Текст книги "Портрет Дориана Грея"
Автор книги: Оскар Уайлд
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Сибил душили рыдания. Она корчилась на полу, словно раненое животное, а Дориан Грей смотрел на нее сверху вниз своими прекрасными глазами. Его тонко очерченные губы кривились в презрительной усмешке. В чувствах людей, которых мы перестаем любить, нам всегда видится что-то смехотворное. Поведение Сибил Вейн представлялось ему до нелепости мелодраматичным. Ее слезы и всхлипывания его лишь раздражали.
– Я ухожу, – наконец сказал он спокойно и громко. – Не хочу показаться бессердечным, но я не смогу больше с тобой встречаться. Ты меня разочаровала.
Сибил молча плакала и ничего не отвечала. Но она подползла ближе, и ее ручки ощупью протянулись вперед, словно хотели найти и удержать его. Дориан круто развернулся и вышел. Через несколько мгновений он уже был на улице.
Он сам не знал, куда шел. Помнил лишь, что бродил по тускло освещенным улицам, мимо заброшенных темных арок и домов зловещего вида. Какие-то женщины кричали хриплыми голосами и грубо смеялись ему вслед. Шатаясь и сквернословя, брели пьяницы, похожие на чудовищных обезьян, и что-то бормотали себе под нос. Он видел уродливых детей, свернувшихся калачиком на ступеньках, и слышал пронзительные крики и ругань, доносившиеся из мрачных подворотен.
Перед самым рассветом он оказался недалеко от Ковент-Гардена[44]44
Ковент-Гарден – лондонский театр, основанный в 1732 году.
[Закрыть]. Тьма начала рассеиваться, и озаренный слабым светом небесный купол стал похож на чудесную жемчужину. По наезженной мостовой безлюдной улицы медленно прогрохотали телеги, доверху заполненные лилиями, которые кивали ему своими цветками. В воздухе разливался их густой аромат, и красота цветов успокоила душевную боль Дориана. Юноша пошел следом за ними к рынку и там смотрел, как торговцы принялись разгружать телеги. Возчик в белой блузе предложил ему вишен. Дориан поблагодарил и, не понимая, почему с него не взяли денег, начал рассеянно их есть. Вишни были собраны в полночь и все еще хранили лунную прохладу. Перед ним, прокладывая путь среди гор нефритово-зеленых овощей, тянулась длинная вереница мальчишек, несших ящики пестрых тюльпанов, желтых и красных роз. Под портиком с серыми, выбеленными солнцем колоннами слонялась компания чумазых, простоволосых девиц, ждущих, когда закончится торг. Другие девицы толпились у дверей кофейни на Пьяцце[45]45
Пьяцца – площадь с галереями на рынке Ковент-Гарден.
[Закрыть]. Грузные ломовые лошади скользили и спотыкались на неровных камнях мостовой, тряся колокольчиками и сбруей. На кипах мешков спали извозчики. Повсюду, поклевывая зерно, сновали голуби с розовыми лапками и шейками цвета ириса.
Вскоре Дориан взял кеб и поехал домой. На несколько мгновений он задержался у порога, оглянувшись на тихий сквер в обрамлении домов с пустыми окнами, которые были плотно закрыты ставнями или яркими шторами. Небо теперь стало чистейшего опалового цвета, и на его фоне крыши отливали серебром. Из трубы в доме напротив поднималось тоненькое колечко дыма, а потом разворачивалось лиловой лентой в перламутровом воздухе.
С потолка просторного, обшитого дубовыми панелями холла свисал огромный позолоченный венецианский фонарь – трофей, снятый с церемониальной барки какого-то дожа. В нем все еще горели три рожка, и казалось, что тонкие лепестки их голубого пламени обрамлены белым огнем. Дориан погасил фонарь и, бросив шляпу и плащ на стол, прошел через библиотеку к двери своей спальни, большой восьмиугольной комнаты на первом этаже, которую, следуя недавно обретенной тяге к роскоши, он украсил по своему разумению, развесив в ней любопытные ренессансные шпалеры, обнаруженные на заброшенном чердаке в Сэлби-Роял. Когда он поворачивал ручку двери, его взгляд упал на свой портрет кисти Бэзила Холлуорда, и он, пораженный, отпрянул. Затем с озадаченным видом вошел к себе. Вынув из петлицы бутоньерку, он как будто заколебался. Наконец вернулся к картине и принялся внимательно ее разглядывать. В тусклом свете, едва пробивавшемся сквозь кремовые шелковые шторы, он заметил, что лицо на портрете чуть изменилось. Выражение стало другим. В уголках рта словно появилась какая-то жестокость. И это было очень странно.
Он повернулся, подошел к окну и поднял штору. Комнату залил яркий утренний свет, сметя причудливые тени в темные углы, где они улеглись, содрогаясь. Но странное выражение на портрете не исчезло и даже, наоборот, проявилось резче. Жаркие, трепещущие солнечные лучи отчетливо высветили жестокость, таившуюся в складках у губ, словно Дориан смотрел на себя в зеркало после совершения какого-то ужасного поступка.
Юноша отшатнулся и, схватив со стола овальное зеркало в рамке с амурами из слоновой кости – один из многочисленных подарков лорда Генри, – поспешил вглядеться в его блестящую глубину. Никакой складки, кривившей его алые губы, там не было. Что это значило?

Он протер глаза, подошел к картине еще ближе и вновь принялся ее рассматривать. Собственно, в самой живописи не обнаруживалось никаких изменений, и тем не менее выражение лица на портрете стало другим. Ему это не померещилось. Все было до ужаса очевидно.
Сев в кресло, Дориан задумался. В памяти вдруг возникли слова, которые он произнес в мастерской Бэзила Холлуорда в день, когда портрет был закончен. Да, теперь он точно вспомнил. Тогда он высказал безумное желание: чтобы сам он оставался молодым, а портрет старился бы вместо него; чтобы его красота не меркла, а лицо на холсте несло бы отпечаток его страстей и грехов; чтобы созданный красками образ прорезывали морщины страданий и раздумий, но чтобы он сам сохранил нежное цветение и прелесть едва осознанной в тот час юности. Неужели его желание исполнилось? Но этого не может быть! Чудовищно само предположение. И все же перед ним был его портрет, и в углах рта явно сквозила жестокость.
Жестокость? Был ли он жесток? Но Сибил сама виновата! Он воображал ее великой актрисой и потому отдал ей свою любовь. А она его разочаровала. Оказалась никчемной и недостойной. И все-таки, когда он вспомнил, как она лежала у него в ногах и плакала, словно маленький ребенок, его охватило чувство сожаления. Он не забыл, с каким бессердечием смотрел на нее тогда. Почему он такой? Зачем ему была дана такая душа? Но ведь и он тоже страдал. За три ужасных часа, пока шел спектакль, он пережил сотни лет страданий и целую вечность мучений. Их жизни схожи. Она лишь на время омрачила его существование, тогда как он ранил ее на века. Но ведь женщины переносят несчастья куда лучше мужчин. Они живут чувствами. И думают только о чувствах. А если заводят любовников, то лишь для того, чтобы устраивать им сцены. Так говорит лорд Генри, а уж лорд Генри знает женщин. Так что зачем беспокоиться о Сибил Вейн? Теперь она для него ничего не значит.
Но портрет? Как это понять? Портрет хранит секрет его жизни и может поведать его историю. Портрет научил его любить собственную красоту. Научит ли он его ненавидеть собственную душу? Станет ли Дориан снова на него смотреть?
Нет, это была всего лишь иллюзия, вызванная смятением чувств. Прошедшая ужасная ночь породила призраков, и внезапно в его мозгу появилось алое пятнышко, которое сводит людей с ума. Портрет не изменился. Что за вздорная мысль!
И все же с портрета на него смотрело прекрасное, искаженное лицо с жестокой улыбкой. Светлые волосы позолотило утреннее солнце, голубые глаза встретились с глазами Дориана. Юноша почувствовал бесконечную жалость не к себе, но к своему изображению. Оно уже изменилось и будет меняться дальше. Золото волос померкнет, превратившись в седину. Увянут белые и красные розы. После каждого совершенного греха лицо на портрете покроется следами, уродующими его красоту. Значит, он больше не должен грешить. Эта картина, какой бы она ни была, станет для Дориана зримым символом его совести. Он не поддастся новым искушениям. И не будет больше встречаться с лордом Генри – по крайней мере, не будет слушать его хитрые, источающие яд теории, которые в саду у Бэзила Холлуорда впервые пробудили в нем тягу к невозможному. Он вернется к Сибил Вейн, искупит свою вину, женится и постарается вновь полюбить девушку. Да, это его долг. Наверное, она все же страдала больше, чем он. Бедняжка! Он думал только о себе и был с ней жесток. Очарование, которое она всегда вызывала в нем, скоро вернется, и они будут счастливы вместе. Их жизнь станет прекрасной и чистой.
Он поднялся со стула, поставил перед портретом большую ширму и, еще раз увидев свое изображение, содрогнулся.
– Как страшно! – пробормотал он про себя, подошел к окну и открыл его. Потом вышел на лужайку и глубоко вздохнул.
Свежий утренний ветерок словно унес с собою все его мрачные мысли и чувства. Он думал только о Сибил и вскоре почувствовал слабый отзвук былой любви. Он снова и снова повторял ее имя. Птицы пели в промокшем от росы саду, и казалось, что они рассказывают о девушке садовым цветам.

Глава VIII

Дориан Грей проснулся, когда уже давно миновал полдень. Камердинер несколько раз пробирался на цыпочках к нему в спальню посмотреть, не зашевелился ли он, удивляясь, что́ заставило молодого хозяина спать так долго. Наконец зазвонил колокольчик – и Виктор вошел, мягко ступая, с чашкой чая и пачкой писем на небольшом подносе старинного севрского фарфора. Он раздвинул атласные портьеры оливкового цвета с блестящей голубой подкладкой, которые занавешивали три высоких окна.
– Месье сегодня хорошо выспался, – сказал он, улыбаясь.
– Который час, Виктор? – сонным голосом спросил Дориан Грей.
– Четверть второго, месье.
Как поздно! Юноша сел в постели и, сделав несколько глотков чая, стал просматривать письма. Одно из них было от лорда Генри. Утром принес слуга. После недолгого колебания Дориан его отложил, а другие открыл с равнодушным видом. Они, как обычно, содержали визитные карточки, приглашения на ужин, билеты на закрытые вернисажи, программы благотворительных концертов и прочее, что по утрам в разгар сезона в изобилии получают светские молодые люди. Среди корреспонденции обнаружился и довольно внушительный счет за серебряный, украшенный чеканкой туалетный прибор эпохи Людовика Пятнадцатого. У Дориана не хватило мужества переслать этот счет своим опекунам, людям исключительно старомодным и не понимающим, что мы живем в век, когда ненужные вещи – это именно то, что нам нужно. Еще на подносе лежало несколько очень вежливых предложений от ростовщиков с Джермин-стрит, готовых без проволочек одолжить ему любую сумму денег, к тому же под самый разумный процент.
Минут через десять он встал и, накинув элегантный кашемировый халат, расшитый шелком, направился в облицованную ониксом ванную. Прохладная вода освежила его после долгого сна. Казалось, он позабыл все треволнения прошедшей ночи. Смутное чувство вовлеченности в какую-то странную трагедию появилось у него раз или два, но оно больше походило на сон.
Одевшись, он перешел в библиотеку и принялся за легкий французский завтрак, накрытый на круглом столике у окна. День был изумительный. Теплый воздух наполнили пряные ароматы. В окно влетела пчела и с жужжанием кружила вокруг стоявшей перед ним восточной вазы с голубым драконом, в которой благоухали зеленовато-желтые розы. Дориан был абсолютно счастлив.
Но неожиданно его взгляд упал на ширму, которой был закрыт портрет. Юноша вздрогнул.
– Прохладно, месье? – спросил камердинер, ставя на стол омлет. – Велите закрыть окно?
Дориан покачал головой.
– Мне не холодно, – тихо проговорил он.
Неужели это правда? Портрет действительно изменился? Или просто воображение заставило его увидеть зло там, где на самом деле была радость? Но ведь картина, написанная красками, никак не может меняться! Какой абсурд! Когда-нибудь он расскажет эту историю Бэзилу, и тот улыбнется.
Однако же воспоминания о том, что произошло вчера, были слишком живы. Сначала в туманных сумерках, а потом в ярких лучах рассвета он видел отпечаток жестокости на искаженных губах. Дориан почти боялся, что камердинер выйдет из комнаты, ибо понимал, что, если останется один, ему придется еще раз взглянуть на портрет. Дориан страшился определенности. Камердинер, когда принес кофе и папиросы, собрался было уходить, но Дориану ужасно захотелось попросить его остаться. И когда дверь за Виктором почти закрылась, он снова его позвал. Тот остановился в ожидании распоряжений. Несколько мгновений Дориан смотрел на него.
– Меня ни для кого нет, Виктор, – наконец сказал он со вздохом.
Поклонившись, Виктор удалился.
Тогда Дориан встал из-за стола, закурил папиросу и вольготно устроился на стоявшем перед ширмой диване с роскошными подушками. Старинная ширма была из позолоченной кордовской кожи, украшенная довольно замысловатым тиснением и ковкой в стиле Людовика Четырнадцатого. Он с любопытством разглядывал ее узоры, задумавшись о том, не приходилось ли ей в прошлом уже скрывать какие-нибудь секреты.
Может быть, все-таки ее отодвинуть? Или лучше оставить на месте? Зачем ему знать? Если все правда, то это ужасно. А если неправда, то к чему беспокоиться? Но что, если по велению судьбы или по какой-то роковой случайности кто-нибудь другой, а не он сам заглянет за ширму и обнаружит жуткую перемену? Что ему делать, если придет Бэзил Холлуорд и захочет посмотреть на собственную картину? А он обязательно захочет. Нет, картину нужно рассмотреть, причем не мешкая. Все лучше, чем это кошмарное состояние неопределенности.
Дориан встал и запер обе двери. На свою постыдную маску надо, по крайней мере, смотреть без посторонних глаз. Он отодвинул ширму и оказался лицом к лицу с самим собой. Сомнений не было: портрет изменился.
Как он потом часто вспоминал, причем всегда с немалым удивлением, поначалу он разглядывал портрет с чуть ли не научным интересом. Ему никак не верилось, что такое изменение вообще возможно. Однако факт оставался фактом. Неужели существовала некая тончайшая связь между химическими атомами, принявшими на холсте определенную форму и цвет, и душой, которая в нем жила? Могло ли так случиться, что мысли этой души передались тем атомам? Что ее фантазии сделались явью? Или на то была какая-то другая, более ужасная причина? Содрогнувшись от страха, он вернулся к дивану, лег и стал глядеть на картину с животным ужасом.
И все же он точно знал, что картина совершила одну очень важную вещь. Она заставила его понять, как несправедливо и жестоко он поступил с Сибил Вейн. Было еще не поздно исправить содеянное. Он вполне может жениться на ней. Его придуманная и эгоистичная любовь подчинится влиянию высших сил и превратится в более благородное чувство, а написанный Бэзилом Холлуордом портрет поможет пройти по жизни и станет ему тем, чем для одних бывает благочестие, для других – совесть и для всех нас – страх перед Богом. Муки совести можно унять опиумом – наркотиком, который усыпляет нравственное чувство, но здесь перед ним – зримый символ падения после совершённого греха. И это свидетельство разложения души, вызванное человеческим деянием, будет при нем постоянно.
Пробило три часа, четыре, потом двойной звон обозначил еще полчаса, но Дориан Грей не шевелился. Он пытался собрать алые нити жизни, чтобы сплести из них хоть какой-то узор, найти путь в кроваво-красном лабиринте страсти, по которому бродил. Он не знал, что делать и что думать. Наконец подошел к столу и написал пылкое письмо любимой девушке, прося прощения и обвиняя себя в безумии. Страницу за страницей покрывали выражения необузданного сожаления и еще более необузданного страдания. В самобичевании всегда присутствует роскошь. Когда мы обвиняем сами себя, мы уверены, что больше никто не имеет на это права. Отпущение грехов дает нам исповедь, а не священник. Закончив письмо, Дориан не сомневался, что прощен.
Вдруг в дверь постучали, и он услышал голос лорда Генри:
– Дорогой мой мальчик, я должен тебя видеть. Сейчас же впусти меня. Зачем ты заперся?
Сначала он не отвечал и не шевелился. Стук продолжался и делался все громче. Да, лучше впустить лорда Генри и объяснить ему, что он собирается начать новую жизнь, поссориться с ним, если придется, расстаться, если это неизбежно. Дориан вскочил, торопливо закрыл портрет ширмой и отпер дверь.
– Я очень сожалею о случившемся, Дориан, – сказал лорд Генри, входя. – Но ты должен поменьше об этом думать.
– Ты говоришь о Сибил Вейн? – спросил юноша.
– Да, конечно, – ответил лорд Генри, опускаясь в кресло и медленно снимая желтые перчатки. – С одной стороны, это ужасно, но твоей вины здесь нет. Скажи мне: когда представление закончилось, ты пошел к ней за кулисы?
– Да.
– Я так и думал. Ты устроил ей сцену?
– Я вел себя отвратительно, Гарри, просто отвратительно. Но теперь все хорошо. Я не жалею о том, что произошло. Теперь я научился лучше понимать себя.
– Ах, Дориан, я очень рад, что ты воспринимаешь случившееся именно так. Я уж боялся, что застану тебя погруженным в раскаяние и рвущим на себе эти прекрасные кудри.
– Через все это я уже прошел, – сказал Дориан, с улыбкой покачав головой. – Теперь я абсолютно счастлив. Начать с того, что я знаю, что такое совесть. Это совсем не то, что ты говорил. Это самое божественное, что в нас есть. И не надо насмехаться над ней, Гарри, во всяком случае при мне. Я хочу быть добродетельным. И я не вынесу, если моя душа наполнится скверной.
– Какое милое художественное обоснование этики, Дориан! Поздравляю тебя! Но с чего же ты начнешь?
– Я женюсь на Сибил Вейн.
– Женишься на Сибил Вейн! – вскричал лорд Генри, поднявшись и в изумлении глядя на юношу. – Но, дорогой мой Дориан…
– Да, Гарри. Я знаю, что ты хочешь сказать. Что-нибудь отвратительное про брак. Не говори. Никогда больше не говори мне подобных вещей. Два дня назад я сделал Сибил предложение и не собираюсь нарушать свое слово. Она будет моей женой!
– Твоей женой! Дориан!.. Разве ты не получил мое письмо? Я написал тебе сегодня утром и велел слуге отнести письмо сюда.
– Твое письмо? Ах да, помню. Я еще не читал, Гарри. Боялся, что в нем будет что-нибудь неприятное. Ты своими эпиграммами кромсаешь на куски человеческую жизнь.
– Стало быть, ты ничего не знаешь?
– О чем ты?
Лорд Генри прошел через комнату и, сев рядом с Дорианом Греем, крепко сжал его руки.
– Дориан, – сказал он, – в своем письме… только не пугайся… я писал тебе, что Сибил Вейн умерла.
Мучительный крик сорвался с губ юноши. Он вскочил, вырвавшись из рук лорда Генри.
– Умерла! Сибил умерла! Это неправда! Какая ужасная ложь! Как ты можешь такое говорить?
– Это чистая правда, Дориан, – мрачно ответил лорд Генри. – Новость во всех утренних газетах. В письме я просил тебя ни с кем не видеться до моего прихода. Безусловно, начнется расследование, но ты не должен быть замешан. Это в Париже происшествия такого рода делают мужчину популярным. В лондонском обществе полно предрассудков. Здесь нельзя начинать со скандала. Скандал следует приберегать для преклонных лет, чтобы в старости тебе не было скучно. Надеюсь, в театре никто не знает твоего имени. Если это так, то все в порядке. Кто-нибудь видел, как ты заходил к ней в гримерку? Это очень важно.
Поначалу Дориан молчал. Он остолбенел от ужаса. Наконец, запинаясь, он проговорил сдавленным голосом:
– Гарри, ты сказал, будет расследование? Что это значит? Неужели Сибил?.. О, Гарри, я этого не вынесу! Скорее, скорее, расскажи мне всё!
– Я ни минуты не сомневаюсь, что о несчастном случае речи нет, Дориан, хотя обществу следует представить дело именно так. Судя по всему, девушка уже уходила из театра с матерью приблизительно в половине первого ночи, но вдруг сказала, что якобы забыла что-то наверху. Некоторое время ее ждали, но она все не спускалась. В конце концов ее обнаружили мертвой на полу грим-уборной. Она по ошибке что-то проглотила – какую-то гадость, использующуюся в театре для грима. Не знаю, что именно, но в ней содержится не то синильная кислота, не то свинец. Я бы предположил, что это была синильная кислота, потому что девушка, похоже, умерла мгновенно.
– Гарри, Гарри, какой ужас! – закричал юноша.
– Да, конечно, произошла трагедия, но ты не должен быть в ней замешан. Судя по статье в «Стэндард», ей было семнадцать. Мне показалось, что ей и того меньше. Она выглядела совсем ребенком и плохо владела актерским мастерством. Дориан, тебе ни к чему нервничать из-за случившегося. Поужинаем вместе, а потом заглянем в Оперу. Сегодня поет Патти[46]46
Аделина Патти (1843–1919) – итальянская певица (колоратурное сопрано). Одна из наиболее ярких оперных певиц своего времени.
[Закрыть], и в театре соберется все общество. Ты можешь сесть в ложу к моей сестре. Кстати, с нею будет несколько очаровательных дам.
– Значит, я убил Сибил Вейн, – сказал Дориан Грей скорее себе, чем лорду Генри, – убил так же точно, как если бы перерезал ножом ее нежное горло. Но розы из-за этого не утратили своей красоты. Птицы все так же радостно поют у меня в саду. А сегодня вечером я ужинаю с тобой, после чего еду в Оперу и, вероятно, потом перекушу еще где-нибудь. Как поразительно драматична жизнь! Если бы я прочитал об этом в книге, Гарри, наверное, я заплакал бы. Однако почему-то сейчас, когда такое произошло на самом деле, да еще со мной, все представляется слишком невероятным и слез у меня нет. Вот мое первое в жизни страстное любовное письмо. Не странно ли, что обращено оно к мертвой девушке? Интересно, а могут те безмолвные бледные люди, которых мы зовем мертвецами, что-то чувствовать? Сибил! Способна она чувствовать, понимать, слушать? О Гарри, как я ее раньше любил! Теперь кажется, что с тех пор прошли годы. Она была для меня всем, а потом настал тот ужасный вечер – неужели это случилось вчера? – когда она так плохо играла, что мое сердце едва не разорвалось. Она мне все объяснила, и слова ее звучали очень трогательно. Но мне было все равно. Я считал ее пустышкой. А потом вдруг произошло нечто, заставившее меня испугаться. Не могу тебе сказать, что именно, но это было жутко. Я дал себе обещание, что вернусь к ней, потому что чувствовал, что поступил дурно. А теперь она мертва. Боже мой! Боже мой! Гарри, что мне делать? Ты не представляешь, в какой я опасности, и ничто не спасет меня от падения. Она бы спасла. Сибил не имела права убивать себя! Что за эгоизм!
– Дорогой мой Дориан, – ответил лорд Генри, вынув из портсигара папиросу и достав спичечный коробок в золоченом футляре. – Женщина может переделать мужчину только одним способом: нагнать на него такую тоску, что он потеряет всяческий интерес к жизни. Если бы ты женился на этой девушке, ты был бы несчастен. Конечно, ты относился бы к ней по-доброму. Мы всегда добры к тем, кто нам безразличен. Но она вскоре поняла бы, что абсолютно ничего для тебя не значит. А когда женщина узнаёт такое, она либо совершенно перестает заботиться о себе, либо начинает носить прелестные шляпки, за которые платит чужой муж. Я уж не говорю о мезальянсе, который был бы порицаем обществом, чего я бы, безусловно, не допустил, но, уверяю тебя, ничего хорошего из такого брака в любом случае выйти не могло.
– Наверное, не могло, – произнес юноша с ужасно бледным лицом, меряя шагами комнату. – Но мне казалось, что жениться – мой долг. Я не виноват, что эта страшная трагедия не позволила мне поступить правильно. Помню, ты однажды сказал, что есть нечто роковое в принятии благих решений: они всегда принимаются слишком поздно. Именно так со мной и случилось.
– Благие решения – это бессмысленные попытки вмешаться в естественные законы. Их делают исключительно из тщеславия, но они ни к чему не ведут. Лишь иногда они обеспечивают нас роскошью бесплодных эмоций, очарование которых длится не более недели. Больше и сказать-то нечего. Это просто чеки, выписанные в банк, где у вас не открыт счет.
– Гарри! – воскликнул Дориан Грей, подойдя к нему и сев рядом. – Почему я страдаю из-за этой трагедии не так сильно, как хотел бы? Вряд ли я такой бессердечный. Как ты думаешь?
– За последние две недели ты совершил слишком много глупостей, поэтому едва ли можешь рассчитывать на это звание, Дориан, – ответил лорд Генри с ласковой, меланхоличной улыбкой.
Юноша нахмурился.
– Мне не нравится твое объяснение, Гарри, – сказал он, – но я рад, что ты не считаешь меня бессердечным. Я совсем не такой. Честное слово! И все же признаюсь, что случившееся не повлияло на меня должным образом. Мне до сих пор кажется, что это просто чудесное завершение чудесной пьесы. В ней присутствует ужасная красота греческой трагедии – трагедии, в которой я сыграл большую роль, но при этом не пострадал.
– Ты задал интересный вопрос, – ответил лорд Генри, находивший изысканное удовольствие в игре с бессознательным эгоизмом юноши. – Чрезвычайно интересный вопрос. Полагаю, истинное объяснение таково: часто случается, что настоящие жизненные трагедии столь далеки от художественного воплощения, что нас ранит их примитивная жестокость, бестолковость, абсурдная бессмысленность и полное отсутствие стиля. Они воздействуют на нас, как все вульгарное, создавая впечатление одной лишь грубой силы. И нам это претит. Иногда, однако, мы встречаемся с трагедией, в которой присутствуют элементы художественной красоты. Если они настоящие, то театральный драматизм трогает наши чувства и мы вдруг обнаруживаем, что мы уже больше не актеры, а зрители пьесы. Или, вернее, и те, и другие одновременно. Мы начинаем смотреть на себя как на действующих лиц, и нас захватывает чудо театрального представления. Что же на самом деле произошло? Некая девушка убила себя из любви к тебе. Жаль, мне не довелось получить подобный опыт, иначе я бы поверил в любовь на всю оставшуюся жизнь. Женщины, обожавшие меня, – их было не так много, но они были – всегда продолжали жить дальше, после того как переставали меня интересовать или я переставал интересовать их. Они стали толстыми и скучными, но, стоит нам встретиться, тут же пускаются в воспоминания. Ох уж эта ужасная женская память! Страшно сказать! И какой умственный застой она обнаруживает! Человек должен впитывать все краски жизни, но зачем же помнить детали? Детали неизменно вульгарны.
– Тогда мне надо посеять маки у себя в саду, – вздохнул Дориан.
– В этом нет необходимости, – возразил его собеседник. – Жизнь всегда имеет в запасе целый букет маков. Конечно, иногда что-то долго не забывается. Однажды я целый сезон носил в петлице только фиалки в знак эстетического траура по любви, которая все никак не умирала. Но в конце концов она все же умерла. Не помню, что ее убило. Возможно, предложение дамы принести мне в жертву целый мир. Это всегда страшный момент! Начинаешь ощущать ужас вечности. Кстати, – поверишь ли? – на прошлой неделе, ужиная у леди Хэмпшир, я оказался за столом рядом с той самой дамой, и она без конца возвращалась к теме нашей любви, раскапывала прошлое и ворошила будущее. Я похоронил свою любовь на клумбе асфоделей, а она вновь вытащила ее на свет божий и стала убеждать меня, что я испортил ей жизнь. Должен признать, что при этом ела она с аппетитом, так что я за нее не беспокоился. Но какое отсутствие вкуса! Одно из очарований прошлого состоит в том, что оно прошлое. Но женщины никогда не понимают, когда опустился занавес. Им вечно подавай шестой акт. Когда весь интерес к пьесе уже пропал, они обязательно желают продолжения. Если дать им волю, то у каждой комедии был бы трагический конец, а каждая трагедия завершилась бы фарсом. Они обворожительно искусственны, но само искусство им недоступно. Тебе повезло больше, чем мне. Уверяю тебя, Дориан, ни одна из знакомых мне женщин не сделала бы из-за меня то, что сделала из-за тебя Сибил Вейн. Обыкновенные женщины всегда утешаются. Некоторые делают это, прибегнув к сентиментальной цветовой гамме. Никогда не доверяй даме в розовато-лиловом, независимо от ее возраста, или даме лет за тридцать пять, имеющей пристрастие к розовым ленточкам. Это наверняка женщины, имеющие в прошлом любовную историю. Некоторые находят большое утешение, неожиданно обнаружив у своих мужей массу прекрасных качеств, и гордо выставляют напоказ свою супружескую верность, словно это один из самых привлекательных пороков. Бывают и такие, кого утешает религия. Ее тайны, как сказала мне одна дама, захватывают не меньше любовного флирта, и я ее вполне понимаю. Кроме того, ничто так не тешит тщеславие человека, как молва о его порочности. Совесть делает всех нас эгоистами. Да, в современной жизни женщины могут найти бесконечно много утешений. Но самое главное из них я еще не назвал.
– Какое же, Гарри?
– Вполне очевидное. Отбить чужого воздыхателя, когда теряешь своего. В приличном обществе это непременно обелит женщину. Но, право же, Дориан, как, должно быть, отличалась Сибил Вейн от всех дам, с которыми мы встречаемся в обществе! В ее смерти мне видится нечто прекрасное. Я рад, что живу в эпоху, когда случаются такие чудеса. Приходится поверить в реальность того, к чему мы привыкли относиться играючи, – в романтику, страсть, любовь.
– Ты забываешь, что я был ужасно жесток с ней.
– Боюсь, женщины ценят в нас жестокость, причем неприкрытую жестокость, более всего остального. Их инстинкты на редкость примитивны. Мы дали им свободу, а они все равно остались рабынями, ищущими своего господина. Им нравится, когда над ними властвуют. Я уверен, что ты вел себя великолепно. Мне ни разу не приходилось видеть тебя в страшном, безудержном гневе, но могу представить себе, как ты был прекрасен. Кроме того, когда позавчера ты сказал мне одну вещь, я подумал, что это всего лишь твои фантазии, но сейчас вижу, что так и есть, что в тех твоих словах ключ ко всему.
– О чем ты говоришь, Гарри?
– Ты сказал, что Сибил Вейн была для тебя героиней всех любовных историй – сегодня она Дездемона, завтра Офелия – и что если бы она умерла Джульеттой, то потом воскресла бы Имогеной.
– Она больше никогда не воскреснет, – прошептал юноша и закрыл лицо руками.
– Да, не воскреснет. Она сыграла свою последнюю роль. Но ты должен воспринимать ее одинокую смерть в дешевой грим-уборной всего лишь как странную и мрачную сцену из какой-нибудь трагедии эпохи короля Якова – из удивительного творения Уэбстера, Форда или Сирила Тернера[47]47
Король Яков I (1566–1625) – первый король Англии из династии Стюартов; Джон Уэбстер (1578–1634), Джон Форд (1586–1639), Сирил Тернер (1575–1626) – крупные английские драматурги, современники Шекспира, мастера «кровавой трагедии».
[Закрыть]. Девушка по-настоящему никогда не жила, а потому и по-настоящему не умерла. По крайней мере, для тебя она всегда была мечтой, видением, промелькнувшим в шекспировских пьесах и своим присутствием сделавшим их еще прекраснее, тростниковой дудочкой, которая добавила музыке Шекспира еще больше богатства и радости. Едва соприкоснувшись с реальной жизнью, она ее исковеркала, но и реальная жизнь ответила ей тем же, вот и пришлось ей уйти из этого мира. Оплакивай Офелию, если хочешь. Посыпай голову пеплом из-за задушенной Корделии. Посылай проклятия небесам, потому что погибла дочь Брабанцио[48]48
Брабанцио – отец Дездемоны, героини пьесы Шекспира «Отелло» (ок. 1603).
[Закрыть]. Но не трать слез на Сибил Вейн. Она была менее реальна, чем все они.








