Текст книги "Давняя история"
Автор книги: Павел Шестаков
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
После демобилизации жизнь приоткрыла Алексею свои горизонты. В университет прошел Мухин свободно: тельняшка, которую он не прятал под воротником рубахи, и медаль «За победу над Японией» создали ему репутацию человека, сели и не заслуженного, то, во всяком случае, сопричастного, с чем и преподаватели, и общественность уважительно считались. К чести Мухина, сам он никогда на флотское прошлое не напирал, избегал соленых словечек и фронтовой терминологии, а держался так, как всегда и везде, то есть славным компанейским парнем без претензий. О претензиях Мухин предоставлял подумать другим. И они думали: прощали погрешности на экзаменах, обеспечивали стипендией, выбирали в разные студенческие органы, и переходил Алексей Мухин с курса на курс легко и незадумчиво, а задумался только перед самым концом, перед распределением. И не по своей воле задумался – сложились так обстоятельства, – и запутал, замутил ясного Мухина непредвиденный случай.
В весенний тот вечер, с которого началась эта, как долго он верил, давно забытая, а теперь возникшая из забвения история, в тот теплый и тихий вечер был он счастлив. То есть, как и все счастливые люди, Алексей не повторял беспрестанно: «Ах, какой я счастливый!» – а испытывал ровное, радостное чувство, которое полагал естественным, считал, что так и надо. Вот он, студент Лешка Мухин, завтрашний специалист, у которого вся жизнь впереди, все дорожки открыты, идет домой, возвращается со свидания с молодой красивой женщиной, идет удовлетворенный и слегка пьяный, – а в то время водка была для Мухина еще не потребностью, не необходимостью, прибавляла веселья, а не лечила от забот и тоски, – по жизни идет, а не по улице. И он шагал широко, размашисто и уверенно, довольный собой, сегодняшним вечером, всем на свете, и не думал о дне завтрашнем, о предстоящем распределении, и о том, как сложатся отношения с Татьяной, женщиной, между прочим, замужней, тоже не думал.
Шагал он одной из неблагоустроенных в то время улиц, плохо освещенной, со старыми домиками, где рано закрывают ставни, отчего улица в вечерний час выглядела неприветливо, а человеку незащищенному должна была внушать своим тревожным безлюдьем и определенные опасения. Очевидно, так она действовала на девушку, которая торопливо шла впереди Мухина, спешила выбраться на магистраль посветлее, и высокий Мухин нагнать ее никак не мог. Впрочем, он и не стремился, а шагал себе в ровном приятном темпе.
Девушка же, опасаясь, что энергичный прохожий преследует ее, все прибавляла шагу, пока на перекрестке не столкнулась с вынырнувшим из-за угла настоящим пьяным. Кажется, она извинилась, но этого-то делать и не следовало, пьяный моментально вошел в раж и попытался обнять девушку. Когда Мухин оказался рядом, она испуганно отбивалась и, видимо, сказала ему нечто показавшееся обидным, потому что тот рычал яростно:
– Ах ты очкастая…
И тянул руку не то чтобы ударить девушку, не то чтобы схватить очки, но не схватил, а смахнул с лица на тротуар, вымощенный неровными, вытоптанными, каменными плитами. Наверно, девушка ничего не видела без очков, разве что силуэт в темноте, так беспомощно протянула она руки в сторону Мухина:
– Помогите…
Алексей быстро оценил ситуацию. Пьяный был не молод и не силен, и не без труда держался на ногах.
– Чего к девчонке привязался, дура? – спросил Мухин весело и, не дожидаясь ответа на это унизительное обращение, двинул его справа, вложив в удар процентов шестьдесят своей нерастраченной молодой силы. Этого хватило с избытком. Пьяный растянулся, не ахнув, а Мухин поднял не разбившиеся, к счастью, очки и протянул их девушке:
– Перепугались?
– Да…
– Заметно.
И еще даже без яркого освещения было заметно, что девушка не вышла ни лицом, ни фигурой. Но довольному собой Мухину это даже понравилось, потому что некрасивость девушки подчеркивала ее беспомощность, а это как-то возвышало, усиливало поступок Мухина.
– Берегитесь! – услыхал он вдруг и не успел осознать, чего же беречься, как девушка, схватив его за плечи, толкнула в сторону как раз вовремя, чтобы обломок кирпича, который обалдевший вконец пьяница нащупал где-то на мостовой, лишь содрал Мухину кожу с головы и упал рядом, расколовшись на куски. Непрочный оказался кирпич, но кто знает, что произошло бы, попади он поточнее.
Когда Алексей обернулся, пьяный улепетывал, что было мочи, и Мухин, будучи человеком не злым, да к тому же и ошарашенный, вслед ему не кинулся, а провел пальцами по голове, почувствовал липкое и сказал:
– Ого! Бывает…
– Вам больно? – спросила она.
– Чепуха, – ответил Мухин в полном соответствии с истиной, но она не поверила.
– Нет, нет. Следует обязательно продезинфицировать. Вы должны зайти к нам. Может быть, потребуется скорая помощь.
Еще она говорила о сотрясении и заражении. Ни в то, ни в другое Мухин не верил, однако зайти согласился, чтобы потом было что рассказать ребятам.
Дом, к которому она подвела его, хотя и не самый большой и не самый красивый, был хорошо известен в городе, потому что жили в нем ответственные работники, и, поднимаясь по широкой чистой лестнице, Алексей, наряду со смущением, испытывал и удовольствие. Побывать в таком доме в почетной роли спасителя было лестно и приятно.
Встретила их мама, очень похожая на дочь, но мама была в возрасте, и возраст скрадывал те обидные недостатки внешности, которые бросались в глаза в дочери. А отец оказался интересным, простым в обращении и склонным к шутке, совсем не таким, каким представлял себе Мухин людей высокопоставленных. Алексею отец понравился, и он подумал сочувственно: «Такой мужик, а всю жизнь с воблой прожил засушенной». И еще подумал: «Значит, можно и так». Но дальше мысль эта не пошла тогда, и немало времени потребовалось Мухину, чтобы смириться с тем, что в постели с ним рядом будет лежать не благодатная, горячая Татьяна, а женщина худая, мелкая, сама себя стесняющаяся.
Хорошо запомнил Мухин впечатление, которое произвела на него квартира, особенно телевизор, увиденный впервые – с маленьким, в конверт размером, экраном и пузатой, заполненной дистиллированной водой, линзой на бронзовых ножках вроде полозьев. Телевидения в городе пока не было, и потому телевизор поразил: ведь и смотреть еще нечего, а люди уже могут, так сказать, вперед живут.
Сильное впечатление оставила и просторная, белая ванная комната, где Алексею промывали присохшую уже ранку, и сама ванна – глубокая, блестящая, каких Мухин, привыкший к банному душу, и не видывал, однако, только отметил, что в такой ванне даже он, крупный, рослый, свободно поместится. И наконец взволновала Алексея картина в гостиной, писанная маслом. Не содержанием взволновала. До сих пор был он уверен, что настоящие картины содержатся в музеях, ну, в клубах, а дома люди держат фотографии или напечатанные на бумаге репродукции. Тут же висела картина, без сомнения, настоящая, и хотелось потрогать пальцем ее шероховатую, в застывших красках поверхность.
Впрочем, трогать Мухин не стал, и, вообще, глаза он не разинул, слюни не распустил, держаться старался свободно и естественно – нас, мол, не удивишь, – хотя на самом деле был удивлен. Кое в чем, правда, кондиций выдержать не удалось. Чай, который ему любезно предложили, пил из блюдца, и притом заметно прихлюпывал, а под конец, отказываясь от второй чашки, ляпнул совсем несусветное:
– Чай не водка, много не выпьешь!
Но с его открытой молодецкой внешностью и очевидными заслугами перед домом глупость эта сошла, и отец, хохотнув снисходительно, предложил даже:
– Тогда, может быть, рюмочку налить?
Тут Мухин вновь оказался на высоте, поблагодарил с достоинством и удалился, не помышляя ни о чем, кроме скромного: потрепаться с друзьями о забавном происшествии…
Друзья, обитавшие совместно во флигиле старухи Борщевой, отнеслись к событию по-разному.
Стас Витковский хохотал от души, слушая Мухина, который, прибавляя лишь самую малость, описывал, как ухаживали за ним папа с мамой, а насмеявшись, сказал:
– Слава-то тебе, Муха, не по заслугам досталась!
– Почему это? – обиделся Алексей немного.
– Да ведь она тебя от смерти спасла, а ты ее только от скандала.
– Скажешь – от смерти! Мою голову так просто не прошибешь.
– Скотинины все родом твердолобы, – вставил Курилов.
И снова они смеялись, а потом рассудительный Вова изрек:
– Ты, разумеется, не понимаешь, как тебе повезло.
– Еще бы! Царапиной отделался.
– Не про то я. Я о папе.
– При чем тут папа?
– Недалек ты, Муха, однако, недалек.
– Где я этого папу теперь увижу? В газете на фотографии?
– Папу, конечно, труднее увидеть, чем дочку.
– Дочка, Вова, страшнее русско-японской войны.
– Через год после свадьбы все жены одинаково выглядят.
– Я замужем не был, не знаю.
Так ответил Мухин, но слова Вовы не прошли совсем мимо ушей, задержались, как мелкая заноза, что и выйти могла бы сама по себе, если б не ворошили ее, не тревожили обстоятельства, не задевали люди.
И среди тех, кто задел, оказалась и Татьяна. Сам он был виноват, не нужно было рассказывать, да упустил Алексей, что глупы бабы, что все по-своему понимают, узко смотрят, и рассказал. Совсем без умысла, нужно же было о чем-то разговаривать во время пусть и непродолжительных свиданий.
Он лежал, прижавшись к ней, на узкой своей кровати. Было темно, но в окно, не прикрытое ставней, проникала полоса ночного фонарного света и освещала будильник на подоконнике, готовый задребезжать, предупредить, что, хотя время и не позднее, их собственные уворованные минуты истекают, кончаются.
Времени у них всегда не хватало – и муж Татьянин был домоседом, и ребят не часто удавалось спровадить надолго, – и потому оба привыкли не расходовать его зря. Татьяна раздевалась быстро, но одежду складывала аккуратно, чтобы все было под рукой, чтобы и одеться побыстрее, а выгаданные секунды пробыть вот так, в постели, под одеялом, в той тесноте, что не давала отодвинуться, и он ощущал ее всю: и тугой теплый живот, и горячие ноги, переплетенные с его ногами.
Но приходили минуты, когда требовалось чуть утихомириться, дождаться новых сил. И тогда он говорил что-нибудь. Обычно пустое, смешное, что забывалось тут же. И эту историю рассказал, как смешную, но Татьяну не насмешил, и вдруг ощутил прохладу на груди: это она отодвинулась, на сантиметр, не больше, дальше некуда было двигаться. Он вздохнул поглубже:
– Вот получилось, да?
– Да.
Ему этого показалось мало, потому что все, кто уже слышал историю, реагировали многословней, живее:
– Что – да?
– Ничего. Везет некоторым.
– Это в каком смысле?
– Понравилась она тебе?
– Дурная…
– Почему – дурная?
– Как Вова мыслишь.
– А что Вова?
Мухин сказал.
– Вот видишь, и Вова…
– Ты это всерьез?
– А почему бы и нет! Такая возможность…
– Ревнуешь, глупая?
– Очень нужно.
– Ну, ладно, иди сюда.
Она не двинулась. Он просунул ей руку под мышку, провел ладонью вдоль спины вниз:
– Не дури, Танька, времени мало.
Она молчала, замерла, хотя дышала все сильнее, прерывистее.
– Ну?..
Она опять не ответила. Тогда он грубовато, коленкой подвинул ее поудобнее. Она не сопротивлялась, но когда он нашел губы ее, они еще были сжаты, и ему пришлось показать все, на что он способен, чтобы она разжала их, и потом уже, целуя его лицо, плечи, грудь, всего целуя, шептала, не слушая, не дожидаясь ответа:
– Ты всегда будешь любить меня? Всегда? Меня? Меня одну? Всегда? Правда? Правда?
Он не отвечал. Не потому, что сомневался, а потому что устал и хотел спокойно вытянуться, передохнуть. И, может быть, впервые за все эти щедро радующие встречи ему захотелось, чтобы будильник звякнул быстрее. А она не замечала его усталости и никак не могла оторваться, и даже когда дребезжание с подоконника заставило ее вздрогнуть, не вскочила сразу, как обычно, а застыла, прижавшись к нему, и ему пришлось напомнить:
– Слышала?
– Слышала… Так уходить не хочется!
Но встала, задернула занавеску, зажгла свет и начала одеваться, а Муха, которому нравилось обычно смотреть, как она одевается, как натягивает чулки, застегивает пояс, лифчик, смотрел теперь с ленивым пресыщенным удовольствием и заметил вдруг, что полная ее нога в чулке кажется стройнее, приятнее, и подумал, что пройдет несколько лет, и вся она в одежде будет казаться интереснее, чем раздетая, а потом… Потом и в одежде будет заметно, как расплылось тело, под глазами появятся морщинки… Он вспомнил Курилова: «Все жены одинаково выглядят…»
И, закрывая за ней дверь, коснулся губами щеки, избегая затяжного поцелуя.
Так, от случая к случаю, накапливалось в Мухине нечто неопределенное, нежеланное и неприятное по ощущению, но не уходившее, а усиливающееся и разрастающееся, захватывающее и, наконец, сформировавшееся в твердое: «Дурак, ты, Алексей, дурак! Нужно было тогда, за чаем, спросить что-нибудь, телефон взять, зацепку какую-то оставить, чтобы увидеться, встретиться…» Выплыла заноза наружу, и образовалась вокруг нее гнойная ранка.
Особенно помрачнел Мухин с того дня, как случайно услыхал разговор в деканате. Говорил декан кому-то, Мухину незнакомому:
– Назначения в этом году не блестящие ожидаются: Сахалин, Кировская область…
Сахалин был для Мухина землей известной – ходил он туда на эсминце и ничего интересного не обнаружил, что же касается области Кировской, то и без личного знакомства было ясно: край этот не мечта.
Дома он сообщил о предстоящем распределении Вове, и Вова среагировал без труда:
– У меня мать больная. Придется справку взять.
Одинокая Вовина мать в самом деле жила в рабочем поселке неподалеку, и Вова привез вскоре справку и получил назначение в поселок, но пробыл там недолго, мать схоронил и вернулся в город, как раз когда Мухин занимал уже хорошую должность и помог ему устроиться в подведомственный музей-заповедник. Это, однако, позже произошло…
– А у меня, слава богу, здорова.
– Вот и поезжай в Вятку. Знаешь поговорку: вятские – мужики хватские, а бабы… Самое по тебе.
– Заткнись.
– Идиот! Читать умеешь? Цифры знаешь?
– К чему это?
– Почитай телефонный справочник.
И Мухин решился. Номер он набрал в первый раз, надеясь, что к телефону подойдет мама, а он послушает ее голос и повесит трубку, но голос ответил знакомый:
– Слушаю.
Мухин оробел.
– Вас слушают… Перезвоните, пожалуйста.
И тут его зло взяло. Моряк, а волнуется, как девица на выданье! Он подождал несколько минут и набрал номер снова, на этот раз решительно, без дрожи в коленках:
– Мухин говорит.
– Кто?
– Мухин. Помните, вы меня спасли? Когда один дурак мне голову проломить собрался.
– Леша? – И Мухин уловил безошибочно, что звонку его рады. – Как хорошо, что вы позвонили. Мы беспокоились о вас. Как ваша рана?
– Какая там рана! Засохла, как на собаке.
И хотя быстро выяснилось, что телефонный разговор – своего рода искусство, которым Мухин не обладает и говорит невпопад, он узнал, что она любит серьезную музыку и приобрела абонемент в филармонию на концерты бетховенского цикла.
Однако потребовалось преодолеть еще немало внутренних помех, прежде чем Мухин в единственном своем выходном костюме, повязав мешающий, раздражающий галстук, появился в зале с колоннами среди непривычных ему, в основном пожилых, чудаковатых, торжественно настроенных людей, собравшихся слушать утомительную и непонятную музыку. Он осматривал зал, сомневаясь, что найдет Ирину среди множества людей. Но нашел. И узнал, как он сразу со злостью понял, потому что выделялась она своей некрасивостью. И здорово захотелось Мухину протолкнуться обратно сквозь толпу в фойе, схватить на вешалке потрепанное пальтишко и сбежать, срывая на ходу тесный, стиснувший шею галстук.
Слабость Мухин одолел, не сбежал, галстук поправил, заставил себя улыбнуться и двинулся навстречу судьбе-фортуне.
– Вы любите Бетховена? – спросила она, приятно удивленная.
– Честно говоря, не особенно. Я пришел, чтобы повидать вас, – рубанул он сплеча, решив: «Пан или пропал», и увидел, как по ее желтоватым щекам поползли розовые пятна…
Все оказалось легче, чем он ожидал. Нет, он не опасался отказа. Легче оказалось привыкнуть к этой некрасивой девушке. Нашлось в ней то, чего совсем не было в Татьяне, и что Мухин, пресыщенный красотой телесной, оценил сразу, в первый же вечер, когда провожал ее и слушал. Слушал, как говорила она о Бетховене, и удивлялся. Но не тому, что знала она многое ему, Алексею Мухину, неизвестное (есть, наверно, такие, что и побольше знают), а отношению к этому иностранному и давно умершему композитору удивлялся. Говорила Ира так, будто был ей Людвиг ван Бетховен лично знакомым человеком, и несчастья его не закончились и не увенчались мировой славой, а продолжаются и в музыке его, и в других людях, даже самых обыкновенных, и таким образом между обыкновенными людьми и людьми исключительными, теми, что называются великими, существует связь и своего рода взаимопомощь, в которой и великие нуждаются ничуть не меньше, чем малые, потому что точно так же страдают, любят, мыслят и не все понимают. Мухин, конечно, слышал на лекциях о затруднениях великих (в прошлые времена, разумеется), но представлял их трудности проще, не волновали они его, не трогали, считал он так: «Любишь кататься, люби и саночки возить! Зато в хрестоматии попали, в календари». И узнавая от Ирины, что знаменитые произведения были написаны вовсе не затем, чтобы разместить их по учебникам и изводить школьников зубрежкой, он проникался не столько сочувствием к великим, сколько уважением к самой Ирине, которая так неожиданно сумела заглянуть дальше, чем видел он сам, и не только заглянуть, но и понять, почувствовать. Потому что Мухин при всей своей поверхностности, поверхностность заслугой не считал и ценил в людях знания и культуру. Особенно когда культуру ему не навязывали. Ирина же и не думала поражать его интеллектуальностью, она страдала, что не может наладить беседу легкую, шутливую, боялась надоесть, но ничего с собой поделать не могла: давлел над ней замкнутый, книжный образ жизни, никто до сих пор не пытался с ней сблизиться, и она не знала, о чем же говорить с таким человеком, как Мухин. И поневоле оставаясь сама собою, тяготясь и мучаясь, она пошла верным путем…
И скоро очевидные недостатки Ирины начали скрашиваться в глазах Алексея, а неоспоримые, но в избытке прочувствованные достоинства Татьяны стали все больше раздражать его: «Столько мяса на костях взрастила, а в голове, кроме заботы о том, как бы мясо это потешить, приласкать, нет ничего!» Мысль эта была несправедливой, но ведь раздражение и справедливость – вещи почти несовместимые.
Подлинной причиной раздражения являлись, конечно, не сравнительные умозаключения об интеллекте обеих женщин, а причина практическая: как избавиться от Татьяны. Связывали их отношения тайные, формально ни к чему не обязывающие, но беда Мухина заключалась в том, что подлецом и обманщиком он не был, и, хотя никогда не заверял Татьяну в стремлении к законному браку, догадывался, нет, знал, что связала она с ним не только тело свое, но и жизнь. И потому, несмотря на усиливающееся изо дня в день раздражение, к жестокости все еще готов не был, сказать прямо не мог. Жалко ему было Татьяну и себя жалко, изводила мысль, что он, прямой, добродушный, открытый Лешка Мухин свернул со своего прямого, открытого пути, пробирается зарослями на какую-то легкую дорожку, и не пройти эти скрытые от глаз людских заросли без того, чтобы не повредить душу, не поцарапать нечто дорогое, что будет кровоточить, а потом, если и заживет, то рубец останется, жесткий, бесчувственный рубец. Но при мысли о Вятке себя становилось еще жальче.
Все это омрачало, тяготило Мухина, и неизвестно еще, чем бы кончилось, если бы не возникшее для него внезапно новое осложнение, исходившее от Татьяны, которая, разумеется, сразу же заметила раздражение и охлаждение Алексея, и, хотя виду не показывала, жила в постоянном страхе и думала, думала…
Произошло это в той же комнате и в той же постели, где лежали они, тесно прижавшись, в такой момент, когда Мухина отпустила раздражительность и он позабыл о заботах, радовался только. И тут она шепнула:
– Ох, Леша, ох… Рожу я от тебя.
– А ты берегись, – буркнул он, не осмыслив ее слов сразу.
– Не убереглась.
– Шутишь?
И отстранился. Она попыталась вернуть его, но он уже вспомнил все, о чем позабыл на мгновение. Приподнялся, одеяло соскочило, и она, ловя его тело руками, чувствовала, как остывает оно, становится холодным, неприветливым.
– Правду говорю, – ответила она.
Он сел на кровати, коснулся босыми ногами дощатого пола:
– Ты ж всегда говорила: не беспокойся, я знаю, как уберечься…
– Говорила. Да мы ж с тобой, видишь, как, про все забывали.
– Мы? Откуда ты знаешь, что мы? У тебя ж муж есть!
Татьяна усмехнулась:
– Муж расчетливый. Себя всегда помнит.
Мухину стало скверно:
– Нужно сделать что-нибудь.
– Убить, да?
Он не ожидал такого тона, да и сама она, наверно, не ждала, но и в ней накопилось, все видела, чувствовала, сдерживалась, а тут не смогла, сорвалась:
– И себя покалечить?
– Ты здоровая, не покалечишь. Слушай, ну зачем тебе ребенок?
Она молчала, и молчание это было для него хуже слов.
– Это наш ребенок.
Впервые она проявила упрямство, и зря. Он мог бы еще поддаться жалости, но нажим действовал на него, как красная тряпка на быка.
– А что мы с ним делать будем? Назначения пришли паршивые. Черт те куда, на север.
Он хотел отпугнуть ее, а она обрадовалась, потянулась к нему:
– Леша! Я с тобой куда угодно поеду. И маленького выращу.
– Да невозможно это, Танька. Еще самим можно рискнуть, но с младенцем я тебя не возьму.
Так напугал его этот младенец, что говорил Мухин, почти веря в свои слова, обещания, на секунду, конечно, сгоряча, потому что немыслимо ему уже было брать ее с собой, да и самому ехать немыслимо.
И она уловила правду, не поддалась:
– Если с младенцем не возьмешь, значит, не любишь.
Он нащупал на столе пачку папирос, задымил.
Татьяна сидела на кровати, ждала ответа. Сидела не веселая, уверенная, как всегда, а напуганная, натянув одеяло на шею, растрепанная, выглядела злой, неумной и некрасивой.
«Что придумала! Рассчитала. Преподнесла именно сейчас, когда распределение на носу. „Не убереглась…“ Врет. Давно запланировала мне ловушку. Какая ж тут любовь, если ловушки расставлены? Если скрывала, врала, готовилась…»
Так заводил он себя, растравлял, стараясь мысль о главном, об Ирине, в голову не допустить, а думать только о Татьяне, о ее лживости и расчетливости.
«Такая не остановится. Да и куда ей деваться? Муж поймет, что ребенок не его, выгонит. Куда ей деваться? Вся ставка на меня. В деканат пойдет, в профком. А если про Ирку узнает? Конечно, узнает. Не сегодня, так завтра. И к ней пойти может. К отцу даже. Тогда все».
Мухин вдруг понял, до дна осознал, как прочно связал он себя, будущее свое с Ириной, с ее семьей, понял, что отказаться от этого будущего ему не под силу, это уже означало, от мечты отказаться – от чистой, красивой, почетной, достаточной жизни. А вместо? Школа в лесной глухомани, и рядом изо дня в день эта победившая его, захватившая телом баба? Ему и в голову не приходило, что ради того, чтобы быть с ним, Татьяна готова лишиться той самой обеспеченности, о которой он мечтал только. Он уже видел в ней не только лживость и глупость, но и корысть.
Так за считанные минуты, что втягивал Мухин папиросный дым, улетучилась его любовь, разбежалась вместе с дымом, и осталась одна паническая и беспощадная цель: не допустить, ни за что не допустить, спастись, любыми средствами спастись.
* * *
В Энергострой Мазин приехал после дождя. Мокрый асфальт светился отраженным неоновым светом, щедро разбросанным по крышам стандартных домов. Впереди, на площади, переливалась радугой целая композиция: мужчина и женщина, судя по всему, энергетики, подхватывали на вытянутых руках нечто сверкающее, вроде сердца Данко. «А может быть, и не энергетики, может быть, хирурги, пересаживающие сердца», – пошутил про себя Мазин, готовясь к встрече с доктором Станиславом Витковским.
Жил доктор в двухэтажном коттедже на боковой, обсаженной подстриженными влажными кустами улице. Мазин подошел к коттеджу по дорожке между кустами одновременно с высоким сутуловатым человеком. Бледный голубоватый свет лампы, повисшей над улицей, упал на его лицо, и Мазин узнал того, кого собирался повидать, – доктор Витковский очень походил на инженера Витковского, только ежик на голове был потемнее.
– Добрый вечер, Станислав Андреевич.
– Здравствуйте.
Доктор посмотрел на Мазина, потом на машину, остановившуюся не у самого дома, а чуть поодаль.
– У меня к вам дело. Меня зовут Мазин…
– Игорь Николаевич? Я ждал вас. Отец нарушил свои принципы и позвонил.
Он начал медленно подниматься по наружной кирпичной лестнице на второй этаж, роясь в кармане в поисках ключа.
– Прошу.
Вспыхнуло электричество, и Мазин увидел лицо Витковского вблизи, утомленное лицо с темными пятнами под стеклами очков.
– Я рассчитывал, что вы успеете передохнуть после работы.
– Не повезло вам. Срочный случай. Впрочем, я только кажусь переутомленным. Это видимость. Неудачная пигментация. Вечно желтый. Народ и сочувствует. Но вы не смущайтесь. Сейчас я поставлю хорошую пластинку, умоюсь и соберу перекусить. Есть хочется, а жену ждать нет смысла: учительствует в вечерней школе. Поэтому сделаем так: вчерашний суп я предлагать не решаюсь, прикончу его сам на кухне, а сюда принесу, что поделикатесней. И бутылочку вина, с вашего разрешения. Посидим, побеседуем, раз уж служба забросила вас на периферию.
В последних словах прозвучала ирония, однако не подчеркнутая. Витковский вел себя спокойно, сохраняя инициативу хозяина, принимающего гостя, хотя и незваного. Он не спрашивал, готов ли Мазин разделить с ним ужин, не возражает ли против музыки, но не было в нем и отягощающей отношения самоуверенной напористости.
– Лукуллова пиршества, правда, не обещаю.
– Ну, если не лукуллово…
– Нет, увы, сами убедитесь.
И, поставив на проигрыватель долгоиграющую пластинку, Витковский вышел, оставив Мазина наедине с приглушенной музыкой и книжными стеллажами, занимавшими всю стену напротив окон. Нетрудно было заметить, что на полках господствует хаос: медицинские справочники соседствовали с трехтомником Плутарха, а путеводители по городам и весям – с романами Фолкнера и стихами Вознесенского. Одно объединяло эту импровизированную библиотеку – книги все были читанными, Мазин не заметил ни одной целой суперобложки.
– У вас много книг.
– Провинциальное увлечение плюс провинциальные возможности, – пояснил Витковский, появившийся в дверях с тарелками. – Легче достать. Как и печень трески, которую я несу.
Он поставил на стол консервы, ветчину, кружочки копченой колбасы и бутылку «гурджаани»:
– Прошу. Закусывайте и допрашивайте.
– Допрашивать не собираюсь.
– Ну, зачем же нам хитрить? Вы приехали, чтобы получить определенные сведения. Так какая разница, запишете вы их на бумаге или увезете вот в этом скоросшивателе?
Витковский дотронулся пальцами до виска, и Мазин заметил, что виски его начали белеть.
– Пусть будет по-вашему, Станислав Андреевич. Хотя с моей, профессионально-правовой точки зрения, разница есть. Отец ваш и его нынешняя супруга заверили меня, что им неизвестно имя Татьяны Гусевой.
– Оба заверили?
Вопрос был трудным.
– Разве они должны были ответить иначе?
– Ну, у них так принято. Помните песню: «…если один говорил из них „да“, „нет“ говорил другой»?
– И только? Из чувства противоречия?
Витковский поднялся, чтобы сменить пластинку, спросил оттуда:
– Вы, кажется, и фотографию предъявляли?
– Да.
– И что же?
– Мне показалось, что лицо на снимке знакомо Вере Александровне.
Доктор вернулся, протер стекла очков носовым платком, провел пальцем по ложбинке на переносице:
– Вы кого-нибудь подозреваете?
– Меня интересуют обитатели дома Борщевой.
– Я жил там не один. Почему же такая честь мне первому?
– Не первому. Я уже побывал у Мухина.
– И что же?
– Это занятой человек. В повседневных хлопотах он многое позабыл, но помнит твердо, что знал Гусеву не больше других посетителей столовой.
– Так он сказал вам?
– Разве это не соответствует действительности?
Витковский поболтал вином на дне своего бокала:
– Ему виднее… Итак, после Мухина вы направились ко мне. По совету Мухина или в порядке очередности?
– О вас Мухин не говорил ничего.
– Это делает ему честь, – заметил Витковский не без сарказма. – Что ж, Игорь Николаевич, и я человек занятой, и я позабыл многое. Все трое мы любили посидеть за столиком, когда работала Татьяна. И не только мы. Она пользовалась популярностью, и думаю, не один студент вздыхал по ней.
– И это все, что вы можете мне сказать?
– Да, все…
Всю дорогу домой Мазин думал, почему Витковский, ждавший его и, очевидно, готовившийся к продолжительному разговору, «допросу», разговор этот вдруг пресек, отклонил, уклонился, почему не попытался выяснить, что именно сообщила Вера Александровна, хотя, как показалось Мазину, Витковский ждал и даже опасался ее показаний. Почему, наконец, так наивно присоединился к той простоватой лжи, которую Мазин уже слышал от Мухина? Витковский совсем не походил на Алексея Савельевича и, по мнению Мазина, должен был вести себя иначе – искреннее или хитрее, на худой конец.
Витковский и в самом деле не собирался лгать или уклоняться, он хотел, собирался рассказать все, что знал. Хотел и не смог рассказать незнакомому человеку, которому по службе требовалось коснуться того, чего сам он не мог касаться без боли и стыда. Им овладели апатия и усталость. Разговор выдохся, и Мазин понял, что оживить его искусственно не удастся.
И когда внизу хлопнула дверца и вспыхнул красный огонек уходящей машины, Витковский задернул штору и опустился в кресло. На проигрывателе все еще крутилась замолчавшая пластинка. Было тихо. Спали соседи, замерла после дождя улица. Впервые за много лет Станислав Андреевич думал не о больных, не о прошедших и предстоящих операциях. Он понимал, что поступил глупо, но нелегко, слишком трудно оказалось ему приоткрыть перед посторонним дверь в прошлое, в пережитое…
В отличие от Лехи Мухина жизнь Станислава начиналась в завидной обстановке благополучия. Отец его был человеком рационалистичным и женился не раньше, чем обеспечил устойчивое положение разумеется, устойчивое относительно, в рамках возможной для тридцатых годов устойчивости. Но он его добился. Общественно-политическое кредо инженера Витковского было простым: окончив Политехнический имени императора Петра Великого институт до революции, революцию он признал не душой, но разумом, однако признав, обязал себя раз и навсегда служить верно и с достоинством. Поэтому Витковский держался в стороне от коллег, склонных к конфликтам с советской властью, и держался успешно. Избежал известных трагических потрясений и заслуженно пользовался упомянутым относительно устойчивым положением.