвязались и исчезли в облаках пыли и сумерках, будто нечистые.

Ночь прошла в бессоннице и тревоге. Стрижак, вспоминая, как проспал он когда-то и коней и Маркерия, всю ночь покрикивал на Шморгайлика: "Коней держи!" А тот, быть может, и огрызнулся бы, да страх на него как напал при появлении ордынцев, так уже и не отпускал больше. Он намотал себе на руки поводья от всех четырех коней, сидел на траве меж конскими мордами и стучал зубами. Стрижак дернул как следует из жбана, пытался дремать, вслушиваясь, как смачно выгрызают кони траву вокруг Шморгайлика, но в конское фырканье время от времени вплеталась пугливая икота Шморгайлика, это раздражало Стрижака, ибо он и в себе, где-то глубоко спрятанный, ощущал испуг, не хотел выпускать его наружу, поэтому злился на воеводского доносчика и покрикивал на него:

– Чего дрожишь?

– Х-холодно же, – скулил Шморгайлик.

– Врешь, злоначинатель, – трясешься! Бойся и пугайся теперь, левоокость твоя уже ни для чего не пригодится, внук тьмы египетской и правнук разрушенного столпотворения.

Еще и не серело, как простор окружающий наполнился непривычными звуками. Сначала прозвучал – неизвестно даже откуда – писк, к нему присоединился несмелый свист, а затем отовсюду ударило щебетаньем, птичьим пением, чириканьем, – все слилось в сплошной гомон, закружило в этом гомоне землю и небо, все поплыло в невесомости, все обрело летучесть, казалось, что и людей ничто больше не будет удерживать на этой полной страхов и угроз земле и они легко поплывут куда глаза глядят на упругих волнах предрассветных свистов и песен.

Они никогда еще не слыхали такого. Шморгайлик приучился подслушивать лишь то, что кому-то можно будет потом пересказать. Но разве кому-нибудь перескажешь птичье пение?

У Стрижака уши были закрыты для звуков всего мира, потому что вслушивался он лишь в потребности собственного тела. Откуда ему было знать, что на земле существует столько птиц и что они так могут петь?

Правда, у обоих где-то далеко позади было детство, а в воспоминаниях о тех отдаленных временах нечто подобное словно бы и слышалось. Что это было? Не птичье ли пение? Но ведь птицы когда-то пели, сидя на ветвях деревьев, а тут вокруг не было даже кустика, это уже были, собственно, и не птицы, живые существа, было самое лишь пение, оно висело между небом и землей, будто теплое облако или еще что-то и вовсе непостижимое.

– Что это? – выстукивая зубами, спросил Шморгайлик. – Неужели столько птиц?

– Это сила божья, – потешаясь над своим спутником, промолвил Стрижак, сам, кстати, тоже малость обескураженный этим дивным гомоном.

– Бежать нужно! – заныл Шморгайлик. – Бежать, пока не поздно.

– А куда бежать – вперед или назад? – насмешливо спросил Стрижак.

– Н-не знаю, – выстукивая зубами, пробормотал Шморгайлик, который за одну ночь стал еще меньше, еще мизернее и ничтожнее – вот так и не заметишь, как человек богу душу отдаст и ты один останешься среди поганых. Стрижаку словно бы даже жаль стало Шморгайлика, он подмигнул ему, подал жбан с медом.

– Освежись и подбодрись, земнородец плюгавый. Ты не знаешь, куда ехать, зато я знаю все. Держись за меня, не пропадешь. Видишь, какая благословенная ложбинка? Еще и пение божье для утехи. Вот и сиди. Назад рванешь – к Воеводе прискачешь. Там тебе и смерть за непослушание. А вперед сунешься – стрелу вражью в гортань получишь, и квакнуть не дадут.

Оба они вздрогнули от тишины, упавшей на них неожиданнее, чем птичий гомон. Птицы умолкли сразу и мгновенно, жуткая тишина наполнила серый рассвет, и в серой безмолвности, там, где небо сходится с землей, появились темные всадники и стали в отдалении, и только тогда Стрижак и Шморгайлик поняли, что не птицы подавали им свои голоса и не божья сила, а, наверное, кровь у них тревожно напевала, сама жизнь кричала им со всех концов, земля родная обращалась к ним, быть может, в последний раз, теперь все занемело, потому что стояли на меже нового дня темные, зловещие всадники, и за ними таилась тревожная неизвестность.

Еще и солнце не всходило, а набежчики объявились на этот раз уже в большем количестве, не менее десятка, потому что вчера их если и было четверо или пятеро, то и хорошо, с непривычки же показалось, будто вся степь была заполнена ими.

Вчерашний бродник держался возле одного из всадников, видно старшего, может десятника или же сотника, они вдвоем подъехали к послам, оба слезли с коней, ордынец тотчас же бросился ощупывать поклажу – искал оружие, или леший его знает, что он искал, и все это делал молча, в спешке, будто его кто-нибудь гнал в шею. Бродник стоял равнодушный и безмолвный, – видно, он привык уже ко всему, привык и к жизни кочевой, давно уже не имел собственного очага и не знал, найдет ли его когда-нибудь, во всем был похож на этих своих хозяев.

– Ты хоть бы умылся, злоначинатель, – сказал ему Стрижак.

– Вот они тебя умоют, – мрачно пообещал бродник в ответ.

– Гортань, может, хоть промочишь?

– Ежели есть чем, так почему же?

Стрижак подал ему жбанчик. Но не успел бродник и отхлебнуть из посудины, как ордынец подбежал к нему, вырвал жбан у бродника из рук и принялся сам торопливо лакать мед, перевел дыхание, взглянул на Стрижака, что-то крикнул.

– Говорит, чтобы ты дал ему еще, – объяснил бродник.

– Пусть выпьет, что имеет.

Ордынец показал на своих воинов.

– Он говорит, что они порежут тебя на ремешки, – снова равнодушно объяснил ему бродник.

– Мы послы, – степенно откашлялся Стрижак, – имеем дело к самому хану, нас убить никто не может.

Тогда ордынец, не отрываясь от жбана, лишь изредка облизываясь, начал допытываться, какое у них такое важное дело к хану и чем они докажут, что они настоящие послы, а не подосланные лазутчики, – послов ненастоящих они убивают без промедления.

Стрижак пустил в ход все свое красноречие, он хотел ошеломить темного ордынца, однако то ли слова его оставались непонятными, то ли бродник переводил с пятого на десятое, но получалось так, что один твердил свое, а другой молол свое, и оба не могли понять друг друга, хоть плачь, хоть разбейся, для ордынца все это было ни к чему, он даже справил малую нужду прямо под ноги Шморгайлику, а тот оцепенело стоял, боясь хотя бы на шаг отступить от унизительного орошения, для Стрижака же в этой балочке могло навеки закончиться его посольство вместе с жизнью, которая хотя и грешная, но не лишена все же удовольствий, и закончиться из-за чего же? Только из-за глуповатости этого набежчика, который не может взять в толк, что никому они не могут сказать то, что должны передать самому лишь высочайшему хану. Наконец бродник, у которого еще, видимо, было что-то от души крестьянской, посоветовал Стрижаку:

– Дай ты ему что-нибудь, тогда он проведет тебя к хану.

Стрижак выметнул из поклажи черный мех богатый прямо в руки ордынцу, тот залился смехом от удовольствия, подпрыгнул, приложил мех к щеке, потерся об него, потом подбежал к Стрижаку и показал пальцем на его златотканую хламиду. Как раз взошло солнце, и хламида заиграла в его лучах, вбирая в себя все взгляды.

– Дай и это, ему понравилось, – нудным голосом промолвил бродник.

– Одежа моя! – возмутился Стрижак. – Моя одежа!

– Ему понравилось, – пожал плечами бродник. – У тебя под низом еще там есть. Он увидел.

А настырный ордынец не отставал. Держался рукой за хламиду, пока Стрижак с проклятьями и плеванием снимал ее с себя. Вельми потешная была картина, Шморгайлик малость даже оправился от испуга, на щеках у него выступила краска – так он был доволен, что наконец дождался, как на виду у всех раздевают хвастливого Стрижака. Пусть и не он лично раздевает – все равно приятно смотреть.

Десятник, получив столь богатые подарки, свистнул своим и тотчас же послал всадника вперед, чтобы тот известил хана о приезде послов, самим же послам дал для сопровождения двух всадников, которые должны были привести их куда следует.

Бродник остался с передовой заставой, но ни Стрижак, ни Шморгайлик не думали о том, как будут говорить с ханом, как-то не думалось об этом в первую минуту после того, как вырвались они наконец из той балочки, из которой могли бы и не вырваться, – кстати, никто бы и костей их не нашел, потому что и искать некому.

"Вырвались" – сказано слишком смело. При всем том, что мостищане, казалось бы, лучше всех разбирались в передвижении как простых людей, так и войск, ни Стрижак, ни Шморгайлик, конечно, ни сном ни духом не ведали о сложной и разветвленной расстановке Батыева войска во время движения. Из рассказов уцелевших от смерти сила ордынская представлялась чем-то сплошным, как грозная градовая туча, и двигалась она подобно черной туче, тяжелой и плотной. Поэтому Стрижак, говоря о хане, считал, что каждый ордынец сразу поймет, что речь идет именно о Батые, и что послов так сразу и поставят перед глазами Батыя, а уж тогда он выполнит волю Воеводы Мостовика, и милости ханские прольются сначала на послов, а потом и на самого Мостовика, который поклоняется хану таким щедрым и редкостным, можно сказать, единственным во всей земле подарком.

Но вышло вовсе не так, как предполагалось.

Их действительно препроводили к хану, но что это был за хан? Не хан, а ханик, этакое замызганное ничтожество, с завидущими узеньками глазками, закисшими от спанья и неумывания. Лежал хан на грязных подушках в шатре из конской кожи (а коней подбирали рябых – то ли это было прихотью самого хана, то ли они так различали свои шатры: один из кож черных, другой – из белых, а третий – из рябых), послов почти втолкнули в этот шатер, там было жарко и душно. Стрижак сразу же промок в своих многочисленных хламидах, а Шморгайлик стрельнул глазами туда-сюда по привычке, но подглядывать здесь было нечего: на подушках хан, а возле него, с двух сторон, два ордынца с мечами, только мигнет – изрубят тебя в капусту.

Стрижак чуточку замялся, не зная, как вести переговоры с ханом, потому что языка ордынцев не понимал, а хан не умел разговаривать по-нашему. Его выручил один из татар, стоявших возле хана.

– Хан Делей спрашивает, кто вы? – пробормотал он так, будто рот у него был залеплен тестом.

– Послы от русского воеводы к великому хану, – промолвил Стрижак и толкнул Шморгайлика под бок, чтобы возвратился сторожить коней, потому что еще, видно, ехать да ехать к тому великому хану.

Хан Делей тем временем пристально рассматривал Стрижака своими хитрыми глазками, такими узкими, что человек должен был оставить малейшую надежду заглянуть в душу их хозяина. Вот уж – сотворил господь, да и высморкался! Стрижаку даже плюнуть захотелось, но вовремя удержался, вспомнив о своих посольских полномочиях.

И хотя бы расспрашивал о чем-нибудь, а то лишь смотрит своими узкими глазами, да и только! Стрижак потоптался малость, переступая с ноги на ногу, покашлял, прочищая горло, будто изготовлялся к речи, но тут хан опередил его и тоненьким голоском что-то произнес. Голоса у всех ордынцев были тоненькие, будто волосок из конского хвоста, и очень пронзительные.

– Оно спрашивает, что ты ему подаришь? – тоже тоненьким, да вдобавок еще и гнусавым голосом пересказал слова хана толмач.

– Кукиш бы ему преподнес, – пробормотал про себя Стрижак, а вслух произнес: – Везу подарки для хана Батыя от моего Воеводы, хану Делею от себя преподнесу мех и сосуд серебряный.

Хан, закрыв глаза, слушая слова Стрижака, передаваемые ему толмачом, немного подумал, потом снова что-то прокричал тоненьким голосом.

– Мало, – сказал толмач. – Оно сказало, что мало.

– Чего же ему еще нужно? – уже раздраженно воскликнул Стрижак. – Я посол к хану Батыю и не могу все раздать здесь. Я везу для хана Батыя. Шморгайлик, неси две куницы и серебряную чашу сюда!

– Батый далеко, – равнодушно промолвил толмач. – А тут – хан Делей. От него же ты можешь попасть к хану Санжару. А можешь и не попасть. Все в руках у хана Делея.

– Так чего же он хочет, твой хан?

Делей, улыбаясь сладко-мстительной улыбкой, указал рукой на златотканое одеяние Стрижака. В этот момент появился Шморгайлик, неся две пышных куницы и кованую серебряную чашу. Стрижак перехватил это и подал хану, но тот, забрав дары одной рукой, другой цепко ухватился за край хламиды Стрижака и тонко, требовательно завизжал. Лицо его налилось кровью, щелки глаз сузились до предела, голос его был режущим, будто острый нож.

– Оно велит, чтобы ты снимал, – таща за хламиду с другой стороны, сказал толмач.

Шморгайлик злорадно наблюдал, как обдирают Стрижака, снимают с него еще одну одежку, хотя на нем оставалось еще много нарядов, к безмерному удивлению ордынцев, которые все, казалось, видели на свете, но такое встречали впервые.

От хана Делея их снова сопровождали двое всадников бравых, а третий поскакал впереди, чтобы известить хана Санжара. У хана Санжара шатер был уже не из конской кожи, а из войлока, правда из войлока грязного, как и его толстая физиономия. Ненасытность хана Санжара соответственно превосходила жадность Делея, когда же послов переправили еще глубже в расположение Батыевых войск, к хану Кегичу, который имел шатер из войлока белого, то этот превзошел ненасытностью всех предыдущих ханов, вместе взятых, а ведь на долю Стрижака и Шморгайлика выпали еще ханы Белбас и Есхар, прежде чем препроводили их в стан Батыя; повсюду от послов брали больше и больше и всюду снимали со Стрижака одежду, на зависть Шморгайлику и к превеликому удивлению ордынцев, которые никогда еще не видели на одном человеке так много имущества сразу. Только предусмотрительная жадность к драгоценным одеяниям и спасла Стрижака от окончательного позора, потому что, сколько с него ни сдирали, а все же кое-что сохранил он и для того, чтобы предстать перед великим ханом хотя бы с золотой нашивкой на одеянии.

Долго добирались они к Батыю, долго и тяжко. Думалось, что монголо-татары будут идти на Киев по той же дороге, по которой перед этим шли на Переяслав и Чернигов, но никто ведь не знал, что войско Батыя никогда не идет дважды по той же самой дороге, по тому же самому следу. Мир широк, дорог много! Каждый раз новая трава нужна их коням и их табунам, и идут они от травы до травы, и живут от травы до травы, даже счет ведут не годам, а только травам, и человек там может жить соответственно сорок или пятьдесят трав, а девушка в десять или двенадцать трав уже становится женой.

Слушал ли хан своих лазутчиков перед походом о всех дорогах, реках и мостах? По всей вероятности, нет. Шли валом, катились от травы до травы, знали твердо, что каждая речка имеет начало, и потому пускали свои возы вдоль рек и сами шли к истокам, где мелкие броды, и оттуда начинали свои грабежи.

Чем дальше углублялись в Батыево столпище Стрижак и Шморгайлик, тем более отчетливой становилась для них неодинаковость монголо-татар, даже широколицые и узколицые были словно бы неодинаковыми, – в сущности, и монголо-татарами назывались, видимо, только передние, самые дерзкие и быстрые в Батыевом войске, далее были су-монголы, или водные монголы, самого же Батыя окружали ека-монголы, то есть великие монголы, эти уже продвигались вперед не поодиночке, а целыми обозами, были очень богатыми, имели много скота – верблюдов, быков, овец, коз и коней. Шатры тут были огромные, будто дома, войлок на них украшен вышитыми виноградными лозами, птицами, зверями; с места на место шатры перевозились на огромных повозах, запряженных несколькими десятками быков, были еще повозы с сундуками, покрытыми черным войлоком, который для защиты от дождя пропитан был бараньим жиром. В эти сундуки складывалось все награбленное имущество, потому что ничего нажитого собственным трудом у монголов не было и быть не могло. Каждый богатый монгол имел по сто или по двести повозов и по стольку жен, сколько мог содержать, каждой жене выделен отдельный шатер, ставились эти шатры на расстоянии полета камня, – потому-то, когда великий хан становился ордой, то пустынные степные горизонты сразу ощетинивались острыми верхушками многочисленных шатров, тьма-тьмущая скота разбредалась по травам, пыль от колес, дым от костров поднимались до самого неба, здесь непрерывно двигалось огромное множество до зубов вооруженных людей, и горе было тому, кто пытался хотя бы издалека наблюдать за этим скоплением, а что уж говорить о тех, кому суждено было предстать в самой середине монгольской орды?

Шморгайлик начисто лишился дара речи, а Стрижак, ободранный почти начисто, только и смог пробормотать:

– Словно обо мне самом сказано в книгах: "Отправится он в землю чужих народов и изведает во всем доброе и злое".

Сумерки скрывали его лицо, да еще туман вечерний, предосенний, потому что из дальних краев шла осень, и плавали вдоль Реки туманы, и листья на опушках подернуты были первой желтизной, хотя в пущах, где в тиши деревья словно бы согреваются взаимно, стояли они еще по-летнему зеленые, не то что на киевских горах, где от первого дыхания холода уже пестреют листья, и хотя от этого горы становятся как будто еще прекраснее, чем в теплые дни, но одновременно и какой-то невыразимой грустью веет от них, и от этой грусти вряд ли может укрыться человек за высокими валами большого города, в укрытии златоглавых соборов, а захочется ему на противоположную сторону Днепра, в безбрежные леса, в их тепло, в их нетронутую зелень.

Наверное, этот человек стремился своевременно уйти от киевской грусти, от пестрых по-осеннему гор, но намерение это для мостовской стражи казалось таким странным, что не могло бы прийти и в голову, потому что уже много дней никто не пересекал мост с берега киевского на берег черниговский, люд валом валил лишь сюда, в Киев, все убегали от той темной монголо-татарской силы, которая где-то надвигалась неотвратимо, будто Страшный суд.

Люди, кони, возы, скот, целые толпища окружали не только мост, но и все Мостище, все торопились оттуда на этот берег; перебранка людей, треск поломанных возов, рев скота, конское ржание, стук и клекот стояли над мостом целыми днями, стража едва управлялась расталкивать нетерпеливых, обалдевших от страха людей. Мытник даже похудел, следя за тем, чтобы никто не просочился через мост на дармовщину, люди не могли взять в толк, зачем в такое время мыто, для кого оно собирается – разве что для Батыя? Мытник наслушался столь бранных слов и проклятий, что и за всю свою жизнь не слыхал до этого, другой на его месте давно бы беспомощно развел руками, плюнул и сошел с дороги, пустив этот обоз, но не таким был Мытник, а к тому же и сам Воевода Мостовик напоминал и ему и всем другим стражникам об их долге; Мостовик множество раз в течение дня выезжал на мост и стоял на своем высоком вороном коне, возвышаясь над клекотом и свалкой, будто зловещее напоминание об извечном порядке и суровом обычае.

Итак, кому из мостищан выпадало стоять на стороне киевской, то считалось это отдыхом, потому что на той стороне моста стояли лишь для видимости, да еще для того, чтобы закрывать мост на ночь. В тот вечер два конных стражника уже готовы были закрыть ворота, но вот беда – с той стороны еще шли и ехали, и не было им конца, из-за чего и произошло это вопреки обычаю, согласно которому ворота закрывались одновременно с заходом солнца. Нужно принять во внимание и то, что на киевской стороне солнце за холмами прячется раньше, чем на черниговской, кроме того, нужно добавить еще немного времени на движение по мосту для тех, кто вступил на него с противоположного конца, скажем, за миг до захода солнца, эти люди словно бы несли еще с собой солнце, раз вступили они на мост в его пускай и последнем сверкании; пропущенные сквозь входные ворота, они имели право – соответственно – выйти и сквозь ворота на этом берегу.

Человек, прячась в сумерках, окутываясь туманом, спустился с киевских гор и шел на мост, шел на ту сторону так, будто хотел бросить вызов всем тем, перепуганным и исступленным людям, которые катились с того берега в Киев, надеясь найти здесь убежище.

Человек этот был подозрителен уже по своему намерению, которое противоречило общему настроению, царившему повсюду, а следовательно – и над охранниками моста, хотя они не должны бы поддаваться никаким настроениям, стоя над всем и всеми, но были они людьми, и ничто человеческое не могло быть им неприсущим.

Кроме того, человек изъявил желание перейти мост после захода солнца, а этого не разрешалось делать никому и никогда.

Таким образом, намерения этого немного таинственного человека были подозрительны вдвойне, и не мог он укрыться с ними ни в вечерних сумерках, ни в тумане речном, бдительный глаз охранников мигом заприметил человека, и оба стражника в один голос крикнули:

– Стой! Куда идешь?

– А туда, – небрежно взмахнул рукой человек, показывая на ту сторону Реки, – куда же еще должен был направляться тот, кто входит на мост.

– Не принимай нас за дураков, – мрачно произнес один из охранников, почему это ты должен впотьмах добираться на тот берег? Мост закрыт. Назад!

– Эгей, Еван, – насмешливо промолвил незнакомец, – ты до сих пор не поумнел?

– А ты кто такой, что знаешь меня? – чуточку даже испугался Еван. – А ну-ка подойди поближе...

– Слезай с коня и подходи сам, – насмешливо посоветовал ему незнакомец, предусмотрительно держась на почтительном расстоянии от охранников, – ты ведь не Конский Дядька, который готов и спать верхом, тебе можно и на ногах постоять.

Это уже переходило всякие границы вероятности, потому что второго охранника в самом деле звали Конским Дядькой и он в самом деле с малых лет так привык ездить верхом, что превосходил в своей привычке к верховой езде самого Воеводу Мостовика, его еще звали Половцем за это, а теперь, наверное, могли бы окрестить и Татарином.

– Вот я тебе покажу Конского Дядьку, – лениво пробормотал второй страж, собственно и не обижаясь, а только чуточку удивляясь, хотя вместе с тем и не без гордости за то, что его знают даже неизвестные прохожие. Подойди-ка поближе, я тебя не так угощу! Еван, прогони его прочь, пока я не рассердился!

– Слыхал? – сказал Еван. – Иди себе с богом, а то...

– А то что? – засмеялся незнакомец. – Не пустите меня через мост? Так я сам пойду. Не нужно меня и пускать.

С того берега уже шли последние прохожие, они торопились поскорее ступить на землю, никто не обращал внимания на человека, который почему-то намеревался идти туда, откуда они все убегают, никто не прислушивался к его перебранке с конной стражей.

– Кому сказано – назад? – крикнул Конский Дядька. – Закрываем ворота!

Однако закрыть ворота они не могли, пока не пройдет последний с того берега, кроме того, нужно было сойти с коней обоим, а им не хотелось перед незнакомым спешиваться, поэтому они гордо торчали перед ним и немало удивлялись его дерзости.

– Вот как дам тебе своим копьем, – с угрозой сказал Еван.

– Ну и что? – спросил незнакомец.

– Проколю насквозь!

– А я тебя не боюсь, – спокойно сказал человек, и от этих слов даже Конский Дядька потерял терпение:

– Почему же это ты не боишься?

– Потому что у меня топор есть, – почти весело сказал тот.

– Что за топор?

– А такой – с долгой ручкой. Посмотри. И острый вельми. Я точил его на вражеских ребрах. Попробуйте меня держать – и вы отведаете моего топора!

И он пошел прямо между Еваном и Конским Дядькой, и они застыли, то ли от страха, то ли от удивления, и, кажется, вроде бы даже узнали этого мужчину, собственно, и не мужчину еще, а юношу, такого же по возрасту, как и они; быть может, если бы кто-нибудь спросил, как зовут этого юношу, то и Конский Дядька и Еван в один голос воскликнули бы: "Маркерий!" – но ведь никто у них не спрашивал об этом, а друг перед другом они не решались высказать догадку свою, вот так и прошел мимо них в сумерках да в тумане Маркерий и направился к противоположному концу моста, где уже, наверное, были закрыты ворота и выставлена усиленная стража, чтобы не пустить на мост тех, которые будут прорываться к нему и ночью.

Но на том конце моста еще стоял Мытник. И, несмотря на то что все в этом человеке заросло жиром, он всегда стоял именно столько, чтобы последний пропущенный им прохожий достиг киевского берега, а тот, кого пустили последним на мост с противоположной стороны, чтобы дошел сюда. Этого времени Мытник уже и не принимал во внимание, он просто руководствовался привычкой, она жила в нем точно так же, как тупое упрямство в сборе пошлины, как преклонение перед Воеводой, как жажда к обжорству.

Стоял он и в тот вечер ровно столько, чтобы дождаться, пока придет с того берега Маркерий. Не следует думать, будто Мытник ждал именно Маркерия, о парне давно уже забыли в Мостище, помнил о нем только тот, кому нужно было помнить, для Мытника же ожидание означало только одно: долг. Идешь или едешь через мост – плати. Если бы воскрес родной отец Мытника, если бы даже Николай-чудотворец, покровитель моста и всех мостищан, появился перед Мытником, все равно он изрек бы: "Плати!".

Так сказал он и Маркерию.

– За что? – спросил в свою очередь Маркерий, потому что это в самом деле был он, возвращался в Мостище, возвращался уже с киевской стороны после многолетних странствий, приключений и скитаний, которые не имели теперь никакого значения, ибо ничто теперь не имело значения перед лицом монголо-татарской угрозы.

– Перешел мост – плати, – равнодушно объяснил Мытник.

– До сих пор держитесь за этот мост, вместо того чтобы сжечь его, небрежно сказал Маркерий, направляясь дальше, проходя мимо Мытника и не проявляя намерения платить за переход, ибо мост принадлежал и ему – хотя бы какой-то частицей, раз его деды и отцы вкладывали в него свою жизнь.

– Взять его! – равнодушно велел Мытник, и двое охранников метнулись к Маркерию, но он не стал их ждать, отскочил к своему краю моста, взмахнул длинным топором, закричал:

– Не подходите – изрублю!

Мостищане встали перед разъяренным незнакомцем, а Мытник захлопал глазами; похоже, и его осенило нечто похожее на догадку, он даже было рот раскрыл, чтобы спросить неизвестно у кого: "Не Маркерий ли это?" – но не спросил, а парень тем временем проскочил мимо охранников – и уже его не было, уже он исчез за полукругом костров, которые разожгли те, кого остановили перед мостом до наступления утра.

Ему еще надлежало проскочить мимо сторожевой башни, где теперь днем и ночью тоже стояли охранники, в Мостище поперек улиц на ночь протягивали железные цепи, чтобы остановить всадников Батыя, если бы они внезапно налетели в темноте, – эти цепи для непосвященного тоже представляли немалую преграду. Он должен был бы остерегаться погони с моста в том случае, если бы его узнали там, но он упрямо пошел сразу к отцовскому дому, тут кончалась вся его независимость, он снова становился маленьким мальчиком, все забывалось, все отступило в небытие, он бежал через леваду, мимо высоких осокорей, окутанных мягким туманом и оттого казавшихся еще более высокими, ему уже слышался журчащий мамин голос и неторопливый голос отца, он торопился к своему подворью и, когда наскочил на запустенье, не поверил глазам своим, долго метался в темноте в разные стороны, но всюду было одно и то же: пустота, давнишнее пожарище, высокие бурьяны, запустение.

Поросло травой. Нет ничего. Припорошилось пеплом.

Он упал лицом в эти бурьяны, в эту траву и долго лежал безмолвный, неподвижный, оцепеневший. Лежал, а самому казалось, будто черная дикая сила бросает его в разные стороны, раздирает на части его тело, разрывает сердце. Упади на восток лицом, на запад спиной, разлетись на все четыре стороны, посыпь следы свои пеплом из семи печей и беги в чистое поле.

Так он лежал, а потом встал и побрел в темноту. Куда? В дикую пущу или в чистое поле? Иду я в чистом поле, а навстречу бегут семь духов с полудухами, да все черные, все злые, все нелюдимые.

Какое ему до этого дело?

Убереги меня от злых духов, от светло-русых и беловолосых, от чернявых и пустоволосых.

Он не боялся никого.

Пошел – страшно даже подумать! – прямо к воеводскому холму, приблизился в темноте к высоким, наглухо закрытым воротам, начал стучать в них своим топором, выкрикивая при этом:

– Эй, вы, отворяйте!

Но не такие были теперь времена, чтобы перед каждым, да еще и ночью, открывались ворота или чтобы стража вступала в переговоры с кем бы то ни было. С той стороны никто не откликался, только после того, как Маркерий осточертел им со своими стуками-криками, оттуда кто-то равнодушно предостерег:

– А не кричи, ежели не хочешь стрелу в горло получить!

Тут Маркерий наконец опомнился, он даже губу прикусил от собственной дурости, потому что разве он возвратился сюда ради того, чтобы его схватили в первую же ночь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю