Текст книги "Ярослав Мудрый"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Год 1004. Весна. Киев
И приидохом же в Греки, и ведоша ны,
идеже служат Богу своему, и не свеми,
на небе ли есмы были, ли на земли: несть бо
на земли такого дива, ли красоты такоя,
и не доумеем бо сказати… Мы убо не можем
забыта красоты тоя…
Летопись Нестора
коло пристани на Почайне [27]27
Почайна – небольшой правый приток Днепра, впадавший в него в районе теперешней Почтовой площади в Киеве. На Почайне во времена Киевской Руси и до начала XVIII столетия была киевская гавань. В 1712 г. понизовье слилось с Днепром. ( Примеч. переводчика.)
[Закрыть]толкался гулящий киевский люд, под надзором хозяев разгружались купеческие лодьи, лениво покрикивали маленькие радимичи, пригнавшие для продажи огромное множество самодельных челнов; выше, по склону горы, дымились кузницы, в больших закопченных котлах плавили олово и свинец для крыш; по узвозу в город тащили длинные бревна и каменные глыбы, повсюду шныряла детвора, степенно проходили жены, одетые по киевской моде, так, чтобы все было спрятано, даже лицо, открытыми оставались лишь глаза; иногда проезжал всадник из княжьей дружины, сверкая оружием, угрожающе оттопыривая вперед бороду, отращенную на греческий манер. Перевозчик сразу заметил, что хлопцы впервые попадают в Киев, потому что слишком уж любопытно посматривают туда и сюда и, кроме того, имеют очень странный вид – с ног до головы завернуты в звериные шкуры, сами тоже ощетинившиеся, будто дики из пущи, у одного через плечо лук и два пучка черных коротких стрел, у другого – тяжеленная суковатая палка, а на шее на крепкой бечевке висит медвежий зуб, искусно вправленный в золото. Прищурив глаз, перевозчик заломил с пришельцев такое, что и самому стало страшно, однако они, видимо, не знали киевских порядков, ибо тот, с медвежьим зубом на шее, молча сунул руку в кожаный мешок, швырнул оттуда прямо под ноги перевозчику дорогую шкуру, й оба, не оглядываясь, быстро зашагали вверх – в город.
Они шли по песчаной разъезженной дороге, головы у обоих были задраны вверх и глаза прикованы к тому диву, которое висело в небе, будто цветное облако. На самой вершине круглой горы, серебристой от песка внизу и ласково-зеленой по боковым склонам, недоступно возвышались дубовые клети, заваленные черной землей, а за валом белели чистым строганым деревом просторные строения, чуть-чуть выглядывая из-за прикрытия, зато другие строения, выложенные из серого, как соколиное крыло, и из розового, будто улыбка, камня, врезались в самое небо и тоже, как вся гора, поражали круглыми странными крышами, над которыми Сивоок сразу же заметил кресты и схватил своего товарища за руку:
– Посмотри.
– Э, – сказал Лучук, словно бы он уже в десятый раз идет в Киев, – еще и не то увидим…
Оба остановились и долго смотрели на розовую каменную громаду, висевшую между небом и круглой горой. Солнце выкатилось из-за облака, за которым до этого скрывалось, ослепительно ударило в розовый летучий камень, сверкнуло горячим огнем с круглых верхушек, где перед этим хищно чернели костистые кресты. Кресты горели багровым цветом, они словно бы парили в голубом небе, плыли в медленном золотом игрище, они жили отдельно от дивного города, от серебристо-зеленой горы, от Днепра, от всех тех, кто суетился возле пристаней, кто барахтался в теплой воде, кто поднимался вверх по узвозу или спускался по нему вниз.
– Столько золота, – прошептал Лучук.
Сивоок на миг перевел взгляд на солнце и, ослепленный, снова посмотрел на кресты, но они снова показались ему зловеще черными, и он невольно вздрогнул.
Мимо них покатился возок с товарами кого-то из гостей, погонщик изо всех сил покрикивал на коней, потому что поклажа была тяжелой, все трещало. Потом прошел человек, спрятанный под огромной вязанкой хворосту, видны были только его ноги, для равновесия расставлявшиеся широко и твердо, человек шел неторопливо, вязанка покачивалась в такт его шагам, так, будто этот человек приглашал хлопцев: «А ну-ка пошли, чего остановились?».
И они пошли следом за ним. Узвоз ближе к вершине становился все круче и круче, потому был вымощен здесь деревянными кругляками, купеческий воз впереди тяжело загрохотал на деревянном помосте, напряглись, наверное, чуть ли не из последних сил, купец и его служка, подставляя плечи под ручицы, яростно покрикивали, поворачивали умоляющие красные лица назад, к хлопцам, к человеку с вязанкой хворосту, к кому угодно, лишь бы только помогли одолеть крутой подъем, но хлопцы не знали здешних обычаев и не решались бежать на помощь, а человек с вязанкой хворосту шел, как и прежде, медленно, как и прежде, широко расставлял для равновесия ноги, как и прежде, покачивалась в такт его шагам вязанка, и, оставаясь невидимым, человек этот обращался то ли к купцу, то ли к хлопцам, то ли просто вслух высказывал свое мнение: «А не накладывай столько, не будь жадюгой! Хочешь все товары втиснуть в один воз, чтобы дать меньше мыта за проезд в наш Киев, а там будешь драть с людей три шкуры? Вот и надрывайся тут, на узвозе! Будешь знать, как ехать в Киев! Будешь знать!».
Город нависал над ними мощным валом, подпираемым дубовыми городнями, белые деревянные строения еле виднелись из-за вала, зато каменные здания с крестами и без крестов еще словно бы приблизились, еще сильнее врезывались в небо, а сбоку виднелись еще странные деревянные церкви, тоже с крестами над круглыми крышами. Сивоок уже и не рад был, что послушал Лучука. Зачем им Киев? Жили себе у добрых людей поднепровских, помогали им перетаскивать купеческие лодьи через пороги, сторожили, ходили на охоту в боры, тщательно избегая встреч с княжьими ловчими. Там господствовал еще прадедовский добрый обычай давать приют каждому, кто появлялся: на Днепре собиралось огромное множество всяких людей, смелых и честных, а главное, таких, которые, будучи вольными сами, умели уважать чужую волю, каждый здесь молился своим богам. Были там и пески и дебри, не было, правда, такого большого и дивного города, но не было и крестов вон тех, которые переливаются то золотом, то чернотой, от которой сердце стынет. А он никогда не забудет деда Родима, погибшего под крестом.
– Попал бы хоть в один крест? – спросил Сивоок Лучука с нарочитой храбростью.
– Не долетит стрела, – небрежно ответил тот.
Купеческий воз уже проезжал первые ворота. Сколоченные из толстенных бревен, невесть какой силой открываемые и закрываемые, они тяжело висели в проруби вала, словно подстерегая тех, кто пройдет сквозь них, чтобы сразу с оглушительным скрипом закрыться и навеки отрезать путь к воле, как это было когда-то с Сивооком у Ситника.
Но ворота спокойно висели, не закрываясь, воз прокатился дальше, уже и человек с покачивающейся вязанкой хворосту на спине оказался между высокими дубовыми клетями, и только тогда хлопцы заметили, что по ту сторону ворот стоит стража. Два бородатых великана в, толстых мисюрках на головах, увешанные толстыми досками, предназначенными для защиты спины и груди, стояли, опираясь на длинные копья, и, как казалось хлопцам, смотрели именно на них, равнодушно пропуская мимо себя и купеческий воз, и человека с вязанкой хворосту. Впечатление было таким неотступным, что Лучук непроизвольно подвинул свой лук дальше за спину, чтобы он не бросался в глаза, а Сивоок перебросил свою тяжелую палку из правой руки в левую, но вовремя смекнул, что это ничего не изменяет в его положении, потому что левый дружинник смотрел на него так же пристально, как и правый, а в случае чего правой рукой махнуть будет сподручнее, потому он снова взял палку в правую руку.
Человек с вязанкой хворосту уже миновал стражу, а хлопцы двигались ни живые ни мертвые – давно уже они не ощущали себя такими еще совсем маленькими, как здесь, перед мрачными бородачами, давно уже не попадали в собственноручно расставленные сети, как вот теперь. Шли, и каждый мысленно молился своему богу, хотя и не был уверен, что его маленький добрый лесной или водяной бог может тягаться с хищным и твердым Богом, который попротыкал все небо над Киевом крестообразными знаками своей силы.
Однако сторожа, затиснутые между деревянными досками у ворот, продолжали и дальше смотреть вниз за ворота, хотя хлопцы уже проходили мимо них, – кажется, они и не заметили двух пришельцев, одетых в шкуры.
А хлопцев от испуга бросило в новое недоумение. Потому что сразу за валом города, оказывается, и не было; чтобы попасть в город, дм нужно было пройти еще через деревянный мост, тоже охраняемый стражей, а здесь, на детинце, стояло несколько крепких больших хижин, между которыми бродили точно такие же, как у ворот, бородачи, кое-кто из них сидел на солнышке, другие играли между собой, стреляли из лука, размахивали мечами, разрубая воображаемых противников.
Сивоок и Лучук поскорее помчались следом за человеком с вязанкой хворосту, он тоже, видно, не намеревался задерживаться тут, среди вооруженных, изнывающих от безделья лежней, которым ничего не стоило проткнуть человека копьем или зарубить мечом, лишь бы только хоть малость развлечься.
В самый Киев вели еще одни ворота, окованные железом, черные, будто кажаньи крылья, какие-то нависающие, так что, наверное, закрывались они сами собой, как только отцепляли цепи, державшие их, а за воротами через глубоченный отвесный обрыв пролегал деревянный мост. Купеческая телега уже погромыхивала колесами на том конце моста, там какие-то ловкачи метали с купца раз и два на мыто. А на этом конце моста, прямо под черными крыльями ворот, стояло еще двое сторожей, но уже не таких, как те, что у деревянных ворот, а закованных в железо, в крепких кольчугах, в острых шишаках, с булатными бутурлыками, закрывавшими руку от кисти до самого локтя, а оружие у них было такое: у одного – широкий обоюдоострый меч, похожий на тот, какой был когда-то у деда Родима, только короче и, наверное, легче, а у другого – острый шестопер, увесистый, с украшенной рукояткой.
Эти стояли не сонные, а истосковавшиеся, не замечали никого, не смотрели ни на кого, но, когда хлопцам уже казалось, что они незамеченными прошмыгнули мимо разукрашенных железом болванов, тот, что с шестопером, топнул ногой так, что мост загудел, рявкнул:
– Почто не креститесь?
Хлопцы остановились как вкопанные. Бежать вперед все равно было бесполезно, потому что разве найдешь спасение в таком огромном городе, поднявшемся над дебрями и пущами, возвращаться назад тоже не выходило, ибо там было еще хуже: полное дворище вооруженных лежней.
– Кто такие? – сурово спросил тот, что с мечом.
– Мы суть… – Лучук хотел вырваться первым с ответом, но не знал, что говорить, умолк, его выручил Сивоок.
– С гостем прибыли, – сказал он спокойно, – проехал он на торг.
– Ишь ты, сопляки, уже с гостем, – незлобиво промолвил тот, что с шестопером. – Ваш гость разве поганин, что не креститесь?
– Не умеем, – мрачно сказал Сивоок, – имеем своих богов.
– Покажу тебе, – подошел дружинник к нему и схватил его за правую руку, чтобы поднять ее для сотворения крестного знамения.
Но руку Сивоока тянула вниз тяжелая дубовая палица, так что дружинник с трудом мог приподнять ее вверх.
Забыв и о крещении, он ухватился теперь за палицу, попытался выдернуть ее из руки Сивоока и даже крякнул от натуги.
– Чудной силы отрок, – сказал он и оттолкнул Сивоока. – Иди себе, поганин!
Лучук, вобрав голову в плечи, проскользнул за спиной Сивоока, шепнул, сдерживая нервный смех:
– Знал бы этот олух, как стреляю. Попал бы ему сквозь глазок его кольчуги прямо в пуп! Гы-гы!
– Заткнись! – сурово сказал Сивоок, потому что они входили уже в Киев.
Если же говорить правду, то не они вступали в Киев, а Киев наступал на них, спускался со своих холмов, ошеломлял, приводил в изумление. Их удивляло, как могло вместиться на таком скупом лоскуте земли столько строений, столько люда, столько движения, гомона, клокотания. Кто-то куда-то шел, торопился, а кто и просто стоял, созерцая божий свет; скрипели возы, ржали кони на торжище, звонко сплескивалась в глубокие колодцы вода из переполненных ведер, пахло стружкой и дымом, тюкали топоры, мудрили над камнем зиждители, повсюду толпился люд торгующий, строящий, гулящий, работящий, – вот чем окружал Киев своих пришельцев.
Сивоок продвигался вперед, будто лунатик, не чувствуя мощенной деревянными кругляками улицы под ногами, не видя ни просторных дворов с белыми деревянными строениями, ни больших и маленьких церквей, тыкавших ломаными пальцами своих крестов в необозримые просторы весеннего неба, ни княжеского каменного терема, который стоял у самого края Киевской горы, будто желая поймать своими замысловатыми окошками все ветры с Десны и Днепра, – перед глазами у хлопца, застилая весь свет, стояло только одно: каменные громады, розово-серые, широкие и стройные одновременно, необозримые в своей огромности, так, будто собрали они в себе весь камень Русской земли, а одновременно воздушно-легкие, словно озаренное солнцем облако. Некогда острые камни теперь сгладились, а кое-где внезапно расступились, создавая причудливые оконца-просветы, или изгибались мощными луками, похожими на вечно застывшие волны, поднятые над землей дивными силами. И над этим умиротворением и покоем кругло возвышались четыре меньших и пятая самая большая и высокая очаровательные шапки-крыши, а на каждой из них плавал в золотом озере неба похожий на цветок крест, и все пять крестов заплетались в движущийся круг сияния, и не было в них ни корявости, ни черноты, ни испуга.
Так, бредя во внезапной своей ослепленности, Сивоок натолкнулся на какого-то человека и остановился, со смущенной улыбкой проводя по глазам ладонью.
– Бесноватый еси? – закричал человек, и только тогда Сивоок возвратился на твердую землю и увидел возле себя светловолосого бородатого мужчину в расстегнутом на груди корзне и расхристанной, так что видна была потная, поросшая светлыми волосами грудь, сорочке, в откуда-то знакомых истрепанных портах и изношенных лаптях, тоже почему-то словно бы знакомых. Тогда он посмотрел еще и увидел вязанку хворосту, лежавшую у ног мужчины. Это был тот самый человек, следом за которым они шли в город. Остановился передохнуть.
– Хотели на вас крест положить? – оживленно подергивая бородой вверх, спросил мужчина.
– А ты что, видел? – полюбопытствовал Лучук.
– Отчего бы и не видеть?
– Как же?
– А вот так, – мужчина быстро согнулся, снова заняв положение, как с хворостом на спине, и посмотрел на хлопцев снизу, сквозь широко расставленные ноги. Лицо его налилось кровью, глаза помутнели.
– Головами по небу ходите, – закричал, не изменяя положения, человек, – а на ногах у вас земля!
– Зачем такое вытворяешь? – засмеялся Лучук.
– А любо мне так, – человек выпрямился, снова подергал бородой. – Много люда плывет в Киев, все его видят одинаково, а никто – как я!
Сивоок, казалось, совсем равнодушно воспринял причуды и разглагольствования нового знакомого. Был озабочен другим.
– Что это? – спросил глухо, указывая одними глазами на огромное каменное сооружение, поразившее его безмерно.
– Это? – Человек даже не посмотрел туда. – Церковь Богородицы.
– А что это – Богородица? – вмешался Лучук.
– Та, что родила Бога. Звали ее дева Мария. Но она не выше Бога, потому как Бог самый высший и всемогущий, ему поклоняемся. А Богородице ставили церкви. И в Корсуне, где наш князь Владимир крестился, церковь Богородицы, и в самом Царьграде, и всюду – самые большие. А ставили их гречины, наш люд таскал камень из земли Древлянской, а мастера греческие зиждили и изнутри украсили иконами, крестами, сосудами, взятыми князем Владимиром из Корсуня, а еще красотой невыразимой.
– Да ты все тут знаешь! – воскликнул Лучук. – А почто хворост тянешь в город? Разве тут дерева мало?
– Дурень еси, – незлобиво засмеялся человек, – не видел, что несу. А несу деду Киптилому хворостища отборные из сорока кустов по сорок прутьев, есть прут зеленый, а есть серый, а тот красный, и белый, и желтый есть, и есть такой, как змея, а есть в чешуе, будто рыба, и древесина в одном хрупкая, а в другом маслянистая, а в третьем каменная, а в четвертом… И дым неодинаковый от каждого, и запах тоже неодинаковый… А дед Киптилый делает копченья для самого князя и для бояр да воевод и мне, грешному, как принесу ему хворостища, поднесет копченья, а я себе пойду на торг да возьму пива и меду.
– Почему же сам не коптишь мясо, ежели знаешь все хитрости? – допытывался Лучук, у которого вмиг засверкали глаза, он уже представил себе совместную работу с этим человеком, готов был поставлять ему дичь, а тот лишь бы только коптил ее на своих сорока дымах…
– А еще нужно сорок трав сухих, а у них неодинаковые стебли и цветы, а у одних смола свежая и пахучая, а у других темная, а у третьих только Божий дух, – кичился человек своей умудренностью перед диковатыми пришельцами, – и пахнет тогда копчение так, что слышно и за пять бросков стрелы.
– Спрашиваем, почему же сам не коптишь? – встрял в их разговор и Сивоок, не отрывая тем временем взгляда от церкви Богородицы.
– А неохота, – блаженно вздохнул человек. – Так я себе потихоньку собрал хворостища да принес их в город, а по дороге насмотрелся, как люди ходят головами по небу, а ногами увязают в тяжелой земле, да потом отдам деду Киптилому хворостища да получу кусок копченки и пью пиво и мед целый день на торгу, аж пока свет пойдет кругом, кругом, кругом, и уже не отличишь, где земля, а где небо, где город, а где пуща, где церковь, а где идолы… А ну-ка поддай! – внезапно толкнул он в плечо Сивоока. – Понесу, потому как пора уже. Пошли к деду Киптилому, будет и вам по куску копченки, а что такой не отведаете нигде, как в Киеве, то уж поверьте мне на слово!
– Нет, мы вон туда, – подавая ему вязанку, сказал Сивоок, – церковь посмотрим, ибо никогда такого не видели. Дивная еси очень.
– Не увидите такого нигде, – согласился человек, посматривая на хлопцев сквозь отверстие между своими широко расставленными ногами в изорванных портах и изношенных до основания лаптях. – А я на торгу буду.
Он побрел, меся желтую глинистую грязь, а хлопцы очутились в бешеном водовороте Бабьего Торжка, где Лучук сразу же разинул рот и готов был на каждом шагу застывать от удивления, но Сивоок упорно тащил его туда, где над высокой деревянной оградой мощно изгибались каменные луки невиданной церкви. Правда, и он не мог удержаться от искушения и остановился, чтобы посмотреть на чудных медных коней, что мчались из-за ограды, от самой церковной стены, огромные, взвихренные, дико прекрасные кони, запряженные в легкую колесницу на двух высоченных колесах; на узкой перекладине колесницы стоял могучий голый, тоже медный человек с венчиком круглых лепестков вокруг чела, а рядом, стараясь достать руками повозки, бежал еще один медный и голый, но с измученным, перекошенным от изнеможения лицом, и все мускулы на его теле были напряжены до предела, в то время как у того, что стоял на колеснице, тело мягко округлялось выпуклостями, сверкало спокойной красотой.
«Бог и служка, а может, князь и раб?» – подумал Сивоок, которому стало чуточку жутко от широкогрудых медных коней, что, казалось, летели прямо на хлопцев, чтобы потоптать этих незваных пришельцев в самый великий город княжеской славы и силы.
А вдоль ограды, выплывая из-за розовой громады церкви, сладко растекаясь в тугом воздухе, понеслось густое «бом-м!», и к нему присоединился звон более высокого голоса, с серебристым оттенком, – «дзинь», и уже они слились воедино и полетели над Киевом весело и неудержимо, торжественно, напевно: «Бом-дзинь! Бом-дзинь!» – и ударились о медных коней и медных идолов, и еще сильнее зазвучали медью, еще яснее и призывнее, и тогда Сивоок побежал вдоль ограды, не выпуская руки Лучука, потому что хотелось ему как можно скорее очутиться там, откуда доносился звон, где рождались эти дивные звуки, от которых церковь, казалось, подымется сейчас с земли и тихо понесется в голубую безвестность.
Они добежали до ворот с высокими деревянными столбами, в ворота валом валили люди, никто не охранял этого входа, хотя, казалось бы, вот где именно нужно ставить самую зоркую стражу, а над воротами, между высокими столбами, на массивных четырехугольных брусьях, спрятанные от непогоды под деревянным, красиво вырезанным навесом, тихо покачивались два колокола из темной меди, один больший, другой чуточку меньший, смотрели вниз на людей широкими раструбами, в которых колотились тяжелые железные языки, колотились словно бы сами собой, никто не замечал тонких белых веревок, тянувшихся от языков куда-то вниз, никто не думал о том, что кто-то там где-то подергивает за эти веревки, слишком торжественным и необычным было все, что творилось высоко вверху: тихое метание неистовых языков и сладкие голоса самозвонных колоколов.
Люди снимали шапки, Сивоок и Лучук сделали то же самое, спрятав шапки в мехи. Все крестились, тыкая сложенными кончиками трех пальцев правой руки в лоб, в живот, в правое и левое плечо, но хлопцы не умели это делать, да и не ведали, зачем это делается. За воротами, на ровной, как стол, площади, стояла церковь Богородицы. Хотя церковь была совсем близко и ничто ее не закрывало, она не казалась теперь такой великой, как прежде, легко охватывалась взором, было в ней так много игрушечного, что невольно думалось: протяни руку – и поднимешь все каменное сооружение на ладони. Может, они, вместо того чтобы приблизиться к церкви, все время отдалялись от нее и теперь она только грезится им? Войдя в ворота, Сивоок совершенно непроизвольно начал считать шаги, нарочно ставя ноги как можно шире. Насчитал сорок, церковь все так же стояла, открытая для глаз со всех сторон, сохраняла свою легкость и разукрашенность; он считал дальше, снова дошел до двадцати, и только тогда церковь словно бы взметнулась вверх и заструилась до самого неба, так что нужно было задирать голову, чтобы увидеть самый высокий крест на ней, а там брызнула она и в стороны, разметалась каменными крыльями шире, шире, шире, и, когда он дошел– в счете еще раз до сорока, они оказались уже у входа в это чудо.
Двери были высокие и широкие, резной камень украшал их с боков и сверху. Сивоок засмотрелся на хитрую резьбу и не видел калек и нищих, обступивших вход, не видел протянутых умоляющих ладоней, обращенных к нему, не видел перекошенных страданием лиц, слепых глаз, кровоточащих ран, зловонных язв, не видел грязных лохмотьев, сквозь которые светились ребра, не слышал смрада. Зато Лучук все видел и слышал, вертелся среди попрошаек и калек, ему было жаль их, и одновременно он был зол на них, потому что когда-то сам гнил в таком рубище, сам был еще изможденнее этих ходячих костяков, сам готов был протягивать руку. Но ведь вырвался на волю! А кто их привязал здесь, возле этих высоких дверей? Или тут такой уж мед и такое блаженство?
В церковь Лучука не пустили. Уже у самых дверей чья-то цепкая рука потащила его назад, а в оба уха сразу злобно зашипели сквозь зубы:
– Куда, поганец, в святой храм оружный?
Сивоок, видно, спрятал свою палку под корзно, потому что его никто не задержал, и он, переступив высокий каменный порог, нашел там совершенно новый для себя, нежданный-негаданный мир. Пахучий дым, сизый, как соколиное крыло, окутывал его со всех сторон, золотое мигание свечей звало куда-то в неизведанные глубины, высокие стены вишнево расступались шире и шире, безбрежно расступались в сизо-вишневом мраке, открывая то хмурые лики неведомых богов, то туго заплетенные узоры желтого, белого, ярко-лазурного цвета, оставляя в самой середине высокие столбы из дорогого камня, за которыми в звездных россыпях пылающих свечей и в голубом мерцающем свете, струившемся сквозь окна-прозоры, протягивала к Сивооку своего Младенца Матерь Божья, вся в поющих красках, вся в блеске и сиянии.
Все вокруг звенело, звучало, пело. Вишнево раздвигались в сизую необозримость высокие стены. На неисчислимых лучах мерцающих свечей к глазам хлопца плыли поющие краски Матери, которая родила некогда Бога, и он тоже поплыл вместе с ними и вдруг вырвался из этого мира самозвонных колоколов, кадильного дыма, невидимого пения и хитрых рисунков и очутился в днях своего детства, озаренного багровым огнем Родимова горна, украшенного красками, выплывавшими из пальцев деда Родима и ложившимися не на глиняные сосуды, не на добрых и веселых скудельных богов, творимых стариком, а на детскую душу и в детское сердце.
Словно незримая сила подняла его над всеми людьми, заполнившими храм, над облаченными в золотые одежды священниками, над пением и проповедями в честь Бога, который, явив хлопцу когда-то свою жестокость, теперь поражал благолепием, над словами, промолвленными и затаенными; он не знал, где он и кто он, забыл обо всем на свете, ему хотелось плакать, как давно когда-то на темном шляху, но плакать уже не от страха и безнадежности, а от восторга перед тем буйно дивным миром красок, который он носил в себе, но не знал об этом, а открыл только ныне, только здесь, в сизо-вишневых безбрежностях поющего, сверкающего храма.
Пятясь, он вышел из церкви, закрыв глаза от яркости голубого киевского дня, не хотел терять найденных богатств, крепко прижимал скрещенные руки к груди, так, будто там были у него все краски, щедро подаренные когда-то малышу дедом Родимом и выхваченные теперь Сивооком из вишневого святилища, собранные между мерцающими огоньками свечей, сумрачным свечением глаз святых, тугими узорами стен и столбов, буйным кипением звуков, в которых переплетались велеречивые молитвы, самозвонные колокола и напевный гомон всего окружающего.
– Дубину свою прижимаешь? – крикнул Лучук Сивооку, тормоша товарища за плечо, потому что тот никак не мог прийти в себя: выйдя из церкви, он остановился среди калек и нищих и не выражал видимой охоты заговорить первым.
Сивоок не похвалился тем, что увидел. Молча стоял, охваченный восторгом, жил в мире детства и чувствовал, что только там настоящая его жизнь. И снова до боли хотелось плакать, но вокруг сверкал день, его окружали люди, присутствие которых он ощущал, хотя еще и не различал их толком; два жестоких года странствий с Лучуком приучили его к умению скрывать свои чувства от посторонних глаз, держать себя в руках; для своих четырнадцати или пятнадцати лет он выглядел намного мужественнее, а только в душе оставался ребенком, его сердце было пронизано красками, но никто этого не должен знать, все равно ведь никто не поймет и не поверит.
– Мне сказали: оружным не велено, – продолжал Лучук с видимой обидой в голосе.
И лишь теперь Сивоок наконец начал возвращаться на землю, отчетливо увидел калек и нищих, юродивых и бесноватых, увидел обиженную рожицу товарища, ему жаль стало Лучука, захотелось, чтобы и тот ощутил то же самое, что ощутил он сам; Сивоок заговорщицки отвел побратима чуточку в сторону, дальше от гама и сутолоки, предложил:
– Дай подержу лук и стрелы, а ты пойди посмотри.
– Не хочу, – ответил Лучук.
– Правда, посмотри, – настаивал Сивоок, – диво великое там. Нигде на свете такого не узришь.
– Э, да брось ты свою церковь! – отворачиваясь от входа, который издалека еще больше привлекал своей таинственностью, закричал Лучук. – Пошли лучше на торг!
– Если б и ты побывал там внутри, – мечтательно промолвил Сивоок.
– Хватит и одного из нас! – уперся Лучук. – А мне хочется на торг. Есть хочу и пить. А ежели хочешь, то еще раз пойди в церковь, а я подержу твою дубину, чтоб не носил ее под корзном. Тяжела же она, ей-же-ей!
Сивоок молча пошел к воротам, над которыми вызванивали медные колокола. От разговора сам раскачивался, подобно колоколам, боялся, что вместе с пустыми словами вытряхнется у него из сердца все то, что так нежданно-негаданно вошло в него, поэтому без лишних слов удовлетворял желание Лучука; они прошли под колоколами, возвышавшимися над воротами, по протоптанной бесчисленным множеством ног тропинке пробрались вдоль ограды к тому месту, где летели из-за нее медные кони, и свернули на главный киевский – Бабий Торжок.
Давка, крик, конское ржание, скрипение возов, выкрики вооруженных всадников, клекот разных голосов и разных языков, гоготанье и кудахтанье птицы, визжание свиней, звяканье и бренчание, цоканье и бормотание, брань и свист, топот и визг, пение и гусельное гудение, запахи скоры и меда, заморские ароматы и дурманящий дух жареного мяса, неистовая пестрота земли, вод и дебрей, проклятья и лесть, угрозы и мольбы, хвастовство и уныние, а над всем – вранье, обман, плутовство, на те, убоже, что мне негоже, ежели не я тебя, то ты меня… Но хлопцы были еще слишком неопытны, слишком мало еще они терлись среди хитрого городского люда, чтобы постичь все многообразие торга и проникнуть в его глубочайшие основы. Их закрутило, завертело, подхватило течениями, они тоже разевали рты, таращили глаза, щупали пальцами, нюхали, пробовали, отведывали, торговались, их тоже толкали, дергали, приглашали и прогоняли, и они чувствовали себя то богачами, готовыми купить все, что видят глаза, то несчастными лесовиками, которым никто не уступит и куска хлеба. Они слышали о киевском торге, еще и не будучи здесь, были приготовлены ко всему, но не к такому. Они то задыхались от невыносимой давки, от испарений мокрой и грязной одежды, от сладковатого запаха вспотевших тел, то им вдруг хотелось еще глубже проникнуть в дикий людской водоворот, и они бросались туда стремглав, как в воду, и затем с трудом выбирались на волю, отфыркиваясь и встряхивая головой. Их носило по торгу туда и сюда, крест-накрест, и в бурной неразберихе кружило так, что невозможно было разобраться, где одесную, а где ошуюю, и так в неистовом блуждании очутились они возле возков, накрытых потемневшими от непогоды будками, и возов открытых, старых и еще совсем новых, возле которых хлопотали шустрые медовары и пивовары, вынимали затычки из новых и новых бочек, подставляли ковши и чаши под тугие струи напитков, подносили питье толпившимся вокруг торговым людям, умело прятали плату в прочные кожаные мехи или в замысловатые деревянные сундуки под собой, а вокруг чернели открытые рты, посверкивали белые зубы, макались в густые меды черные, рыжие и русые бороды и усы, текло по бородам, попадало в рты и не попадало, и свет тут шел в круговорот, свет тут был веселый, беззаботный, добрый и щедрый.
– А ну-ка! – крикнул кто-то хлопцам, как только их затянуло в веселый круг. – Меду или пива?
Они и опомниться не успели, как очутились рядом с дровосеком, который держал обеими руками огромный деревянный ковш, наполненный зеленоватым густым напитком, плавал в нем усами и бородой, пускал пузыри, отрывался на миг, чтобы крикнуть что-то веселое и глуповатое, снова приникал к ковшу.
– Пива дай отрокам! – велел он кому-то возле бочек, и тот «кто-то» мигом сунул обоим в руки по изрядной кружке просяного пива, а дровосек одной рукой развернул свой мех, показал кусок копченки, надломленную ковригу хлеба, подмигнул: берите, мол. Лучуку не нужно было повторять приглашения, он вынул нож, отрезал два куска копченки, один дал Сивооку, а в другой мигом вцепился зубами, потом отпил большой глоток пива, засмеялся, подпрыгнул от удовольствия: