355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Давняя история » Текст книги (страница 5)
Давняя история
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:31

Текст книги "Давняя история"


Автор книги: Павел Шестаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Как и в каждом большом дворе, во дворе у Вовы жил один верзила – Толя Дундуков, – по отношению к которому малышня должна была испытывать почтение, и почтение это, в частности, выражалось в том, что младшие не имели права называть верзилу Дундуком, обращаться к нему следовало: Толя, почему-то с ударением на последнем слоге. И вот однажды Вова заявил в своей компании:

– Я сейчас подойду и скажу: Дундук.

Заявлено это было для всех неожиданно, однако сам Вова о поступке своем много размышлял предварительно, и потому слов на ветер не бросил. Подошел к верзиле и сказал:

– Привет, Дундук.

Верзила даже окурок уронил. Потом протянул руку, чтобы восстановить попранные права, но Вова отступил на шаг и произнес:

– Не тронь. Не тронь!

Одному богу известно, чего стоил этот подвиг Вове, однако затраты оправдались. Верзила глянул на трясущегося в решимости Вову и почесал затылок:

– Ну, чево ему гаду сделать? Ноги из задницы повыдергивать, что ли?

– Я тебя не боюсь.

И видно было, что не боится. Может быть, на минуту всего, но не боится.

– Ты, видать, тронулся?

Вова молчал.

«Еще глаза выцарапает, – размышлял Толя с опаской. – Припадошный какой-то».

– Ну, не боишься, так проваливай, пока у меня настроение хорошее, – соврал он, спасая себя в глазах пораженной детворы.

И Вова удалился победителем.

Правда, через пару дней он встретился с Дундуком по дороге из школы домой и пережил не страх, а настоящий ужас, когда тот поманил его к себе пальцем с обкусанным ногтем. Вова подошел, как кролик к удаву, но Дундук, посмотрев сверху вниз на худосочного мальчишку, сказал сдержанно:

– Ты вот что… Тебя Вовой звать? Ты, Вова, меня называй, как все, – Толя, понял?

Трудно было разобрать, угроза это или просьба, но Вова сказанное учел и больше верзилу Дундуком не называл.

Все это происходило в раннем детстве, после которого пришла и окончилась война, и с войны не вернулся отец Вовы. Он не был убит и в плен не попал, хотя ушел по мобилизации двадцать третьего июня, просто он не вернулся в семью. Через много лет, после смерти матери, Вова нашел в ее бумагах письмо «от этого негодяя, твоего отца», где тот пытался объяснить жене причины своего неблагородного поступка.

«… Я знаю, что поступаю жестоко и подло, но иначе не могу. Здесь, на войне, которая принесла миллионам людей неисправимое горе и бесконечные страдания, я, как ни кощунственно это звучит, обрел веру в жизнь, впервые испытал счастье. До войны я был исправным школьным чиновником и образцовым мужем, не знавшим ни подлинного горя, ни настоящей радости, – ведь совместная наша жизнь была чем-то вроде отрепетированного, рассчитанного по минутам урока. Считалось, что мы любим друг друга, и наверняка были верны друг другу. Я, например. Да и ты, я думаю, потому что ты очень дисциплинированная, не поддающаяся увлечениям женщина. Ты ведь с брезгливостью относилась даже к так называемым супружеским обязанностям, считала их своего рода узаконенным развратом… Но я не имею права на упреки. Прости! Говорю только, что здесь, на войне, мои представления о жизни изменились, я понял, видя сотни смертей, что сама жизнь – это чудо, и не хочу схоронить остаток своих дней, раз уж судьба сохранила меня во фронтовом аду. Я встретил другую женщину, другую во всем, и я счастлив с ней. Я не вернусь, хотя безумно тоскую по Володьке. Но я знаю: ты сможешь воспитать его, для этого у тебя есть все необходимые качества. Я же, со своей стороны, сделаю все, чтобы помочь сыну…»

Ничего делать для Вовы ему не пришлось. Сначала мать поставила непреклонное условие – отец должен уйти из их жизни навсегда, никогда не встречаться с сыном и не унижать их своей помощью, ибо никакие деньги не могут искупить предательство. А потом он и в самом деле ушел навсегда: отдыхал на юге, заплыл дальше чем позволяли здоровье и возраст, и не вернулся – подвело сердце.

– Я ожидала чего-то подобного, – говорила мать. – Твой отец вечно прихварывал, а эта, укравшая его у нас особа, разумеется, и не помышляла заботиться о нем так, как заботилась я.

После смерти мужа мать постепенно простила его, объясняла измену уже не подлостью, а причинами биологическими:

– Стареющие мужчины переживают своего рода сумасшествие. Их легко вовлечь в разврат.

С детства Вова привык к мысли, что в отношениях мужчины с женщиной преобладает нечистое, нехорошее, что приносит больше бед, чем радости. Дома об этом говорилось только осуждающе. Примерно так:

– Удивляюсь я мужчинам. Неужели они не сознают, как теряют разум при виде юбки!

Или:

– Поражают меня некоторые женщины. И что они находят в этих порхающих стрекозлах?

Но не к одной личной жизни мать Вовы относилась строго. Измена мужа, несмотря на проявленный стоицизм, надломила ее. Все чаще стала мерещиться ей людская подлость, все чаще слышал Вова:

– Не случайно Наталья Ксенофонтовна получила двадцать восемь часов – ведь она живет с директором.

– Ну, этому-то дорога открыта, он умеет подхалимничать.

– Приятель Сергея Тарасовича… Что ж удивляться столь быстрому продвижению!

Шаг за шагом отдалялась и отделялась мать от коллег, стала замкнутой, а желчь свою изливала единственному собеседнику – сыну. А потом появились болезни, и раньше времени пришлось выйти на пенсию, куда проводили ее не без удовлетворения. Она видела это и теперь уже безапелляционно винила в своих жизненных неудачах злых, эгоистичных, жестоких и несправедливых людей, не отдельных лиц, а людей вообще.

Нельзя сказать, чтобы Вове нравились эти нагоняющие тоску разговоры, но незаметно он их впитывал, начал находить в них смысл, и постепенно становились они выражением его собственного мироощущения. Содействовало тому и трудное послевоенное время, неизбежные нехватки, одолевавшие одинокую, нездоровую женщину, отказавшуюся из гордости от законом установленной помощи. Трудно они жили, но причины трудностей все больше представлялись Вове в виде извращенном, и так и укоренялись в голове, наслаивались плотно, не оставляя места сомнениям. И искал он уже не истину, а подтверждение тому, во что уверовал.

Искал прежде всего в книгах. Читал Вова много и без разбора, но и в этом хаосе находил то, что искал, – всегда люди умные подвергались преследованиям, непониманию, мучились, а посредственности, подлецы и проходимцы достигали высших ступеней успеха. И постепенно на лице Вовы Курилова появилось особое выражение – полуулыбка, полугримаса, понять которую можно было приблизительно так: я-то знаю, все знаю, меня не обманешь!

С таким выражением смотрел он и на преподавателей в университете и многих смущал, а если те не смущались, задавал на семинаре какой-нибудь вопрос. Например, рассказывает преподаватель о Гегеле и сгоряча упомянет «Феноменологию духа», а Вова усмехнется и спросит что-нибудь такое, из чего всем становится ясно, что преподаватель труд этот и в руках не держал, а Курилов прочитал недавно и имеет свое суждение.

С преподавателями он напирал на Гегеля, Это имя звучало солидно и придраться трудно было – Гегеля и классики признавали. В личном же общении Вова предпочитал более популярных Ницше и Шопенгауэра, а если и ошибался в какой-нибудь цитате, то кто ж его мог поправить? Кто еще мог знать, что именно сказал по данному случаю Заратустра? Не до Заратустры было. Дай бог конспекты вызубрить. И погулять хотелось, и подрабатывать многим приходилось. Далеко еще было до времени, когда приоделись студенты в нейлон да позаводили транзисторы, день и ночь громыхающие веселыми ритмичными мелодиями. Тогда еще патефонные ручки накручивать приходилось. Да и мелодии другие были.

Гулять, конечно, и Вове хотелось. И жил он схимником не от приверженности к идеям Заратустры. Все проще объяснялось. Стоило Вове подойти к девушке, как вся его самоуверенность или совсем пропадала до последней капли, или, хуже того, результат приносила обратный – нагоняла на собеседниц скуку. Не интересовал он девушек, не волновал. Бывает так. Рядом учились ребята и понекрасивее, а в них влюблялись, и они любили, и не замечал никто, что один курносый, а другой ростом не вышел. У Вовы же и заметных недостатков не было, разве что худой да бледный, но для студента это не редкость и не грех. И умным его почти все считали, а девушки, как известно, ум оценить могут. Но ум свой преподносил он отвратительно – свысока и вообще не умно, а заумно, чем и отталкивал. Однако и тут могла найтись простушка, которой показался бы он оригиналом непонятым. Взяла бы и пожалела парня. Но нет, не шло от него тепло, не возникала хоть слабая, но необходимая искра. И девушки проходили мимо.

А Курилов, хотя делал вид, что презирает людские слабости, мучился и страдал. Страдало не только самолюбие, что само уже было для Вовы непереносимо, страдало и естество его, потому что хоть и не был Курилов человеком горячим, темпераментным, но унаследовал от отца ту скрытую пылкость, что больно жжет изнутри. Да и сам возраст требовал от Вовы проявить себя, преодолеть страхи и сомнения и стать мужчиной. Плоть тяготила его, тоска по женщине преследовала, и чем тщательнее скрывал ее Курилов, тем нестерпимее она его донимала.

Не мудрено, что объектом тоски этой стала женщина самой природой задуманная так, чтобы радовать мужчин удачливых и изводить неудачников, – Татьяна Гусева. Такой женщиной нельзя было не похвастать. И не отличавшийся скромностью Мухин с превеликим удовольствием рассказывал Вове не предназначенные для посторонних подробности. Именно Вове. Станислава он стеснялся. В Курилове же Муху злило показное равнодушие к земным радостям, его подчеркнутое презрение к «скотству», И он не упускал возможности упомянуть лишний разок об этом «скотстве» с такими деталями, что сразу становилось ясно – говорит он правду, не выдумывает.

А осуждавший «скотство» Вова не находил сил прервать Мухина, слушал, и чем больше слушал, тем труднее ему приходилось. Он искренне презирал Татьяну, не видел в ней ничего, кроме жадной и, как ему казалось, доступной телесной красоты. Поведение ее объяснял лишь похотью, которая гонит эту переполненную жизненными силами женщину из постели в постель. Но за всем этим разумным осуждением знал Вова, что все бы отдал, лишь бы оказаться на узкой койке на месте Мухина. И ненавидя Татьяну и себя, не мог не думать о том, что происходит в их комнате, когда сидел он в кинозале и смотрел, по просьбе Мухина, какую-нибудь «Карнавальную ночь», а еще хуже – «Преступление Юдит Бендич».

А когда возвращался, в комнате на койке валялся довольный, розовощекий Мухин, улыбался лениво и, чувствуя настроение Вовы, ждал. И Вова не выдерживал, спрашивал:

– Ну и как?

– Полный порядок. Вот женщина, я тебе скажу! Ненасытная. Знаешь, что она сегодня придумала?..

Вова слушал, не мог не слушать, впитывал каждое слово, искажая лицо презрительной гримасой, и лишь под конец собирался с силами:

– Не понимаю я тебя, Муха. Разумеется, ты не Спиноза, чтобы полностью посвятить себя духовным занятиям, но так растрачиваться!.. И с кем?

Мухин хохотал:

– Вова! Не верю!

– Дело твое, – пожимал плечами Курилов.

– Да врешь. Ну, скажи, врешь? Неужели б ты смог от такой женщины отказаться?

– К счастью, мне она себя не предлагала.

– Ну, а если бы? Знаешь, Танька – девка добрая…

Мухин шутил, но в каждой шутке есть что-то и нешуточное, а Курилов и без того в Татьяниной аморальности не сомневался, и лезло ему в голову нетипичное для него, неразумное: «А что если… Нет, только не выклянчивать, не унижаться. Взять! Остаться наедине и без объяснений, без слюнтяйства овладеть, опрокинуть на кровать. Таким ведь грубость нравится…»

– Шутки шутками, – продолжал между тем Муха, – а чего бы тебе в самом деле девочку не завести? Интеллигентную. Будете с ней о философии толковать, а тут ветерком занесет у нее юбочку, и увидите вы друг друга, как Адам и Ева. Заморгает она смущенно, откроет губки, и станет вокруг тебя, Вова, все голубым и зеленым.

Шутил Мухин и забавлялся, Где ему было понять Вовины мучения? А своим еще срок не подошел.

Татьяна между тем, по представлениям Курилова, вела себя все более бесстыдно и нагло. Сначала встречи их с Мухиным обставлялись хотя бы показной маскировкой, то есть Вова со Стасом уходили до ее появления, но как-то Муха недосмотрел и не успел выпроводить приятелей заблаговременно. Пришла Татьяна, когда все трое были дома, смутилась, однако не особенно, быстро оправилась, пошутила, они тоже поддержали разговор, посидели немного, потом Витковский поднялся:

– Ну, я побежал. У меня встреча в читалке.

Муха глянул на Вову, скосил глаза на дверь: шуруй, мол, следом.

Вова встал:

– Пошли вместе.

– Что это вы заторопились, мальчики? – усмехнулась Татьяна.

– Они у меня непоседы. Все по девочкам бегают, вместо того, чтобы заниматься, – пояснил Муха.

– Неужели и Вова? А на вид такой серьезный! – И Татьяна бросила на Курилова циничный, как он определил, взгляд.

За порогом ветер охладил его вспыхнувшие щеки.

– Интересно, почему мы должны огибаться на улице? – спросил он Стаса раздраженно, но Витковский не поддержал Вову:

– Ну, брось… Ничего с нами не случится. Нужно же им где-то встречаться?

– Чтобы удовлетворять свои животные инстинкты?

– Они любят друг друга.

– Любят? Послушал бы ты Муху!

– Зачем мне его слушать? Муха – мастер на себя наговаривать, бравирует, а сам любит ее, а она его.

– Почему же они не поженятся?

– Наверно, поженятся.

– Жди! Для того чтобы развлекаться, жениться не обязательно. Тем более на такой…

– Что значит – на такой? Обыкновенная девушка. Хорошая.

– Превосходная! Так ловко наставляет мужу рога.

– Муж у нее ничтожество. Если хочешь, это здорово, что она не погрязла в мещанстве, в накопительстве и любит Муху, у которого ни кола ни двора.

– Просто она получает от Мухи то, чего недостает от мужа.

– Не пошли, Вова.

– Почему я должен снимать шапку перед гадостью?

– Ты не понимаешь…

– Предположим, я ограниченный. А ты, широкий, мог бы жениться на такой женщине?

– Не люблю общетеоретических предположений.

– Тогда без теории. На Татьяне бы ты женился?

– Да, – ответил Витковский.

Вова забежал вперед, заглянул в лицо Стасу, ничего не увидел в темноте и спросил едко:

– Ты что, сам влюбился?

– Это тебя не касается, – на удивление резко выкрикнул Станислав, и Вова, обычно воспринимавший чужие неприятности равнодушно, как проявление неизбежного порядка вещей, а то и со злорадством, на этот раз сказал сочувственно:

– Я в твои дела не вмешиваюсь…

* * *

Мазин не умел читать чужие мысли и не знал, какой рой воспоминаний всколыхнул он в каждом из трех бывших обитателей флигеля бабки Борщихи, но увидел, что никого из них не оставил равнодушным. Из своих наблюдений Мазин привык делать надежные выводы. Он не любил крайностей, и если бы существовала шкала, на которой в диаметрально противоположных точках разместились бы Трофимов со своей феноменальной интуицией и Скворцов, не признающий ничего, кроме зафиксированных протоколом фактов, Мазин оказался бы где-то посредине. Интуиция и логика убеждали его в том, что все трое знали Гусеву лучше и ближе, чем рассказали, однако Мазин был далек от прямого заключения, что Мухин, Витковский или Курилов скрывают свое участие в убийстве, лишь считал, что если Татьяна Гусева убита не случайным грабителем, то выяснить подлинные обстоятельства ее смерти можно только разобравшись в отношениях, связывавших ее с одним, а возможно, и не с одним из этих троих, взволнованных его посещением людей.

Так, не переоценивая достижений, и сообщил он о своей работе комиссару.

– Короче говоря, Петр Данилович, если капитан Грант жив, он находится в Австралии, – процитировал Мазин напоследок, на что Скворцов, который сам зачитывался в свое время Жюль Верном, заметил:

– Вывод-то этот ложным оказался, Игорь Николаевич. Капитана в другом месте нашли.

Скворцов не мог не внести поправку, потому что держался фактов, но точку зрения Мазина понял, как понимал его почти всегда, хотя и преодолевая собственную натуру человека склонного к ясности, определенности. Много лет работали они вместе, и не перестал Мазин удивлять начальника тем, как удается ему находить правильный путь в тумане, который, по мнению Скворцова, сам он напускал. Мазин напоминал ему с детства запомнившегося фокусника, который вначале опутывал себя веревками, крепил их всевозможными узлами, а потом… раз! – и неуловимым движением сбрасывал нерасторжимые путы. И главное, при последующем разъяснении оказывалось, что движение это в общем-то и несложно.

– Верно. В другом, – вспомнил Мазин. – Возможно, и с нами так будет.

– Нечего сказать, утешил, – не удержался Скворцов, – Тоже мне, фаталист! Ты им медальон предъявил?

Этого вопроса Мазин ждал:

– Нет, Петр Данилович. Пока не было необходимости.

– Секретное оружие? – засмеялся Скворцов. – На крайний случай?

– Если хотите.

– А не заржавеет оно у тебя?

– Будем надеяться.

Но в душе он испытывал недоверие к медальону, как и вообще к мертвым, неодушевленным предметам, знал, что заговорить они могут только после того, как заговорят люди, люди же пока говорить не хотели.

– Ладно. Действуй по своему усмотрению, – разрешил Скворцов великодушно. – Что собираешься предпринять, если не секрет?

– Если не возражаете, – улыбнулся Мазин, – хочу допросить вас. Узнать кое-что о свидетелях.

– По всей форме?

– Нет. Форма и так снивелировала свидетельские показания. Я читаю бумаги. А вы общались с этими людьми…

– Понимаю. Студентов временно по боку?

– Не по боку, а с боку зайти хочу. Помните вы Павличенко?

– Еще бы! Фактически он мою версию провалил. А я на него крепко надеялся. Представь себе расположение…

– Я был там. Набережная, узкий проулок, выходящий на набережную, в котором убили Гусеву, и выше дом Борщевой, теперь строительная площадка.

– А прямо напротив проулка пришвартовано судно, а на палубе весь вечер скучает вахтенный Павличенко, который великолепно запомнил человека, долго крутившегося в проулке. Человек этот исчез приблизительно в то время, когда, по данным экспертизы, наступила смерть Гусевой.

– И вы предположили, что это был Гусев, выслеживавший жену.

– А ты б разве не предположил?

– Однако в Гусеве этого человека Павличенко не узнал?

– Отвел категорически.

– Интересно. По ряду причин интересно.

– Чем именно?

– Его показания не только снимают обвинения с Гусева, но и опровергают версию о случайном разбойном нападении.

– Если этот человек выслеживал Татьяну. В конце концов он мог торчать там и по другой причине.

– Мог.

– Вот видишь!

– И все-таки было бы неплохо найти Павличенко.

– И предъявить ему твоих студентов?

– Ну нет. Это сомнительно через столько лет.

– Зачем же Павличенко?

– Побеседовать с ним.

– Считаешь, что я не доработал?

– Вы были привязаны к своей версии. Вернее, к двум – муж или бандит.

Комиссар обиделся:

– Смотри, не повтори мою ошибку. Сам-то уже уверовал в собственную.

– Если бы я в нее не верил, я бы не взялся за это дело. Вы же понимаете, что бандита сейчас расколоть невозможно. Разве что в покаяние ударится.

– Бывает, что и в старых грехах сознаются. Скажи лучше, что не заинтересовал бы тебя бандит, а с точки зрения закона…

– Знаю, виноват, вы, как всегда, меня насквозь видите.

Однако, по правде, Мазин надеялся, что комиссар не видит его насквозь, потому что если бы видел, наверняка бы нахмурился и произнес неодобрительные слова, что-либо вроде:

– Вконец ты зафантазировался, Игорь Николаевич.

И имел бы основания…

Дело в том, что неожиданно и не вовремя к Мазину нагрянул Валерий Брусков. Тот самый Брусков, что давно, десять лет назад, работал в молодежной газете и был молодым, застенчивым и не по своей воле оказался в гуще сложных событий, закончившихся разоблачением «паука» – Укладникова-Стрельцова. Он и теперь работал в газете, но уже посолиднее, в Москве, и сам соответственно посолиднел, так, что трудно было узнать в этом хватком, уверенном в себе бородатом столичном журналисте, облаченном в замшу на «молниях», прежнего хрупкого и робкого Валерия. Свалился он, как снег на голову, с заданием подготовить в газету беседу с Мазиным, и хотя тот был рад Брускову и немного польщен вниманием высокой прессы, но временем был стеснен и поглядывал на часы. Заметив такое, прежний Валерий наверняка бы вскочил, извиняясь, новый же Брусков только усмехнулся, покачивая ногой в заграничном, на каучуковой подошве ботинке, и Мазину волей-неволей пришлось излагать свои мысли на проблему современной молодежи, потому что беседа мыслилась в редакции как проблемная, интеллектуальная и даже философская. Мазин понимал, что от него требуется, и говорил вещи простые и очевидные, которые часто выдаются почему-то за проблемные, особенно в интеллектуальных газетах. Впрочем, то, о чем он не говорил, было еще проще и сводилось к тому, что, подойдя к живому человеку, нужно забыть все новейшие теории, и попытаться понять, как и зачем он живет. Но это для газеты, представляемой Брусковым, было примитивно и почти неприлично, и Мазин, недовольный собой, плыл по течению:

– Существует ли проблема отцов и детей? Наверно, раз существуют и те и другие. Думаю, источник противоречий коренится в разных системах отсчета. Для отцов сегодняшний день – итог, результат, предмет гордости, для детей – стартовая площадка, начало. Подвиг старших поколений трудно оценить до конца, не испытав самому трудностей, выпавших на долю отцов. Молодежи представляется нормой все, что она имеет, и хочется того, о чем мы и не мечтали. Отсюда трения, но не конфликт. Рано или поздно и они услышат от своих детей те же упреки, что адресуют нам. Все это повторяется. Только не вздумайте написать, что я считаю природу человека неизменной – добавил он шутливо.

Валерий положил на стол блокнот и многоцветный, неудобный карандаш:

– А как вы считаете на самом деле?

– Не для печати?

Брусков изобразил недоумение:

– Помилуйте, наша газета…

– Хорошая газета, Валерий, хорошая. На уровне века. Но все-таки газета. Так сказать, предприятие с ограниченной ответственностью. А что касается вашего вопроса… Недавно я смотрел по телевидению ретроспективный парад автомашин. От первых колымаг… Вот где прогресс очевиден! С людьми сложнее. Попробуйте одеть Адама в вашу замшевую куртку. Никому и в голову не придет признать его праотцом. Личность изменяется сложно и медленно. В противном случае, ваш покорный слуга давно бы сидел без работы. А так как работы хватает, – Мазин снова и подчеркнуто глянул на часы, – то я с нетерпением жду вашего основного вопроса. Интересный случай. Не так ли?

Брусков усмехнулся снисходительно:

– Нет, мы стараемся уйти от стереотипов. Нераскрытый случай! Ведь есть и такие?

– К сожалению, в Греции все есть.

– Прекрасно! Расскажите.

– Зачем?

– Не исключено, что на публикацию появится отклик, который вам поможет.

– Не исключены и другие, отрицательные последствия…

– Игорь Николаевич! Не ожидал я от вас такого консерватизма.

– Виноват, с годами приучаешься взвешивать возможные результаты своих поступков. Дайте подумать, Валерий. Мои случаи не развлечение для читателей… Скажите-ка лучше о себе. Судя по вашему процветающему виду, вы на своем месте, а это главное. Давно вы удрали в Москву?

– Третий год.

– Между прочим, когда вы работали здесь, не надоедал ли вам некий Курилов? Он, кажется, печатался у вас в газете, – спросил Мазин на всякий случай.

– Еще бы! Я его прекрасно помню. Любопытная личность. Не без способностей, но мозги полностью набекрень. Когда он писал по заданиям, получалось неплохо, во всяком случае, хлестко, и, сдув пену, можно было печатать. Но как только доходило до самодеятельности, под пеной не оказывалось ни капли.

– Пива?

– Даже кваса. Хотя он был убежден в обратном. И считал себя писателем. Как-то случилось, что я один в редакции умудрился с ним не разругаться. И он одарил меня доверием. Прислал в Москву повесть, вернее, рассказ, длинный, затянутый. Понятно, пришлось завернуть, и с тех пор о Курилове ни слуху ни духу…

– Но вы сказали, что способности у него есть…

– Не для серьезной вещи. Ужасно крикливо, подражательно. Какой-то компот из Бестужева-Марлинского, Гофмана и Кафки. Все выдумано. А чем он заинтересовал вас?

– Меня постоянно кто-нибудь интересует. Как и вас.

– Профессионально?

– Ну, не делайте далеко идущих выводов, Я тоже считаю, что Курилов человек книжный. Больше склонен к воображению, чем к действию. Как он назвал свою повесть?

– Сейчас вспомню… Кажется, «Рулевой». Нет. Но что-то морское, хотя в повести ни строчки о море. Да! «Вахтенный» – вот как.

– Почему? О чем рассказ?

– Своего рода фантасмагория. Нельзя понять, что происходит на самом деле, а что мерещится рассказчику. Какой-то матрос, один на палубе стоящего в порту корабля. Ночь. Он наблюдает людей, проходящих мимо, и воображает разные истории, якобы происходящие с этими людьми.

Мазин больше не торопился. Он даже потянулся к брусковскому карандашу, взял его в руки и поочередно выдвинул цветные наконечники с пастой:

– Солидная вещь!

– Громоздкая. Производит впечатление.

– Не помните, что наблюдал вахтенный?

– Игорь Николаевич! Вы это серьезно?

– Вполне. Но не для печати. Договорились?

Брусков поколебался.

– Для вас я другое что-нибудь подберу. А то плагиат получится. Помните, у Чапека? Поэт оказался свидетелем преступления. «О шея лебедя, о грудь, о барабан, о эти палочки – трагедии знаменье!» Таким он запомнил номер машины. Не исключено, что и Курилов наблюдал нечто интересное на набережной.

– В самом деле. Там речь шла о преступлении.

– Ну вот.

Брусков покачал головой:

– Увы, у меня, как и у поэта, осталось весьма смутное представление о деталях повести, а они-то вас наверняка и заинтересовали бы.

– Не исключено.

– Тут провал. Преждевременный склероз.

Валерий горестно прикоснулся к ранним залысинам.

– Вспомни, что можешь.

– Кажется, вахтенный видит пару – мужчину и женщину. Он чувствует, что судьба их будет трагична, пытается остановить их, предостеречь. Они не слышат его и уходят. Потом появляется преследователь. Вахтенный и его пытается остановить, но это невозможно, потому что преследователь – сама судьба, рок. Он понимает это позже… Сделано по-ахинейски, как бы два слоя. Вахтенный сначала воспринимает все реально и почти пошло: пара – элементарные любовники, преследует их какой-то ревнивец, а потом оказывается все это символами, даже сам вахтенный – символом бессилия предотвратить беду. Короче, ни в какие ворота это не лезло.

Жизнь научила Мазина не обольщаться случайными удачами. Частенько они улетучивались, испарялись при первой же основательной проверке. Не следовало и здесь спешить с выводами.

– Жаль, Валерий, что ты не запомнил подробностей…

Так закончилась его встреча с Брусковым, и тот отбыл в Москву, увезя в плоском чемоданчике блокнот со словами Мазина, к которым Брусков собирался прибавить еще нечто от себя, наивно полагая, что лучше знает, что именно должен Мазин сказать читателю и что этого читателя заинтересует, а Мазин предвидел такую правку и был огорчен, но не особенно, так как не считал возможным растрачиваться на подобные огорчения. Да и компенсировала их та небольшая удача, которой, несмотря на всю осторожность, он считал то, что узнал о Курилове.

Однако комиссару об этом сказать он не решился, а предпочел посоветоваться с Трофимовым:

– Хочу, Трофимыч, провериться на твоем легендарном чутье.

Трофимов к чутью относился серьезно и на шутливый тон не откликнулся. Он выслушал Мазина внимательно, сказал:

– Если говорить, Игорь Николаевич, всерьез, тут есть что-то.

Разговор этот происходил в служебном буфете. Мазин знал склонность Трофимова заходить в буфет в конце дня, когда там народу поменьше и можно спокойно перекусить, не стоя в очереди. По характеру своему инспектор не терпел суеты и неизбежных разговоров о футболе, о погоде или о новом фильме, что прокрутили недавно в клубе. В отличие от большинства сослуживцев Трофимов не испытывал необходимости разрядиться, перекинувшись парой слов на далекую от деловых соображений тему. Наоборот, сурово избегал всего, что отвлекало от служебных забот. Для него они были не в тягость, как и заботы домашние. У Трофимова было трое детей, частенько побаливающая жена и не лучшие квартирные условия, но никто ни разу не слышал его жалоб.

– Младший мой приболел, – говорил он, – полночи на руках его таскал. Здорово орет постреленок!

И при этом улыбался, вызывая недоумение: чему ж тут радоваться?

– Хорошо орал. Зло. Значит, одолеет болячки.

Трофимов методично перепиливал тупым ножом кусок жесткой холодной печенки, которую он обильно смазал горчицей.

– Считаешь, есть?

– Да, поговорить с Павличенко стоит, может, и прояснит что.

– Где ж его взять?

– Поискать.

– Слово это – «поискать» – Мазин отметил. Трофимов всегда резко отрицательно относился к работе, которую считал бесполезной.

– Чувствую, что тебя заинтересовала эта история.

– А вас?

– Меня тоже. Не верится в случайного забулдыгу. Чем-то тут иным пахнет, а, Трофимыч?

Трофимов ответил коротко, пережевывая печенку:

– Подлостью пахнет.

– Пива выпьем, Трофимыч?

– Теплое, наверно, – произнес инспектор уклончиво. Пива ему хотелось, но лимитировал многосемейный бюджет. Мазин взял две бутылки и стаканы, принес, поставил на столик:

– Ты прав, тепловатое, но ведь сейчас не жарко.

И разлил пенящееся пиво по стаканам:

– Не уточнишь ли мысль насчет подлости?

Собственно, он знал эту трофимовскую теорию – преступник или дурак или подлец. Зло творят оба, но один по недомыслию, по простоте, а скорее по пустоте душевной, другой же – сознательно, хитро. К дуракам Трофимов относился снисходительно («перетряхнуть мозги, глядишь, и человеком окажется!»), и они это чувствовали, по-своему Трофимова любили и частенько, отбыв положенное, сохраняли с ним добрые и очень полезные инспектору отношения. К подлецам же он был суров и брезглив, мучился, если обстоятельства мешали довести дело до конца, и никогда не откликался на заигрывания, людей в них не признавал.

Мазин смотрел на вещи шире, не упрощал, видел, как сплошь и рядом укрывается за простотой жестокий умысел, и как неумна, простодушна бывает подлость, но и у него были свои симпатии и антипатии, и одни дела вел он спокойно, решая поставленную задачу, четко выполнял служебный долг, другие же захватывали нечто неподотчетное министерству, причиненное зло не давало покоя, оскорбляло, вызывало собственную боль. И здесь он готов был согласиться с Трофимовым – таксе он испытывал всегда, когда сталкивался с расчетливой подлостью.

– Помешала девка кому-то.

– Кому?

– Похоже, что Мухину.

Мазин не сомневался в ответе. Кому же еще? За нынешним обрюзгшим, подержанным Мухиным угадывался недавно еще мужчина волнующий, увлекающий, не чета своим бледным однокашникам. И влюбиться Татьяна могла именно в него. И привязаться. И помешать браку с другой… Все это не принадлежало к неразрешимым тайнам и загадкам. Другое представляло трудность, и оба они понимали это, прихлебывая теплое пиво.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю