Текст книги "Островитяния. Том второй"
Автор книги: Остин Райт
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
– Вам нравится шить на этой машинке?
Девушка не ответила; я никак не мог придумать, что бы еще сказать.
– Вы хотите остаться на «Тузе» и жить так, как живете?
Вопрос, должно быть, прозвучал странно.
Мэннера сидела застыв, уронив руки на колени.
– Чего хочется вам? – спросил я.
Голос Мэннеры, который я слышал лишь однажды, да и то когда она говорила шепотом, прозвучал неожиданно ясно и твердо.
– Чего хочу я? – она рассмеялась. – Сидеть на солнышке, под деревом на холме, никого не видеть и ничего не делать.
Шутила она или была предельно откровенна?
– Вы хотите вернуться домой?
Она не отвечала.
– Скажите, Мэннера, это очень важно.
Девушка совсем потупилась.
– Ну скажите же! Кому знать, как не вам?
Мэннера снова взялась за ручку машинки, уставясь на иглу. Потом покачала головой. Снова застучала педаль.
– Посетители! – донесся сверху голос Баннинга.
Дженнингс заворочался в своей каюте.
– Джон, проводи их! – крикнул он мне, захлопывая дверь. – Я здорово набрался.
Я взглянул на спускавшиеся по узкой лесенке фигуры. Первым шел мужчина лет шестидесяти, за ним женщина примерно тех же лет и мужчина помоложе. Все трое дышали свежестью и были одеты просто и опрятно. Это была семья фермера из-под Тори. Я провел их по выставке.
Дольше всего они простояли у швейной машинки, скорее всего потому, что это был действующий экспонат. Потом они задали Мэннере несколько вопросов, и я испугался, что она не ответит, – так затянулась пауза, но ответ все же прозвучал, впрочем, более чем краткий и не очень вразумительный. Только тут до меня дошло, что она сама не понимает, как работает это устройство.
Наконец посетители собрались идти. Старик вежливо поблагодарил меня. Женщина, подойдя к Мэннере, поблагодарила ее, после чего семья удалилась.
Я решился переговорить с Дженнингсом, как бы он ни был пьян.
Мэннера поднялась и стояла, глядя на меня. Мы были в каюте одни. И снова, глядя на ее стройную, обворожительную фигурку, я против воли, с неприязнью к себе, почувствовал: да, я понимаю, что так влекло к ней Дженнингса.
Что было там, в пристальном взгляде этих настороженных, широко раскрытых глаз? Невысказанный вопрос, раскаяние, стыд? Или просто мое присутствие мешало ей выйти, чтобы отправиться к Дженнингсу?
Я улыбнулся. Что еще оставалось делать? Она ответила машинальной гримаской и вышла, в последний момент оглянувшись, словно желая проверить, что я делаю, и затем исчезнув за повешенной между двух агрегатов занавеской. Уж не была ли это та самая «каюта», которую ей выделили?
Дженнингс на самом деле вовсе не был так пьян. Я вкратце изложил ему то, что услышал от Баннинга, а под конец добавил, что «национальный позор», так тревоживший Даунса, беспокоит меня много меньше, чем положение Мэннеры, и дал понять как можно яснее, что с его стороны было ошибкой привозить ее сюда.
– И то, что она «стала, как мертвая», как ты выражаешься, скорее всего произошло потому, что ты поставил ее в положение ложное, с точки зрения островитянки.
– Что ты мелешь? – таков был ответ Дженнингса. Чтобы произнести его, он даже привстал на койке, потом снова лег.
– Давай поговорим завтра, Джон, – добавил он чуть погодя. – Я пьян, а ты устал с дороги. Уверен, ты все поймешь. И что он лезет не в свои дела, этот чертов капитан!
Да, пожалуй, лучше было отложить разговор до утра.
– Где мне спать? – спросил я.
– С Гарри! С нашим целомудренным Гарри.
Даунс ждал меня. В его каюте было две койки; одну он приготовил мне. Я сразу же лег, но не сразу уснул, потому что Даунс снова и снова пытался объяснить, как все это представляется ему. Ничего нового я не услышал. Передо мной был истинный патриот и пуританин. Потом он стал рассказывать про себя, и я только усилием воли, из приличия не давал себе уснуть. Даунс разворачивал передо мной картину своей жизни со всеми ее тяготами и мытарствами, рассказал о жене: какой это милый и тонкий человек, о том, как бедно они живут, о своих бесчисленных врагах… Он чувствовал себя одиноким, и ему хотелось излить перед кем-нибудь душу. Ничего не поделаешь – я был вынужден слушать, время от времени вставляя какое-нибудь односложное замечание. Но я ни на минуту не переставал думать о плачевном положении, в каком оказался Дженнингс, о том, как жалко Мэннеру, а в самой глубине, причиняя нестерпимую боль, мысль о собственных несчастьях буравила мое сознание.
Разговор так затянулся, что проснулись мы поздно. Одевшись и собравшись к завтраку, мы увидели, что дверь в каюту Дженнингса по-прежнему заперта. Даунс не хотел беспокоить его, объяснив, что тот частенько спит подолгу, пока хмель не выйдет, но его удивило, что нигде не видно Мэннеры, хотя обычно она поднималась рано. Он сказал, что пару раз завтракал с ней, пока Дженнингс еще спал. Вообще в то утро он был настроен миролюбиво и явно хотел подбодрить девушку ласковым словом, хотя вряд ли решился бы на это, боясь скомпрометировать себя в моих и собственных глазах.
– Да, с ней вопрос непростой, – сказал я. – Она – глубоко чувствующая и очень симпатичная девушка.
– Так давайте позовем ее, – сказал Даунс после некоторого раздумья.
Мы позвали Мэннеру, но занавеска, скрывавшая вход в ее «жилище», не шелохнулась. Мы позвали снова – безрезультатно.
– Может быть, она у Дженнингса? – сказал Даунс.
Действительно, возможно, оба еще спали. Мы решили их не трогать.
Потом, однако, их молчание показалось нам подозрительным. Подойдя к пристанищу Мэннеры, я несколько раз громко позвал ее, но, так и не услышав ответа, отодвинул занавеску. Места внутри едва хватало для стула и койки. Видно, и Дженнингс, и Даунс не особенно баловали девушку. Мэннеры не было. Койка – застелена, и все прибрано… Как-то слишком чисто и прибрано! Ни одной, по виду, ее вещи не было.
Мы постучались в каюту Дженнингса – никакого ответа. Он тоже покинул корабль. На столе, впрочем, осталась адресованная мне записка.
«Дорогой Джон.
В конце концов я решил уехать. Мы и Мэннерой обо всем переговорили. Когда вы проснетесь, мы будем уже далеко. 18-го отбывает пароход, и мы – вместе с ним. Я-то уж точно. Для такой работы я не гожусь. Хочется домой. Островитяния для меня – сущий ад. Теперь ты один начальник.
Р. С. Дж.»
Стало быть, они уехали по меньшей мере четыре или пять часов назад. Скорее всего переправились на раннем пароме, раздобыли лошадей, и теперь перехватить их было уже невозможно. Поначалу мы все же хотели броситься в погоню, даже не из-за Дженнингса, а ради Мэннеры. Но что могли мы сделать? Необходимо было что-то немедленно предпринять. Но что? Убедить Мэннеру не уезжать с Дженнингсом в Америку? Однако вряд ли она собиралась поступить так.
Мы отбрасывали вариант за вариантом. Даунс был в полном замешательстве: ведь теперь, после бегства Дженнингса, на него ложилась вся ответственность. Мое внимание и поддержка были ему в данную минуту необходимы. Оставив мысль о преследовании, мы принялись думать, как дальше быть с «Плавучей выставкой». Нужен был человек, который, зная английский и островитянский, мог бы помогать Даунсу. Консульские дела, связанные с прибытием пароходов и почты, а равно и задача найти такого человека требовали моего скорейшего возвращения в Город.
Несколько человек посетило «Выставку» утром и во второй половине дня. Мы с Даунсом провели их по экспозиции, причем он пытался давать пояснения сам, понимая, что теперь, когда он главный на «Тузе», ему придется хорошенько выучить островитянский. Я испытывал чувства обычного лавочника, любопытствующего, кто зайдет следующим, скучно рассказывающего по нескольку раз одно и то же и прикидывающего возможный барыш. Мы много говорили о том, что вызывает у наших посетителей более или менее живой интерес.
Воздух в каюте успел уже основательно прогреться. Очередная группа ушла, и мы обсуждали, что же скрывается за учтивостью островитянских манер: действительный интерес к тому, что мы им показывали, или наоборот.
На палубе над нами послышался звук шагов. Новые посетители, и не один!
На верхних ступенях трапа показались обутые в сандалии девичьи ноги – сначала голые лодыжки, потом голые сильные икры; в походке, в том, как они ступали, было что-то неповторимо знакомое, раскованное, почти вызывающее; вот показался и край зеленой юбки. Следующие сзади ноги, прикрытые светло-голубой юбкой, были стройнее, тоньше и не такие загорелые. Последним спускался мужчина, тоже в сандалиях, серых чулках, и тоже было что-то знакомое в его поступи.
В каюту «Туза» сходили Дорна, Стеллина и лорд Дорн. Я поспешил им навстречу, в упор глядя на старого лорда. На лицах вошедших заиграли дружеские улыбки. Смех, приветствия – среди них я различил голос Дорны. Я поблагодарил их за то, что они пришли на корабль, теперь по большей части мой, хотя он и был символом того, против чего они боролись. Они выразили удивление, что видят меня на борту. Виски заныли, горло сжал нервный спазм. В стоящих передо мной людях было что-то ненастоящее, кукольное, черты их то расплывались, словно приближаясь, то удалялись, голоса звучали то громко, совсем рядом, то как бы издалека. Я чувствовал слабость, голова кружилась все сильнее. Смотреть на Дорну было больно, как на слишком яркий свет, но я сделал усилие и поднял взгляд. Наши глаза встретились, на губах ее мелькнула улыбка, которая ничего не сказала бы постороннему, но за одно мгновение мы успели обменяться всем продуманным и пережитым. Раздался голос старого лорда. Дорна отвела взгляд. Лорд сказал, что все очень рады застать меня на корабле. Не против ли я навестить их во дворце, отобедать вместе, заночевать у них? Что-то внутри настойчиво твердило, чтобы я не ехал, отказался от приглашения…
Стоявший рядом Даунс отчасти оказался спасением. Я поблагодарил лорда, сказав, что никак не смогу. Лицо мое покрылось холодной испариной. Потом я представил Даунса. Гости в свою очередь представились ему. Я вновь услышал голос Дорны, называющей свое имя. С улыбкой объяснив гостям, кто такой Даунс, я сказал своему компаньону, что перед ним – лорд Дорн и его внучатая племянница Дорна с подругой Стеллиной – Дочерью лорда Стеллина из Камии. Этого хватило, что Даунс оценил важность момента. Приосанившись, он, запинаясь, сказал на островитянском, что лорд Келвин тоже побывал на борту «Туза» в Городе, а лорд Файн – в Ривсе. При взгляде на Дорну у меня начинало жечь в уголках глаз, а стоило открыто посмотреть ей в лицо, и я чувствовал, что у меня перехватывает дыхание и сердце перестает биться в груди. Совсем другое были глаза Стеллины. Наши взоры встретились. Глаза девушки, ясные, как родниковая вода, лучились фиалковой синевой. На мгновение из прекрасной восковой фигуры она превратилась в обычную, живую девушку с тонкими чертами лица и маленьким, пухлым, но четко очерченным ртом. Голова моя закружилась. Лицо Дорны, на которую я так и не решился взглянуть, полыхало сгустком золотистого цвета.
Не желают ли гости осмотреть остальные экспонаты? Мой благоразумный часовой вовремя шепнул мне нужные слова. Да, именно ради этого они и пришли. Я провел гостей по выставке, продолжая без умолку говорить, чувствуя, как горят мои щеки, и даже пытаясь иногда перейти на шутливый тон, впрочем, сам тут же умеряя свою шутливость из боязни сорваться. Дорна была рядом. Совсем рядом. Так близко. Она слушала мои объяснения, переходила с места на место, и я слышал ее дыхание. Продолжая свой рассказ, я краешком глаза следил за колыханием зеленой юбки, за переступанием загорелых ног в сандалиях, таких открытых, что были видны ложбинки между пальцами, за тем, как по-детски сжимаются и разжимаются от любопытства ее руки; когда же она отворачивалась и я мог не бояться встретиться с ней глазами, я жадно, в упор разглядывал мягкую линию ее разрумянившейся скулы, мерцающий, прекрасный профиль, длинные темные ресницы. И в каждый из подобных моментов я словно ощущал удар тока, волна жгучей боли окатывала меня. В полыхающем свечении, исходившем от девушки, наши экспонаты тоже начинали светиться и выглядели ярче и привлекательнее.
А теперь – швейная машинка! Я неожиданно заметил ее, и она показалась мне волшебным произведением искусства. Я повел гостей к машинке, на ходу расхваливая ее исключительные достоинства. Даунс уселся, готовый продемонстрировать это чудо в работе. Он тоже был взволнован. Все внимательно наблюдали, как он сшил вместе два лоскута ткани, потом перевернул и прострочил еще раз. Дорна стояла рядом со мной. Даунс передал ей готовый образец, и девушка стала придирчиво разглядывать стежки. Ее руки, держащие материю, излучали внутреннее тепло, и я вспомнил, как однажды эти же руки покорно лежали в моих и как потом они яростно вырывались из сжимавших их пальцев. Я желал вновь завладеть этими руками, этим телом, я желал ее всю.
Даунс сказал, что Дорна может оставить лоскут на память.
Я заявил, что Стеллине тоже необходимо иметь образец американской швейной продукции.
В ответ девушка улыбнулась. Взгляд ее ясных глаз был глубок, и сколько безбоязненной простоты крылось в его глубине! Однажды она поцеловала меня, и тот поцелуй связывал и будет связывать нас всегда, ничего не требуя. Казалось, в глазах Стеллины мелькнул вопрос – словно набежавшее и мгновенно растаявшее облачко.
Даунс вручил ей второй лоскут, и девушка одарила его самой очаровательной улыбкой, пробормотав несколько благодарственных слов по-английски, видимо, единственные, какие она знала.
Лорд Дорн попросил объяснить ему устройство сенокосилки. Это был предмет, хорошо знакомый мне еще со времен работы у дядюшки Джозефа, и тут я о многом мог бы порассказать, но сейчас у меня не было желания восхвалять либо ругать сенокосилки, поэтому я сказал лишь, как и для чего ими пользуются в Америке, добавив, что они дают сильный выхлоп, производят шум, что скашивают траву они даже не так ровно, как хорошо отточенный серп, что у островитян наверняка возникнут трудности с запасными частями, а использование лошадиной тяги – сомнительно.
Я говорил, лишь бы подольше удержать Дорну на «Тузе». Показывать было уже почти нечего. Может быть, все же поехать к Дорнам, отобедать у них? Тогда я смогу увидеть ее наедине. Глядеть на ее руки было сущей пыткой. Казалось, она дразнит меня ими. А эти мягкие, полные, упрямые губы, о которых я столько мечтал! Я смогу сказать все, что осталось несказанным, о чем я передумал за эти дни, – что я люблю ее.
Нет, я этого никогда не скажу. Пусть уходит.
Лорд Дорн вновь повторил свое приглашение, и его взгляда было не избежать. Дорна стояла, облокотясь, делая вид, что ее это не касается, и явно не желая мне помочь. Я почувствовал, что сдаюсь, сил выдумывать отговорки уже не осталось. Лорд обратился с тем же приглашением к Даунсу. Для меня это был последний шанс, пусть ничтожная, но зацепка, и я принялся говорить, не давая лорду времени для возражений, о том, что сегодня утром один из наших компаньонов сбежал, что завтра рано утром мне нужно ехать, а перед этим многое уладить с Даунсом и, наконец, могут прийти еще посетители…
Так, может быть, я хотя бы пообедаю с ними, а потом вернусь на корабль? На это, казалось, возразить было уже нечего. И тут я заметил неуловимое движение Стеллины. Мне почудилось… Не знаю, как объяснить… И вот я уже снова извинялся, придумывая отговорки. Впрочем, лорд не желал быть излишне навязчивым. Неожиданно для меня самого мой отказ был принят, и все трое направились к выходу.
Я упустил свой шанс, но еще можно было проводить их до сходней, держась так близко к Дорне, как это было возможно. Я шел рядом, стараясь затянуть каждое мгновение, впитывая ощущение ее близости. Мы прошли через каюту, поднялись по трапу, пересекли палубу – время истекало, секунда за секундой.
Мы еще продолжали говорить, но все было кончено. Дорна прошла мимо меня – так расстаются навсегда.
Она единственная оглянулась. Остальные медленно удалялись. На мгновение ее темные глаза встретились с моими. О, как я благодарен, что она не улыбнулась!
Даунс задумчиво потирал подбородок. Дорны и Стеллина скрылись за белой стеной эллинга.
– Красивые девушки, – сказал Даунс. – И уж наверное ваши знакомые.
Потом, еще немного поразмыслив, добавил:
– Что ж, пробыли они довольно долго, правда?
Видение мелькнуло и исчезло, сковав меня ледяной стылостью.
Поля, дома и огороженные выгоны, и снова поля, и дома, и выгоны медленно двигались мне навстречу в жарких лучах солнца и оставались позади. Я ехал равнинами Нижнего Доринга по дороге на Доан. Почему бы и не избрать этот, кратчайший путь к Городу?
Было бы позорно смалодушничать, как Дженнингс. Он лгал себе, он изменил нашему делу, он был несправедлив к Мэннере. Островитяния оказалась для него слишком крепким орешком. Со мной такого не будет. А значит, лучше всего сейчас сосредоточиться на консульских делах, на «Плавучей выставке», на том, где бы подыскать человека, в равной степени владеющего английским и островитянским… Но ничто не оставляло на стеклянной броне моего горя даже царапины… Спасительные мысли не шли на ум.
Перевал… Лесистые склоны и кажущиеся маленькими деревья там, наверху – зубчатая полоска, окаймляющая хребты гор… Они были прекрасны, но нас разделяла пропасть. Перевал Доан? – Не более чем горная дорога. Постоялый двор? – Место, где можно поменять лошадей и ехать дальше.
Ночью измученный ум лишается точек опоры, и горестные хляби разверзаются над головой несчастного влюбленного. Вздыхая в вершинах деревьев, ветер шептал «никогда», и ничего иного на свете не было… Уверенный стук копыт раздавался на ровной и гладкой ночной дороге, еще один день выигран, и не придется со стонами метаться в постели, даже мысль о которой пугала. Тело слишком устало для любых желаний, и только «никогда», как магнит, влекло его. «Никогда», подобное звездам над головой, такое же бесконечно бездонное, как черные пространства между ними.
Все в жизни – великое и малое – имело отношение к Дорне. Она преграждала все дороги, кроме дороги к ней самой, но и эта дорога для меня заповедана. Любое удовольствие заранее было для меня отравлено, ведь Дорна не захочет разделить его со мной. Она придавала ясность моему взгляду, и она же делала меня незрячим; она вселяла в меня желание, которое сама только и могла удовлетворить, – и отдавалась другому. И все это лишь потому, что существовала на свете и была именно такой. Бледное свечение разливалось по склонам гор. Сердитый шум Кэннена еще доносился из темноты.
Поддаваться отчаянию, впадать в панику – позор. Это и только это слышалось мне в перестуке копыт.
Белесые, бесцветные расстилались передо мной равнины Инеррии.
Солнце холодно вспыхнуло на вершине. Мир оттаивал и расцветал красками с восходом светила.
Еще одна бессонная ночь во имя тебя, Дорна…
19
ПРИЕЗД ДОРНА
Я разглядываю свои и как бы не свои безвольно протянутые на столе руки. Стоит повернуть голову, и я увижу за окном земли дельты. Пробейся солнце сквозь тучи – и мир снаружи сразу же изменится, и я предчувствую эту перемену даже в рассеянном, пасмурном свете моей комнаты, в дальнем конце которой полумрак сгущается. По разлитому в воздухе ожиданию я угадываю время, по каменным стенам и висячим мостам – место, где нахожусь. Мужчина по имени Джордж ушел на весь день; женщина по имени Лона скоро подаст то, что принято обозначать словом «ужин». Память работала исправно: побуждаемый Джорджем, считавшим, что дела всегда должны идти своим чередом, я, вернее, некий автомат в моем обличье, совершал положенные действия, при этом по-человечески разумно.
Зимними вечерами, когда надвигается тьма, холод сковывает мир, делая его застывшим, недвижным. Так же, почти нечувствительно, меня охватывало отчаяние. Настанет момент, когда из всех ощущений жизни мне будет доступно лишь одно – что я жив.
На лестнице послышались шаги. Слух отметил этот звук, донесшийся из иного мира, не имеющего отношения к ледяной пустыне моей души. Но человек всегда оборачивается навстречу тому, что приходит извне. Рассудок подсказал мне, что высокий человек с загорелым лицом и усталым, но горящим взглядом темных глаз, с перекинутой через плечо дорожной сумой – мой друг Дорн. Тот же рассудок напомнил, что людям обычно не свойственно сидеть сложа руки. Он же, всеведущий, знал, что в периоды подобной праздности на ум приходят разные странные мысли и – что еще хуже – зарождаются необъяснимые влечения.
Внезапное появление Дорна не могло не поразить меня, однако, хотя сердце учащенно забилось, я почувствовал и смутное сожаление – так мало, почти ничего не осталось от прежней радости и теплоты.
Дорн первым нарушил молчание. Окинув меня быстрым, испытующим взглядом, он тем не менее не стал ни о чем расспрашивать и не показал, что удивлен. Я сказал, что рад видеть его, улыбнулся и провел в отведенную ему комнату.
– Я видел Лону, – сказал Дорн. – Она знает, что я останусь ужинать.
В душе я порадовался: такая мука всегда объяснять что-то чужим людям, а Лона снова стала чужой.
Переодеваясь, Дорн ни разу не взглянул на меня, затем сказал по-английски: «Пять дней, как я вернулся домой, на Остров. Сестру не видел больше месяца».
При упоминании о Дорне сердце мое на мгновение замерло, потом часто забилось. Она снова стала реальной, живой. В мертвом холоде вспыхнул огонь, несущий боль.
Голос Дорна звучал теперь словно издалека:
– Она сказала, что после моего отъезда у вас произошел разговор, ты признался ей и просил ее руки. О своем ответе она мне тоже сообщила. Не знаю, нуждаешься ли ты сейчас во мне и хочешь ли меня видеть, но на следующее же утро я выехал, чтобы прибыть как можно скорее.
Его поступок был мне понятен – проявление дружбы, за которое я должен быть признателен. Дорн стоял, глядя в окно. Сказать, что я в нем не нуждаюсь и не хочу видеть, было бы жестоким предательством.
– Не принуждай себя, – продолжал Дорн. – Не делай вид, будто рад, если это не так. Но мы, островитяне, считаем, что друг должен доказать свою дружбу, пусть и не произнеся ни слова. Поэтому друг всегда может появиться внезапно. Вот как я.
– Рад, что ты приехал, – ответил я, решив спокойно, без излишних эмоций изложить свою точку зрения на случившееся.
Мы поднялись в сад. Гор не было видно, равнины дельты растворились в голубоватой дымке. Присутствие человека, родного и близкого Дорне, трепетом отозвалось во мне, дав возможность на мгновение вновь проникнуться очарованием уходящих вдаль плоских равнин, но взлет чувства был недолог, и я вновь оказался среди обступивших меня каменных стен.
– Присядем, – предложил я, отворачиваясь. Мы устроились на одной из скамеек, и я тут же принялся излагать свою историю.
– Ты должен знать все, – начал я.
– Я весь внимание, говори, – откликнулся Дорн.
Странно было говорить с кем-то на эту тему, странно – упрямо и с трудом облекать в слова свои чувства. Обретая форму, они как будто менялись, и слова непонятным образом смягчали боль. Я поведал Дорну историю моей любви к его сестре, рассказал о том, как еще вначале она предостерегала меня от влюбленности, с какими чувствами я покидал Остров после первого посещения, и о двухдневном плавании по болотам, когда, уже будучи влюблен, не мог поверить в это, и как, увидев Дорну в июне на зимнем собрании Совета, я окончательно понял, что люблю ее. Я рассказал, сколь она была добра со мною, как чутка и откровенна и как не стала скрывать от меня тот самый «вопрос», что делал ее свободной, но удалял от меня; вспомнил и о том, как я приезжал весной и изо всех сил старался не докучать ей своим чувством. Мне показалось, продолжал я, что она догадывается о моей любви и сама довольно сильно влюблена, хотя, разумеется, никак не проявляла этого. Затем я описал нашу встречу в январе, шесть долгих недель спустя, когда я приехал, твердо вознамерившись узнать, как решился «вопрос». Но здесь я вновь так явственно представил себе прекрасный образ Дорны, что был не в силах продолжать.
– Какое счастье ее ждет? – вскричал я, переставая понимать, где я и что со мной.
Ответ Дорна не заставил себя ждать. Он говорил медленно, тщательно взвешивая каждое слово.
– Могу лишь догадываться, зная сестру достаточно хорошо, хотя и не настолько, насколько полагал раньше. Во всем, что касается помолвки, она действовала сама, ни с кем не советуясь. Думаю, они с Тором отлично понимают друг друга, и им будет легко жить в согласии. Сестра хочет от жизни больше, чем просто выйти за любимого человека. И я думаю, что Тор – единственный мужчина, от кого бы она хотела иметь детей. Желание жить во имя семьи и желание, или, скорее, готовность стать матерью детей Тора в ней сильнее всего. И она добьется того, чтобы стать тем, кем она хочет стать. Быть может, ее счастье именно в этом.
Он умолк, и я понял, что лишь некое исключительное стечение обстоятельств поможет Дорне полностью воплотиться.
– Если ты не против, – продолжал Дорн, – я скажу то, что думаю о ваших отношениях с сестрой.
– Конечно.
– Вероятно, ты мог бы дать ей что-то, чего не может дать он. Разумеется, если бы она любила тебя, я был бы рад за вас во многих смыслах. Ты очень нравишься ей и всегда будешь нравиться, причем не только как друг, я думаю. В глазах женщин есть разряд мужчин, которые больше чем друзья, мужчин, которые могли бы стать их любовниками, будь их чувства чуть глубже. Действительной любви они к таким мужчинам не питают, поскольку чувства их не перешли определенную грань. Сестра, однако, боялась тебя, вероятно, из опасения, что помимо своей воли слишком сблизится с тобою. Но, мне кажется, она понимала, что ты никогда не сможешь дать ей все, что ей нужно… Впрочем, я лишь строю догадки. Она совсем сбила меня с толку. Вряд ли она собиралась говорить мне о том, что случилось, но сделала это ради тебя.
Пока Дорн не сказал ничего нового, ничего неожиданного. Его сомнения по поводу того, что касалось чувств сестры ко мне, оставили во мне сладковато-горький привкус, но стены, оградившие меня от любого непосредственного переживания, отрезавшие все пути, вновь обступили меня каменным кольцом. Тюрьма может быть даже уютной, но вместе со мной в ней поселился мой палач и мучитель – мысль о том, что Дорна будет несчастлива, причем неизбежно, как то следовало из слов ее брата.
– Дело в том, – продолжал он медленно, – что ты не способен дать ей все, что ей нужно. Я понимаю, тебе не очень приятно сознавать это, но все же, Джон, она была отчасти права, отказав тебе.
Слова Дорна действовали как скальпель хирурга.
– Она была права, и это может помочь тебе в будущем. Ведь дело не в том, что два идеально подходящие друг другу человека разлучены судьбой. Ваша совместная жизнь была бы обречена заранее.
Это было уже невыносимо. Сам факт, что я не могу дать Дорне всего, что ей нужно, делал мою жизнь бессмысленной.
– Да! – воскликнул я. – Мне ли не понимать, что я ей не пара.
– Предположим, она дала бы тебе согласие, но неужели ты, сознавая, что вряд ли сможешь дать ей все необходимое, женился бы на ней? Нет, нет, не отвечай! Если бы дело было только в словах, ответ был бы ясен: нет! Но в жизни все иначе. Надежда на то, что она любит тебя и что ты когда-нибудь сможешь дать ей все, велика. Однако я думаю, что, если мужчина не до конца уверен в любви женщины, ему не следует на ней жениться. Желания заставляют его строить воздушные замки и не позволяют ему быть вполне искренним и благоразумным.
Значило ли это, что я был не прав, добиваясь его сестры?
– Ты был прав, – сказал Дорн, заметив, что я нахмурился. – Прав, когда признался ей, что любишь ее и хочешь на ней жениться. Быть может, ей нужно было услышать это, чтобы лучше разобраться в своих чувствах. Женщине проще, когда мужчина говорит ей все начистоту. И мужчине лучше знать все, что чувствует женщина.
– Она высказала мне свои чувства совершенно недвусмысленно.
– Что ж, она умеет держать слово.
Дорн помолчал.
– Оба мы, – продолжал он после небольшой паузы, – будем рады, зная, что она идет к своей цели уверенно, без сомнений и колебаний. И хотя мы не можем знать этого наверняка, нам обоим известно, что Дорна человек отважный и сильный. А это уже кое-что значит.
Я кивнул.
– Мне бы хотелось объяснить тебе то, что ты еще, по-моему, не до конца понимаешь. Правильно, что вы не пустились вдвоем наугад в бурное море, не имея в лодке достаточных запасов. Ты не настаивал на подобном путешествии, так что ж из того, что сестра оказалась более дальновидной?
– Но задета моя гордость! – воскликнул я.
– Ты ни в чем не виноват. Разве ты не любил Дорну еще больше за ее проницательность и умение предвидеть события? Разве не любил ты ее за склонность к риску, за желание дать развиться заложенным в ней чертам? Ты любил человека, достойного любви. А это великая вещь! И ты ничем не умалил своего достоинства. Союз крепок тогда, когда двое находят общий язык. И не твоя вина, что вы с сестрой по-разному смотрите на мир. Ты тоже по-своему прав.
– Какая же мне польза от моей правоты?
– Какая польза от неразделенной любви? А разве тебе не кажется, что любовь – это всегда благо, всегда польза? Я уверен, ты чувствуешь это! Да, крушение надежд болезненно. Однако любовь – всегда благо, и лучше, если ты любишь человека достойного… Позволь мне говорить начистоту.
– Разумеется!
– Я боялся того, что случилось, и много думал об этом. Мне не под силу переменить твое мнение, но, может быть, мои мысли помогут тебе разобраться в собственных. Что еще может сделать друг?
Слова Дорна глубоко тронули меня. То, что, как я полагал, уже умерло, оказалось живым и вновь отозвалось болью.
– Скажи мне, я хочу знать все, что ты думаешь, – ответил я.
– Тебе ведь не хотелось умереть, не так ли?
– Нет, но иногда мне казалось, что в смерти – покой.
– А не в том ли причина, что ты в разладе с жизнью, которую вынужден вести?
– Да, я это понимаю, – сказал я, – хотя никогда раньше мне это не приходило в голову.
– Существует притча о маленьком сером волчонке. Он охотился по ночам и добывал достаточно пищи, а днем выбирал место поукромнее и спал. Но волчонок рос, голод все чаще мучил его, и вот ему стало казаться, что можно устроить большую охоту и наесться вдосталь – так, чтобы этого хватило на всю жизнь. Однажды в лесу разбушевался пожар, и все животные – добыча волчонка – кинулись в разные стороны, спасаясь от пламени. Волчонок проснулся и тоже бросился прочь сквозь странно освещенный, не похожий на дневной лес. И тут ему пришло в голову, что вот он – подходящий случай для большой охоты… Мораль не в том, что в конце концов волчонок погиб в огне пожара. Наверное, такой моралью закончил бы свою притчу европеец. Но притча – островитянская. Итак, после большой охоты, насытившись вдосталь, волк погрузился в счастливый сон. Проснувшись, он решил, что сделал великое открытие: отныне он будет охотиться днем! Так он и сделал. Однако теперь он не мог уснуть по ночам. Он лежал, томясь, без сна, и странные знакомые инстинкты бродили в нем. Понемногу он стал чахнуть, пока наконец не ослаб так, что погиб от рогов маленькой антилопы. Волк – ночной охотник, днем ему положено спать. Волк из притчи не захотел вести жизнь, для которой был рожден, и оттого его ждал такой печальный конец.