355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Давняя история » Текст книги (страница 4)
Давняя история
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:31

Текст книги "Давняя история"


Автор книги: Павел Шестаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Положение и сопутствующие ему блага – зарплата, квартира и прочее – позволили Витковскому осуществить свой идеал: взять в жены девушку простую, скромную, без претензий, и обеспечить ее, то есть сделать женой и только женой. Нравилась ли такая роль матери, Станислав не узнал никогда: до войны он был слишком мал, чтобы интересоваться подобной проблемой.

В начале войны отец был мобилизован, но попал не на фронт, а на важное оборонное строительство, а мать со Станиславом остались в городе, куда, по трезвым расчетам отца, немцы не должны были добраться ни в коем случае, однако добрались, и в большой квартире Витковских разместился с удобствами высшего ранга офицер, а мать с девятилетним Стасом, не ожидая от «нового порядка» ничего хорошего, решила уехать к себе на родину, в деревню, что находилась от города почти в ста пятидесяти километрах. Долгий и трудный путь по проселочным дорогам Стас запомнил смутно, лишь отдельные куски засели в памяти. Запомнил, например, толстого немца с металлической бляхой на цепи (потом он узнал, что такие бляхи носили фельджандармы), который со смехом вытащил у них из сумки кусок сала, вымененный матерью на коверкотовый отцовский костюм. Запомнил, как обрадовались они, что немец не убил их, не застрелил, а сунул даже легковесную, не внушающую уважения монету. А так как во всей этой степной округе денежные отношения утратили силу, уступив место прямому товарообмену, монета была отдана Стасу забавляться.

Еще запомнилось, как ехали они на подводе вброд через речку и было страшно, что попадут в яму и утонут, но не утонули, выбрались, и снова покатилась телега по пыльной дороге, называемой почему-то профилем, роняя с колес быстро высыхающие брызги.

А потом в низине, в балке, как тут говорили, увидел Стас ряд хаток под соломенными крышами посреди зеленых зарослей, что звались левадами, – это и было село, где жили его деды и прадеды еще при помещиках, о которых мальчик читал в книжках. Как-то, потом уже, освоившись, пришел он на окраину села и среди одичавших, буйно и бесполезно разбросавших замшелые ветви, груш увидел грудки старого кирпича и остатки вымощенной когда-то, заросшей бурьяном аллеи, и узнал, что была здесь панская усадьба…

В селе этом, в старой дедовской хате, где жила бабушка, – самого деда в живых давно не было – они и обосновались на долгое время. На такое время, что нельзя было прожить его, обменивая на муку уцелевшие отцовские рубашки, а нужно было добывать пропитание каким-то иным, более надежным способом. Нужда и подтолкнула мать Станислава вспомнить свою, оставленную по категорическому настоянию мужа специальность – Витковский познакомился с ней в больнице, где Елена работала медицинской сестрой. Сестра, конечно, не доктор с дипломом, да и практические навыки за десять лет подзабылись, но не было в селе другого человека, который бы знал больше медицинское дело. И она взялась… Не лечить в полном смысле, а помогать больным. И так удачно совместились вспомнившиеся знания с заботливым, ободряющим занемогших людей характером матери, да и с деревенской прочностью пациентов, что стали визиты ее приносить пользу, в доме появились и мука, и крупа, и сушеные яблоки на взвар, а то и пяток яичек или кринку сметаны несли исцеленные. Называть мать стали уважительно – Елена Ивановна, и уже не ее нужда гнала, а в ней стали нуждаться, и постепенно деятельность матери из поиска заработка превратилась в необходимость и своего рода подвиг, потому что и из соседних сел потянулись к ней люди, и никому не было отказа, какое б время года не стояло, и как бы погода не свирепствовала.

Навсегда запомнил Станислав это время и мать, идущую по степи в пургу и ростепель, закутанную в вязаный платок и овчинный полушубок, усталую и довольную, счастливую тем, что полегчало еще одному человеку, пошел на поправку старик или мальчишка. Они болели чаще всего, женщины были выносливее, а мужчин взрослых в селе просто не было.

Кончилось все страшно. Однажды пришла мать, уставшая больше меры и не радостная, а потерянная какая-то, обессиленная. Слегла и не встала. И некому было спасти ее от странной, невесть откуда взявшейся болезни туляремии.

Вскоре, морозной ночью, исчезли немцы, оставив одного в легкой не по погоде шинели и без сапог. Он лежал у развороченного танком плетня, и замерзшая пятка виднелась сквозь рваный шерстяной носок, а мимо шли в ватниках и треухах уже не красноармейцы, а солдаты, наши солдаты в непривычных, даже невероятных для мальчишки тридцатых годов погонах.

Прошло еще несколько месяцев, снег стаял, в степи зацвели лазоревые цветки, по-городскому тюльпаны, и однажды, когда Станислав обшаривал в бывшем помещичьем саду гнезда в поисках грачиных яиц, над селом показался тихоход-«кукурузник», покружился, выбирая место, и сел, вспылив изъезженную дорогу.

– До вас прилетели! – прокричал запыхавшийся от бега и восторга соседский мальчишка. – Слезай!

Станислав побежал, прижимая к груди кепку с крапчатыми мелкими яйцами, и увидел возле дедовской хаты худого человека в белом кителе, чисто выбритого, пахнущего непривычным запахом одеколона, но он вдруг вспомнил этот запах и понял, кто перед ним.

Потом они с отцом ходили на могилу матери, и отец снял фуражку и постоял немного у поросшего свежей травой холмика, погладил сына по голове и сказал:

– Осиротели мы с тобой.

И, хотя время смягчило невыносимое горе, для Станислава слова отца прозвучали издалека, холодно, он не откликнулся на них, а высвободил голову из-под отцовской руки и отошел немного, потому что почувствовал, понял, хоть и не смог бы сказать об этом ясно, что это он, Стас, осиротел, а не отец.

Отец улетел, оставив им с бабушкой гостинцы, – сгущенное молоко, американскую тушенку, и с тех пор бедствия кончились, стали приходить посылки, а уже в сорок пятом отец забрал их домой в полузабытую Станиславом квартиру, и ему пришлось снова привыкать к ванной, теплому туалету, а главное, к школе. Впрочем, за годы, что он не учился, лень не развилась в нем, напротив, возникла потребность нагнать упущенное, и он нагнал, осваивая за год то, на что по программе полагалось два. В точных науках Стасу помогал отец, помогал хорошо, без криков, без натаскивания через силу, объяснял непонятное спокойно и вразумительно, лучше, чем перегруженные, измотанные военной нуждой преподаватели. Да и, вообще, уделял он сыну времени много, и не мог Станислав пожаловаться на отца, но… Хоть и долго отец не женился, хоть и бабушка жила с ними, но каждый день с непроходящей болезненностью отмечал Стас, что мать ушла из отцовской жизни навсегда, а в его, Станислава, жизни осталась.

С мальчишеским непризнанием реальностей пытался он высказать это отцу, но разговор не получился, и отец, прекрасно понимавший любую задачу из алгебры или геометрии, сына не понял. Так и сказал:

– Я не понимаю тебя, Стасик. Я чту память твоей матери, но не понимаю, чего ты от меня добиваешься.

И Станислава по сердцу резанули слова – твоей матери, твоей…

Постепенно он взрослел и смирился с там, что никогда с отцом вместе не испытает тех чувств, которые испытывал в одиночестве, но только смирился, и потому, когда ему, студенту уже, взрослому, как выразился отец, человеку сообщил Витковский-старший о своем намерении жениться, Станислав перечить не стал, не возмутился, но решил сразу: вместе с этой женщиной, как бы хороша она ни была, жить он не сможет.

Отец не возражал.

– Что ж, начинай привыкать к самостоятельности. Это не плохо. Я помогу тебе деньгами.

Так оказался Станислав Витковский во флигеле старухи Борщевой, пришел туда с бумажкой от коменданта, у которого были учтены все, кто сдавал углы студентам, и познакомился со старожилами – веселым, улыбчивым Лехой Мухиным и мрачноватым скептиком Вовой Куриловым. Жили они, несмотря на заметную несхожесть характеров, а возможно, именно потому, дружно, без острых конфликтов, если и поругивались, то по мелочам, в пределах нормы, не до озлобления. Мухин Станиславу нравился, как нравился всем. Он завидовал его постоянно бодрому расположению духа, потому что сам, хоть и был ровен в обращении, не мог избавиться от находившей временами беспричинной грусти. В такие дни Витковский становился молчаливым, рассеянным и особенно покладистым, безропотно бегал за пельменями в ближайший магазин, разводил керогаз, а вечерами дольше обычного просиживал в читалке.

Это, однако, не означало, что Витковский штудирует источники. Читал он больше литературу художественную, классиков, писавших о любви. Особенно пришлось по душе ему «Дворянское гнездо», а вот Анну Каренину он не понял, Достоевского отверг, Настасья Филипповна показалась Стасу надуманной, ненастоящей. Но мыслями этими с приятелями он не делился, справедливо опасаясь, что Мухина они не заинтересуют, а от Вовы чего ждать, кроме едкой насмешки.

Курилов поначалу раздражал Станислава своим нигилизмом, но постепенно и к нему Витковский выработал отношение ровное. Узнав побольше о нем, о его детстве, Стас решил, что Вова не так уж зол, как кажется или хочет казаться, а если и зол, то не по своей вине, и это примиряло его с желчными выходками Курилова.

Так и жили они без заметных осложнений, довольные, в общем, друг другом, пока не вошла в жизнь их, спокойную и беззаботную, Татьяна Гусева.

Сначала всем троим нравилось, когда именно она тащила к столику поднос с неизбежными флотскими щами и макаронами. Было приятно смотреть, как она делает это – ловко, быстро, приветливо, без тягостной неприязни, которая так заметна во многих официантках. Как и все, они заговаривали с нею, шутили, и она откликалась, сначала одинаково каждому, потом теплее одному Мухину.

– Славная девка, – говорил Мухин, провожая Татьяну взглядом. – Если она меня пожелает, не устою, отдамся.

– За ней муж на собственной «Победе» заезжает, – сказал Вова.

– «Победа», конечно, вещь. Тут мне его не переплюнуть. Но что касается остального – можно и посоревноваться.

И Мухин самодовольно хохотал, нанизывая на вилку плохо проваренные макароны.

– Смотри, Муха, нарвешься на неприятности, – предупреждал Курилов.

– Волков бояться – в лес не ходить!

А Витковский молчал, уткнувшись в тарелку.

Как развивались события дальше, он не знал. Муха, несмотря на общительность, о многих вещах умудрялся до поры держать язык за зубами, и потому для Стаса полной неожиданностью прозвучало его заявление однажды вечером:

– Ребята! Сегодня вам предстоит проверка на дружбу.

– Если собираешься просить до стипендии, не надейся.

Вова демонстративно вывернул карманы.

– Ни слова о презренном металле! Речь идет об услуге деликатной, морального порядка. Прошу вас посетить синематограф. За мой счет, – добавил он внушительно.

– Шутишь? Или кошелек нашел?

– Ах, Вова, Вова! Нехорошо сказал. Забочусь я о вас, салаги. Приобщайтесь к искусству. А из всех искусств для нас важнейшим является кино. Правильно я говорю?

– А что для тебя является важнейшим?

– Не скрою и скрывать не стану. Безумно я люблю Татьяну. Знаете, мальчики, есть такой американский фильм «Время, место и девушка»? Так вот у меня есть девушка и есть время. Место требуется. Запеленговали?

Так это началось. Стас помнил, как вернулись они с Вовой с предпоследнего сеанса, и он не увидел в комнате ничего необычного, ничего не изменилось. В то, что произошло, не верилось. Усомнился и Вова:

– А ты, Муха, не соврал?

Тот ухмыльнулся и потрепал Курилова по заросшему затылку:

– У нас без обмана.

– Ну и как?

– Шестнадцать.

– Что – шестнадцать?

– А что, ну и как? – Мухин расхохотался, довольный шуткой, и вообще довольный. – Думаю, не жалуется. Во всяком случае, мужу.

Станислава коробили и тон и слова, и он не верил им, считал, что бравирует Муха, задается, а испытывает на самом деле чувства совсем другие. И так ему захотелось убедиться в своем предположении, что не выдержал, нарушил обычную сдержанность. Спросил. Не при Курилове, конечно, а потом, наедине, после колебаний.

– Послушай, Лешка, извини, пожалуйста, я понимаю, что дело это не мое…

– Что за реверансы, Стасик?

– Скажи, как у вас с Татьяной?.. Это серьезно?

И Мухин понял сразу, как умел понимать он интуитивно то, до чего другие, поумнее, доходили медленно, понял, что хочет услышать от него Витковский:

– Серьезно, Стас, Знаешь, я даже не думал, что меня так разберет.

Витковский обрадовался:

– Это же здорово, Муха, если по-настоящему!

– Не знаю.

– Как – не знаешь?

– Да как все повернется? Она-то замужем.

– Она ж его не любит наверняка.

– Не любит. Мелкая душа. Накопитель. До капитализма, наверно, дожить собирается, как Корейко. Но с другой стороны, дом, машина, барахло… А у меня? Шиш в кармане, да вошь на аркане?

– Да разве это имеет значение, когда любишь? Будете работать, приобретете необходимое.

– Машину на учительскую зарплату? Ну, да ты прав, конечно, в основном. Не в деньгах счастье. Вот определится мое положение, куда ехать, на какую работу, тогда и решать будем.

После этого разговора Витковский пропускал мимо ушей циничные шутки Курилова, ведь настоящая правда была ему известна. И не сразу понял он, что не за друга радуется, и не за нее, Татьяну, даже, что заинтересованность от другого идет. Однако пришел день, когда понял, понял ясно, а так как был он всегда с собой откровенен, то юлить не стал, признался: «Да, я люблю ее, хотя ничего из этого получиться и не может». Открытие это, даже во второй, безнадежной половине, не огорчило Станислава. Находился он еще в том возрасте, когда влюбиться можно в человека совсем неизвестного, выдуманного в мечтах и вычитанного в книжках, но зато любовь только радует, даже, когда мучает, и тогда радует. И Станислав мучился и радовался одновременно, и заботился не о том, чтобы привлечь внимание Тани, – это представлялось ему теперь подлым, да и надежд никаких не было, – а о том, чтобы никто не узнал о его чувстве, чтобы и оно никому не помешало, и самому ему чтобы никто не мешал любить скрытно, преданно, молчаливо и безнадежно.

И как гром среди ясного неба обрушился на него разговор с Вовой.

Они были дома вдвоем, ели пельмени.

– Ну и как тебе нравится Мухина история? – спросил Курилов, помахивая над столом надетым на вилку пельменем, чтобы охладить его.

Какая история?

– Личная.

– Ты же знаешь, я не люблю этой темы.

– Любопытно, как он проскользнет между Сциллой и Харибдой.

– Ничего не понимаю.

– Не прикидывайся. Сказочная ситуация: направо поедешь – коня потеряешь, налево – зарегистрироваться придется… С одной стороны – долг чести, так сказать, с другой – выигрыш, который приходит раз в жизни.

– Что за выигрыш?

– Ирина, конечно, и все ей сопутствующее, вернее, именно сопутствующее, потому что Ирина, судя по отзывам компетентных лиц, вовсе не выигрыш.

– Вова, у тебя больное воображение.

– А ты все проспал? Они регулярно встречаются. И где бы ты думал? В филармонии! Наш Муха – меломан! Каков ловкач?

– С Ириной встречаются?

– Не с Танькой, разумеется. Ее музыкальные вкусы вряд ли простираются за пределы «Беса ме муча».

Витковский, пораженный, молчал.

– Как до жирафы доходит?

– Что же теперь будет? – спросил Станислав растерянно.

– Вот и я тебя спрашиваю, что? – заговорил Курилов оживленно, как оживлялся он всякий раз, когда речь заходила о чем-нибудь скандальном, где люди проявляли себя не с лучшей стороны. – Как приобрести капитал, сохранив по возможности невинность? А? Драма идей! Шиллеровская коллизия – любовь и долг, или Мухин на распутье.

– Вова! Неужели для тебя это лишь повод побалаганить?

– Ну, а что ж, я, по-твоему, в мировую скорбь удариться должен из-за того, что наш малопочтенный друг решил пристроиться в зятья к значительному лицу?

– Если это так, это же черт те что!

– Почему? Естественно. Малоуважаемый Муха, как и все, ищет где глубже, то есть, лучше. По-христиански очень даже понятно. Зачем ему Вятка? Если здесь тепло и сыро? Ты протестуешь против природы вещей, Стас!

Но не о Мухе думал Витковский:

– А она как же?

– Татьяна? – Вова скривился: – Нашел кого жалеть! Быстренько отыщет себе иную крепко сложенную животную особь. Любители найдутся, будь спокоен.

Стас был настолько обескуражен, что даже не пресек Вовины пошлости.

– Врешь ты все, – сказал он горько.

Курилов приподнялся и раскланялся, проведя вилкой над столом:

– Прошу извинить, если потревожил нежные чувства. Увы, жестокая правда жизни вступила с ними в неразрешимое противоречие. Помочь бессилен. Впрочем, можешь предложить оскорбленной даме руку и сердце в утешение. Это идея! Посмешишь ее, а смех, как известно, продлевает наше пребывание в этом лучшем из миров… Кстати, древние считали, что мир создан плохими богами. Остроумно, правда? Боги, и вдруг плохие! Даже боги, не Леха какой-нибудь Мухин!

И таким уж качеством обладал едкий, злой Вова, что мыслишки его, подброшенные даже в шутовской, непристойной форме, западали, будоражили. И как не нелепа была идея предложить оскорбленной Тане себя в мужья, во влюбленной и мечтательной душе Станислава она прижилась, трансформировавшись, правда, в нечто не столь конкретное и решительное, всего лишь в стремление помочь, утешить, поддержать, хотя разум и говорил ему, что не нуждается она в его поддержке, да и сделать он ничего не может. Но не разумом управлялся Витковский, и не альтруистическим чувством любви к ближнему, а чувством собственным, которое искало выхода, несмотря на преграды и самоограничения, и устремилось вдруг бурно навстречу призрачной возможности.

Но о дальнейшем Витковскому даже вспоминать было трудно, не то что говорить с Мазиным.

* * *

Курилов не знал, кто спускается по тропинке, не мог знать, но догадался: таким уж он был человеком, постоянно готовым к худшему, и не допускал ни на секунду, что Мазин ограничится встречами с Витковским и Мухиным, что до него самого очередь не дойдет. И, увидев в окно непохожего на туриста незнакомого мужчину, на его счет не усомнился, и оказался прав. Такие прямые попадания были, в сущности, несчастьем Курилова. Хоть и случались они не намного чаще, чем у всех, он относился к ним особо, видел в совпадениях неопровержимое подтверждение своей теории, которая вкратце сводилась к тому, что от жизни хорошего не жди. И когда теория подтверждалась, Курилов испытывал не огорчение и разочарование, а мрачное болезненное удовлетворение.

Предстоящая встреча с Мазиным волновала его и тем неизбежным волнением, которое испытывает каждый, когда неожиданное событие нарушает однообразное течение повседневности, но особенно самой сущностью своей, ожидаемым поединком, который Курилов собирался обязательно выиграть. Он решил не предоставлять Мазину никаких преимуществ с самого начала, хотел быть холодно – спокойным человеком, которого невозможно вывести из равновесия, а между тем по лицу его, обычно бледному, вспыхивали багровые, бросающиеся в глаза нервные пятна, и не желая, чтобы Мазин видел эти пятна, чтобы он принял их за признаки волнения, а то и страха, Курилов опустил потрепанную занавеску и сдвинул стул в тень.

Мазин постучал, услышал короткое «войдите», вошел и увидел худого человека, сидевшего в глубине комнаты.

– Здравствуйте, – сказал он. – Моя фамилия…

– Не Мазин ли? – перебил Курилов, нанося первый удар.

– Вы угадали, – ответил Мазин довольный, что не придется тратить времени на объяснения, и отмечая, что и здесь его ждали.

– Это было нетрудно. Недавно меня навестил старый друг, которого вы изрядно перепугали.

– В самом деле? Я этого не заметил.

– Уверен, что заметили.

– Пусть будет по-вашему. А чем именно?

– И это вам хорошо известно, но могу дополнить, обогатить ваши наблюдения, которым, возможно, недостает некоторой перспективы или скорее ретроспекции. Мой друг постоянно озабочен поддержанием соответствующей его должности репутации. Так сказать, положение обязывает его носить чистый мундир, или хотя бы не засаливать локти, с помощью которых он проталкивается вперед по жизни. Кроме того, он с детства не переносит неприятностей, страдает от них, как от мигрени. У него отчаянная идиосинкразия на неприятности. Природа, видите ли, не позаботилась подготовить к ним моего друга. Она создавала его для потребления, в основном.

– Для потребления? – попытался Мазин нарушить этот угрожающе быстро льющийся поток слов, осмыслить его.

– Я сказал, в основном. Отдельные шишки и синяки время от времени нарушают, разумеется, счастливое пережевывание пышек и пирогов, но пока обходилось без кровоподтеков, а вы взмахнули палкой над головой и хотите, чтобы у человека не испортился аппетит! У человека, которого давно уже никто не называл Мухой, а все величают Алексеем Савельевичем. Вы же напомнили ему о временах, когда Мухин был Мухой. А что такое муха? Жертва санитарно-эпидемиологической службы, если по справедливости. Ее существование опасно и недолговечно, – спешил, торопился Курилов, стремясь показаться уверенным в себе, шутливо настроенным.

– Насчет дубинки вы преувеличили, – сделал Мазин еще одну попытку ограничить неистощимое фиглярство собеседника.

– Я говорил о палке. Всего лишь о палке, но и палкой, признайтесь, можно сломать кости.

– Вот уж далек был от подобных намерений.

– Еще бы! Вас так увлек поиск истины!

Мазин вздохнул;

– Неудобно сознаваться в слабости, но что поделаешь…

– А то, что по пути к истине вы помнете кое-кому бока, это, конечно, не в счет, неизбежные издержки?

– Кажется, и вам я отдавил ногу?

– Мне? С какой стати?

– Нет? А я собирался извиниться за беспокойство.

– Пока не за что. Беспокойте. Прошу!

Мазин не садился еще, он стоял неподалеку от дверей, заложив руки в карманы плаща.

– Собственно, мне уже почти все ясно. Мухин вас проинформировал, и я представляю в общих чертах, что услышу.

– Интересно, что?

– Вы знали Гусеву поверхностно, как и все, ничего нового сообщить не можете.

Курилову следовало согласиться, подтвердить, но им овладел дух противоречия.

– Ошибаетесь, я ее совсем не знал.

– Что в лоб, что по лбу. Однако видели все-таки? Может, и парой слов перекинуться приходилось, а? Впрочем, после наезда Мухина…

– Надеюсь, вы не подозреваете, что мы сговорились?

– Откуда мне знать, есть ли у вас нужда сговариваться. Вижу только, что сегодня ничего нового вы мне не сообщите.

– Почему – сегодня? А завтра? Послезавтра?

– Завтра, может, и вспомнится мелочь какая…

– Мелочь? Чтобы вам было что раздуть? Послушайте…

– Меня зовут Игорь Николаевич.

– Очень приятно, Игорь Николаевич. – Курилов выскочил из-за стола.

Как и Витковский, он готовился к этому разговору, но обладал совсем иным темпераментом, чтобы прервать его так быстро, прервать, не закончив, остаться в неопределенности, снова в ожидании.

– Вы напрасно заторопились. Я негостеприимный хозяин. Даже присесть вам не предложил. Но ведь и вы гость особого рода. Виноват, не знаю, кто из нас должен распоряжаться. Не в сознании вины, разумеется, а лишь учитывая служебный характер визита.

– Визит мой не может ограничить рамки вашего гостеприимства.

– В таком случае присаживайтесь, прошу вас. Вам нет никакого смысла уходить. Я не собираюсь вспоминать месяц или два. Если что и придет в голову, лучше сейчас, сейчас…

– Лучше так лучше, – согласился Мазин и подвинул к себе стул.

Курилов осторожно потрогал пальцами щеки, он забыл о них, выскакивая из-за стола.

– Все это так давно было, – Он быстро поправился: – Вернее, ничего не было. Мы встречали эту девушку в столовой, заговаривали иногда, шутили, как водится. Она интересная была, заметная.

– В нее влюблялись?

– Только не я, – откликнулся Курилов живо.

– Почему же?

– Не в моем стиле. Я бы сказал, телесная особа.

– Полная?

– В пределах нормы, пожалуй, но весьма подчеркнутой нормы.

– А вы предпочитали девушек облика духовного?

– Вас и это интересует?

– Если вас смутил мой вопрос…

– Почему же? Пожалуйста. Мне не нравятся женщины, к которым мужики липнут, как мухи к блюдцу с недоеденным вареньем. Мужу ее я не завидовал.

– Вы видели его?

– Не приходилось.

– А ваши друзья? Они тоже были равнодушны к этой женщине?

– Понятия не имею.

– Не замечали?

– Ну, Мухин всегда был бабником.

– А Витковский?

– Стас не из тех, кто охотно раскрывает хляби душевные. Нет, нет, мне ничего не известно.

– А еще в одной комнате жили! – Мазин засмеялся: – Не наблюдательный вы друг.

– Я готовил себя к специальности историка, а не сыщика.

Мазин вызов отклонил, заметив, что Курилов весьма уклончиво ответил на его вопросы.

– Вы еще и журналист?

– Балуюсь изредка заметками.

– Краеведческими?

– Разными. Критиковал больше. Но это в прошлом. Охладел, знаете. Заработок мизерный, а результат и того меньше. Васька-то слушает да ест. Кроме того, общение с древностями отвлекает от суеты.

– Вы здесь постоянно живете? – спросил Мазин, оглядывая комнату.

– Предпочитаю. Здесь хорошо, когда схлынут туристские толпы. Вы бывали в заповеднике?

– Еще со студенческой экскурсией.

– О! Тогда имеет смысл посмотреть. Тут ведь непрерывно копают.

– А со стороны не заметно. Эти колонны я помню давным-давно.

Курилов желчно усмехнулся:

– Колонны – обыкновенная античная показуха. Своего рода втирание очков потомкам. Полюбуйтесь, мол, как мы жили! И современные мещане пялятся в восторге на эти мраморные сосиски. Для обывателя эталон античности – Венера Милосская, на худой конец, черно-лаковые амфоры. А что такое весь этот мрамор? Не больше чем жалкие крохи жира на поверхности котла с постной похлебкой. Хотите взглянуть, как жили на самом деле?

Он распахнул дверь, и Мазин вышел следом, подумав в утешение: «Нельзя же бесконечно гореть на работе, разрешим себе небольшую экскурсию в античность».

Курилов остановился перед раскопом, размахивая худой рукой. Казалось, он уже позабыл, зачем приехал Мазин, и хочет одного: поделиться, довести до собеседника мысли, которые, видимо, постоянно его преследовали.

– Вам не потребуется большой фантазии, чтобы вообразить эти дома восстановленными и увидеть, что они собой представляли…

В свое время по городской улице с трудом проезжала повозка, но теперь узость скрадывалась тем, что ни один дом не сохранился целиком: с обеих сторон тянулись фундаменты да изредка приподнятые на метр или ниже остатки стен из необработанного камня. Грубо сколотые плиты накладывались одна на другую, образуя неровные, некрасивые поверхности. Дома были небольшими, тесными и жались вплотную друг к другу.

– А что удивительного? – не умолкал Курилов. – Им хотелось спрятаться в крепости, внутри. Они трепетали страшного окружающего мира, беспредельной унылой степи с буранами, суховеями, ордами варваров. На этом жалком мысу, в страхе ютясь в каменных конурках, где не было ничего общего с современными удобствами, мыла даже не было, они построили языческое капище с десятком отшлифованных колонн и воображали себя средоточием цивилизации и культуры. И нас, потомков, убедили в этой нелепости. Знаете, почему?

– Почему же?

– Потому что люди всегда убеждают себя, что достигли вершин. Встречали ли вы общество, считающее себя несовершенным? Африканцы, живущие в пальмовых хижинах, придумали теорию негритюда и высокомерно посматривают на погрязших в материальных заботах европейцев. А каждый из нас? Академик упивается докладами на международных симпозиумах, а мастер из ателье по ремонту электробритв полтинниками, сунутыми клиентами, и оба считают, что достигли вершины. А если и сомневаются, то всеми силами убеждают близких и себя самих. Особенно себя, – повторил Курилов с нажимом. – Ведь в каждом на одну устремленную в небо колонну приходится десяток таких темных конурок.

Он остановился наконец, выговорившись, довольный.

– Вы, значит, археолог? – спросил Мазин. – Что-то заинтересовало его в неоригинальных сентенциях Курилова.

– Я? Нет, – не понял тот.

– Археолог души человеческой. Раскапываете конурки.

– Во всяком случае не обольщаюсь храмами, возведенными для самообмана.

– Не думаю, что это самообман, – сказал Мазин, глядя на колонны, – Да, жизнь была суровой и теснила людей, но не могла запереть в конурки их дух.

– Вы, кажется, моралист?

– Смотря какой смысл вкладывать в это слово. Если склонность к нравоучениям, то вы ошибаетесь. Но я за мораль. Мораль помогает человеку сохранить себя.

– А не наоборот? Может быть, наоборот?

Мазин думал, зачем затеял Курилов этот спор, почему раздувает его с видимым удовольствием, и насколько всерьез можно принимать его колючие парадоксы.

– Разве не нарушение морали помогает нам сохраниться, выжить? Разве в критических положениях человек не склонен преступать моральный кодекс? А повседневно? Особенно втайне? Ведь мораль тяготит, слишком тяготит, а? Скажем, была любовь… И ушла, кончилась, и нужно расстаться. А она не понимает, мешает, может испортить жизнь, будущее. Что делать? Впрочем, зачем примеры? Если мораль и помогает сохранить себя, то как раковина сохраняет улитку. Ее слишком тяжело таскать на себе, быстро не побежишь. Хотя улитки привыкли, наверно, не замечают.

– Я из их числа, – признался Мазин. – Спасибо за экскурсию, вы сообщили мне нечто новое об античном полисе.

– Рад, что не зря проехались.

– Нет, не зря, – сказал Мазин, и Курилову почудился двойной смысл ответа. – Услыхал, что и вы, как и ваши друзья, Гусеву знали мало, к давнишней той истории отношения не имеете.

– Несомненно. Несомненно.

– Но почему-то волнует она вас.

– Откуда такие выводы?

– Про Мухина вы сами сказали.

– Я говорил в совсем ином смысле.

– А зачем же он поспешил к вам?

– Мухин здесь часто бывает по службе.

– И только?

– Почему? Недавно на горе открыли ресторан, а нужно знать Мухина…

– Вы его хорошо знаете?

– Еще бы!

– И что же он собою представляет?

– Я уже говорил. Он создан для потребления. Всегда бросается на лакомый кусок, отчего страдает время от времени несварением желудка. Приходится лечиться…

– Чем же?

– Чаще коньяком. – Курилов наклонился и сбил щелчком жучка, ползущего по смятым брюкам. – Видите ли, мой друг очень здоровый человек, и как все здоровые люди, заболевая, склонен к панике. А в панике, сами знаете, все средства хороши.

Курилов замолчал, дожидаясь, как оценит Мазин его последнюю фразу.

Мазин смотрел на море. Там неподвижно маячил большой, низко сидящий сухогруз, но он знал, что это мнимая неподвижность, и, если посмотреть через несколько минут, парохода уже не будет на месте.

– Если я моралист, вы пуританин. Предпочитаете во всем умеренность?

– Просто мой мозг не нуждается в стимуляции алкоголем.

Курилов сказал это высокомерно.

– И не удивительно…

С детства привык Вова к жизни рассудочной, умозрительной. Родился он в рабочем поселке при одном из старейших в стране металлургических заводов. В годы пятилеток завод реконструировали, а в поселке, получившем статус города, появились четырехэтажные красные кирпичные дома. В одном из таких домов-гигантов – как величали эти большие по тем временам здания в газетах – и появился на свет Вова Курилов. Родители его к литейному производству никакого отношения не имели. Отец заведовал местной семилеткой, а мать в той же школе преподавала естествознание. От сверстников Вова отличался. Знал он в своем возрасте побольше, чем они, читал книжки, что находил дома, и не только детские, а вот здоровьем и ловкостью не вышел, и привык со стороны наблюдать за событиями во дворе, сам в бучу не лез, хотя однажды и сумел проявить себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю