Текст книги "Человеческая комедия"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
– …что она шла сюда, – продолжал Вотрен, окинув студента глубоким взглядом. – А всего верней шла она к дядюшке Гобсеку, к ростовщику. Если вы когда-нибудь копнете в сердце парижской женщины, то раньше вы найдете там ростовщика, а потом уже любовника. Вашу графиню зовут Анастази де Ресто, и живет она на Гельдерской улице.
При этом имени студент пристально взглянул на Вотрена. Папаша Горио резко вскинул голову и устремил на обоих собеседников живой и тревожный взор, поразивший всех.
– Кристоф пришел слишком поздно: она туда уже ходила! – скорбно воскликнул Горио.
– Я угадал, – сказал Вотрен на ухо г-же Воке.
Горио ел машинально, не разбирая, что он ест. Никогда не казался он до такой степени бестолковым и поглощенным своей заботой, как в этот раз.
– Господин Вотрен, какой бес назвал вам ее имя? – спросил Эжен.
– Ага! Вот оно что! Папаша-то Горио знает его отлично! Почему же не знать и мне?!
– Господин Горио! – окликнул его студент.
– А? Что? Так вчера она была очень красива? – спросил бедняга старик.
– Кто?
– Госпожа де Ресто.
– Взгляните на старого скрягу, как разгорелись у него глаза! – сказала Вотрену г-жа Воке.
– Уж не ее ли он содержит? – шепнула студенту мадмуазель Мишоно.
– О да! Она была бесподобно хороша, – продолжал Эжен, на которого жадно смотрел папаша Горио. – Не будь самой госпожи де Босеан, моя божественная графиня была бы царицей бала, молодые люди только и смотрели, что на нее, я оказался двенадцатым в ее списке кавалеров; она была занята во всех контрдансах. Все остальные женщины бесились. Если кто был вчера счастлив, так это она. Совершенно правильно говорят, что нет ничего красивее фрегата под всеми парусами, лошади на галопе и женщины, когда она танцует.
– Вчера – наверху счастья, у герцогини, а утром – на последней ступени бедствия, у ростовщика: вот вам парижанка! – сказал Вотрен. – Когда мужья не в состоянии поддерживать их необузданную роскошь, жены торгуют собой. А если не умеют продаваться, распотрошат родную мать, лишь бы найти, чем блеснуть. Словом, готовы на все что угодно. Старо, как мир!
Лицо папаши Горио, сиявшее, как солнце в ясный день, пока он слушал Растиньяка, сразу омрачилось при этом жестоком замечании Вотрена.
– Ну, а где же ваше приключение? – спросила г-жа Воке. – Вы разговаривали с ней? Спрашивали, не собирается ли она изучать право?
– Она не видела меня, – ответил Эжен. – Но встретить одну из самых красивых парижанок на улице де-Грэ в девять часов утра, если она, наверно, вернулась с бала в два часа ночи, разве это не странно? Только в Париже и возможны такого рода приключения.
– Ну-ну! Бывают позабавнее! – воскликнул Вотрен.
Мадмуазель Тайфер была так поглощена предстоящим свиданием с отцом, что еле слушала. Г-жа Кутюр подала ей знак, чтобы она встала из-за стола и шла одеваться. Когда обе дамы вышли, папаша Горио последовал их примеру.
– Ну что! Видали? – сказала г-жа Воке Вотрену и остальным пансионерам. – Ясно, что он разорился на подобных женщин.
– Меня не уверят никогда, что красавица графиня де Ресто принадлежит папаше Горио! – воскликнул студент.
– Да мы и не стремимся вас уверить, – перебил его Вотрен. – Вы еще слишком молоды, чтобы знать хорошо Париж; но когда-нибудь вы узнаете, что в нем встречаются, как мы их называем, одержимые страстями.
При этих словах мадмуазель Мишоно насторожилась и бросила на Вотрена понимающий взгляд. Ни дать ни взять – полковая лошадь, услышавшая звук трубы.
– Так! Так! – перебил себя Вотрен, пристально взглянув на Мишоно. – Уж не было ли и у нас кое-каких страстишек?
Старая дева потупила глаза, словно монашенка при виде голых статуй.
– И вот, – продолжал Вотрен, – эти люди уцепятся за какую-нибудь навязчивую идею так, что не отцепишь. Жаждут они воды определенной, из определенного колодца, нередко затхлого, и чтобы напиться из него, они продадут жен и детей, продадут душу чорту. Для одних такой колодец – азартная игра, биржа, собирание картин или насекомых, музыка; для других – женщина, которая умеет их полакомить. Предложите этим людям всех женщин мира, им наплевать: подай им только ту, которая удовлетворяет их страстям. Частенько эта женщина вовсе их не любит, помыкает ими и очень дорого продает им крохи удовлетворения, и что же? – моим проказникам это не претит: они снесут в ломбард последнее одеяло, чтобы принести ей последнее свое экю. Папаша Горио из их числа. Графиня обрабатывает его, потому что он не болтлив, – вот вам высший свет! Жалкий чудак только о ней и думает. Вне своей страсти, вы сами видите, он тупое животное. А наведите-ка его на эту тему, и лицо его заиграет, как алмаз. Разгадка его тайны – штука нехитрая. Сегодня утром он отнес серебряную вещь на перелив; я видел, как он входил к дядюшке Гобсеку на улице де-Грэ. Следите хорошенько! Придя оттуда, он посылает к графине де Ресто этого дурака Кристофа, который показал нам адрес на письме, куда был вложен погашенный вексель. Ясно, что раз графиня тоже ходила к старому ростовщику, значит дело было крайне спешное. Папаша Горио любезно уплатил вместо нее. Чтобы разобраться в этом деле, не надо быть семи пядей во лбу. Все доказывает вам, юный мой студент, что, пока графиня смеялась, танцовала, ломалась, потряхивала персиковыми цветами и подбирала пальчиками платье, – у ней, как говорится, сердце было не на месте при мысли о просроченных векселях – своих или любовника.
– Вы возбуждаете во мне непреодолимое желание узнать правду. Завтра же пойду к графине де Ресто! – воскликнул студент.
– Да, – подтвердил Пуаре, – завтра надо пойти к графине де Ресто.
– Может быть, вы встретите там и чудака Горио, который явится получить что следует за свою любезность.
– Значит, ваш Париж – грязное болото, – сказал Эжен с отвращением.
– И презабавное, – добавил Вотрен. – Те, кто пачкается в нем, разъезжая в экипажах, – это порядочные люди, а те, кто пачкается, разгуливая пешком, – мошенники. Стащите, на свою беду, какую-нибудь безделку, вас выставят на площади Дворца правосудия, как диковину. Украдите миллион, и вы во всех салонах будете ходячей добродетелью. Для поддержания такой морали вы платите тридцать миллионов в год жандармам и суду. Мило!
– Как? Папаша Горио продал на перелив свою серебряную золоченую чашку? – воскликнула Воке.
– Не было ли там на крышке двух горлинок? – спросил Эжен.
– Вот именно.
– А ведь он очень дорожил своим прибором, он плакал, когда плющил блюдо и чашку. Случайно я это видел, – сказал Эжен.
– Они ему были дороже жизни, – ответила Воке.
– Видите, какая страсть в нашем чудаке! – воскликнул Вотрен. – Эта женщина знает, как его раззадорить.
Студент поднялся к себе наверх. Вотрен ушел из дому. Через несколько минут г-жа Кутюр и Викторина сели в фиакр, за которым посылали Сильвию. Пуаре предложил руку мадмуазель Мишоно, и они вдвоем отправились в Ботанический сад – провести там два часа лучшего времени дня.
– Ну вот, они вроде как и женаты, – сказала толстуха Сильвия. – Сегодня первый раз выходят вместе. Оба до того сухи, что, стукнись они друг об дружку, так брызнут искры, будто от огнива.
– Тогда прощай шаль мадмуазель Мишоно: загорится, словно трут, – смеясь заметила г-жа Воке.
Вернувшись в четыре часа дня, папаша Горио увидел при свете коптивших ламп Викторину с красными от слез глазами. Г-жа Воке слушала рассказ о неудачной утренней поездке к г-ну Тайферу. Досадуя на настойчивость дочери и этой старой женщины, Тайфер решил принять их, чтобы объясниться.
– Представьте себе, дорогая моя, – жаловалась г-жа Кутюр вдове Воке, – он даже не предложил Викторине сесть, и она все время стояла. Мне же он сказал без раздраженья, совершенно холодно, чтобы мы не трудились ходить к нему и что мадмуазель, – он так и не назвал ее дочерью, – уронила себя в его мнении, беспокоя его так назойливо (один-то раз в год, чудовище!); что, мол, Викторине не на что притязать, так как ее мать вышла замуж, не имея состояния; словом, наговорил самых жестоких вещей, отчего бедная девочка залилась горючими слезами. Она бросилась к ногам отца и мужественно заявила, что была так настойчива лишь ради матери и безропотно подчинится его воле, но умоляет его прочесть завещание покойницы; достала письмо и подала ему, говоря самые трогательные, чудесные слова; даже не знаю, откуда они у нее брались, видно их подсказал ей сам бог: такое вдохновение нашло на бедного ребенка; я слушала ее и плакала, как дурочка. А знаете, как вел себя этот ужасный человек? Он стриг ногти, письмо же, омоченное слезами бедной госпожи Тайфер, швырнул на камин, сказав: “Хорошо!” Он хотел поднять дочь с пола, но Викторина хватала и целовала его руки, а он их вырывал. Разве это не злодейство? Тут вошел его дуралей-сын и даже не поздоровался с сестрой.
– Ведь это же чудовища! – воскликнул папаша Горио.
– Затем, – продолжала г-жа Кутюр, не обращая внимания на восклицание старика, – отец и сын распрощались с нами, ссылаясь на спешные дела. Вот вам и все наше посещение. По крайней мере он видел свою дочь. Не понимаю, как он может отрекаться от нее, ведь они похожи друг на друга, как две капли воды.
Жильцы и нахлебники со стороны, прибывая друг за другом, обменивались приветствиями и всяким вздором, который в известных слоях парижского общества часто сходит за веселое остроумие, – его основой является какая-нибудь нелепость, а вся соль – в произношении и жесте. Этот жаргон непрестанно меняется. Шутка, порождающая его, не живет и месяца. Политическое событие, уголовный процесс, уличная песенка, выходки актеров – все служит пищей для подобной игры ума, состоящей в том, что собеседники, подхватив на лету какую-нибудь мысль или словцо, перекидывают их друг другу, как волан. После недавнего изобретения диорамы, достигшей более высокой степени оптической иллюзии, чем панорама, в некоторых живописных мастерских привилась нелепая манера добавлять к словам окончание “рама”, и эту манеру, как некий плодоносный черешок, привил к “Дому Воке” один из завсегдатаев, юный художник.
– Ну, господин Пуаре, – сказал музейный чиновник, – как ваше здоровьерама? – И, не дожидаясь ответа, обратился к г-же Кутюр и Викторине: – Милые дамы, у вас горе?
– А будем мы обедать? Мой желудок ушел usque ad talones, – воскликнул студент-медик Орас Бьяншон, друг Растиньяка.*В пятки (лат.).
– Какая сегодня студерама! – заметил Вотрен. – Ну-ка, подвиньтесь, папаша Горио. Какого чорта! Вы своей ногой заслонили все устье печки.
– Достославный господин Вотрен, – сказал Бьяншон, – а почему вы говорите “студерама”? Это неправильно, надо – “стужерама”.
– Нет, – возразил музейный чиновник, – надо – “студерама”, – ведь говорится: “студень”.
– Ха! Ха!
– А вот и его превосходительство маркиз де Растиньяк, доктор кривдоведения! – Воскликнул Бьяншон, хватая Эжена за шею и сжимая ее, как будто собирался задушить его. – Эй вы, ко мне, на помощь!
Мадмуазель Мишоно вошла тихонько, молча поклонилась, молча села рядом с тремя женщинами.
– Меня всегда пробирает дрожь от этой старой летучей мыши, – шепнул Бьяншон Вотрену. – Я изучаю систему Галля[48] и нахожу у Мишоно шишки Иуды.
– А вы были с ним знакомы? – спросил Вотрен.
– Кто же с ним не встречался! – ответил Бьяншон. – Честное слово, эта белесая старая дева производит впечатление одного из тех длинных червей, которые в конце концов съедают целую балку.
– Это значит вот что, молодой человек, – произнес Вотрен, разглаживая бакенбарды:
И розой прожила, как розы, только утро -
Их красоты предел[48].
– Ага, вот и замечательный суп из чеготорамы! – воскликнул Пуаре, завидев Кристофа, который входил, почтительно неся похлебку.
– Простите, это суп из капусты, – ответила г-жа Воке.
Все молодые люди покатились со смеху.
– Влип Пуаре!
– Пуарета влипла!
– Отметьте два очка маменьке Воке, – сказал Вотрен. – Вы обратили внимание на туман сегодня утром? – спросил музейный чиновник.
– То был, – сказал Бьяншон, – туман неистовый и беспримерный, туман удушливый, меланхолический, унылый, беспросветный, как Горио.
– Гориорама, потому что в нем ни зги не видно, – пояснил художник.
– Эй, милорд Гоуриотт, это разговариуайт об уас.
Сидя в конце стола у двери, в которую входила подававшая прислуга, папаша Горио приподнял голову и нюхал взятый из-под салфетки кусок хлеба, – по старой коммерческой привычке, еще проявлявшейся иногда.
– Ну, по-вашему, не хорош, что ли, хлеб? – резко крикнула Воке, покрывая своим голосом звон тарелок, ложек и голоса других.
– Наоборот, сударыня, он испечен из этампской муки первого сорта, – ответил Горио.
– Откуда вы это знаете? – спросил Эжен.
– По белизне, на вкус.
– На вкус носа? Ведь вы же нюхаете хлеб, – сказала г-жа Воке. – Вы становитесь так бережливы, что в конце концов найдете способ питаться запахом из кухни.
– Тогда возьмите патент на это изобретение – наживете большое состояние! – крикнул музейный чиновник.
– Полноте, он это делает, чтобы убедить нас, будто был вермишельщиком, – заметил художник.
– Так у вас не нос, а колба? – снова ввязался музейный чиновник.
– Кол?.. как? – спросил Бьяншон.
– Кол-о-бок.
– Кол-о-кол.
– Кол-о-брод.
– Кол-ода.
– Кол-баса.
– Кол-чан.
– Кол-пик.
– Кол-рама.
Восемь ответов прокатились по зале с быстротою беглого огня и вызвали тем больше смеха, что папаша Горио бессмысленно глядел на сотрапезников, напоминая человека, который старается понять чужой язык.
– Кол?.. – спросил он Вотрена, сидевшего с ним рядом.
– Кол-пак, старина! – ответил Вотрен и, хлопнув ладонью по голове папаши Горио, нахлобучил ему шляпу по самые глаза. Бедный старик, озадаченный этим внезапным нападением, продолжал сидеть некоторое время неподвижно. Кристоф унес его тарелку, думая, что старик кончил есть суп, и когда папаша Горио, сдвинув со лба шляпу, взялся за ложку, он стукнул ею по пустому месту. Раздался взрыв общего смеха.
– Сударь, – сказал старик, – вы шутник дурного тона, и, если вы позволите себе еще раз так нахлобучивать…
– То что будет, папенька? – прервал его Вотрен.
– То когда-нибудь вы дорого поплатитесь за это…
– В аду, не правда ли? – спросил художник. – В том темном уголке, куда ставят в наказанье озорных ребят!
– Мадмуазель, что же вы не кушаете? – обратился Вотрен к Викторине. – Видно, ваш папенька оказался упористым?
– Один ужас, – ответила г-жа Кутюр.
– Надо наставить его на ум.
– Но, поскольку мадмуазель не ест, – сказал Растиньяк, сидевший рядом с Бьяншоном, – она могла бы возбудить иск о возврате денег за питание. Э! Э! Глядите, как папаша Горио уставился на мадмуазель Тайфер.
Старик, забыв обиду, разглядывал бедную девушку, в чертах которой ярко отражалось неподдельное страдание, страдание дочери, любящей своего отца и отвергнутой им.
– Дорогой мой, – говорил шопотом Эжен Бьяншону, – мы ошибались относительно папаши Горио. Это не дурак и не человек без нервов. Приложи к нему твою систему Галля и поделись со мной своими мыслями на этот счет. Я видел этой ночью, как он скручивал серебряное золоченое блюдо, точно оно из воска, и сейчас его лицо говорит о незаурядных чувствах. Жизнь его кажется мне очень таинственной и стоит изучения. Напрасно смеешься, Бьяншон, я не шучу.
– Что этот человек – врачебный случай, я согласен, – ответил Бьяншон, – и если он захочет, я готов произвести вскрытие.
– Нет, ты пощупай его голову.
– Ишь ты, а вдруг его глупость заразительна!
На следующий день, часа в три, Растиньяк, одетый очень элегантно, отправился к графине де Ресто, предаваясь дор’огой тем безрассудно-ветреным надеждам, что вносят в жизнь молодых людей столько прекрасных волнующих переживаний; тогда для них не существует ни препятствий, ни опасностей, они во всем видят успех, поэтизируют свою жизнь одной игрой воображения, а когда рушатся их планы, основанные только на необузданных желаньях, то сразу впадают в уныние и чувствуют себя несчастными; хорошо, что они неопытны и робки, иначе общественный порядок стал бы невозможен. Эжен шел, принимая все предосторожности, чтобы не запылиться, но в то же время обдумывал свой разговор с графиней де Ресто, запасался остроумием, сочинял ответы в воображаемой беседе, оттачивал тонкие выражения и фразы в духе Талейрана, предполагая всякие счастливые возможности для любовного признания, на котором он строил свое будущее. Студент, однако, запылился, – пришлось в Пале-Рояле чистить штаны и сапоги.
“Будь я богат, – размышлял Эжен, разменивая монету в сто су, взятую на крайний случай, – ехал бы я себе в карете и мог бы думать на свободе”.
Наконец он добрался до Гельдерской улицы и спросил графиню де Ресто. Как человек, уверенный в своем конечном торжестве, Эжен с немою яростью, но все же выдержал презрительные взгляды челяди, заметившей, что он шел пешком по двору, не слыхавшей шума экипажа у ворот. Эти взгляды ощущались тем острее, что Эжен пережил чувство унижения еще входя во двор, где била копытами о землю красивая лошадь в богатой сбруе, запряженная в щегольской кабриолет такого пошиба, какой гласит о расточительно широкой жизни и вызывает мысль о привычке ко всем парижским благам. Предоставленный самому себе, Эжен впал в уныние. Ящички, открывшиеся у него в мозгу и, по его расчетам, наполненные остроумием, вдруг захлопнулись: он поглупел. Пока лакей ходил докладывать графине о пришедшем госте, Эжен ждал ответа в передней у окна и, упираясь одной ногою в пол, облокотясь на шпингалет, машинально смотрел во двор. Время тянулось бесконечно, и он ушел бы, не будь в нем южного упорства, способного делать чудеса, когда оно идет напролом.
– Сударь, – обратился к нему лакей, – графиня в будуаре и очень занята, она мне не ответила; если вам угодно, пройдите в гостиную, там уже есть гость.
Изумляясь страшной власти этой челяди, способной одним словом вынести приговор своим хозяевам, Растиньяк, – наверно, думая показать наглецам-лакеям, что ему все в доме известно, – смело открыл дверь, откуда только что вышел лакей, и влетел в комнату, где находились буфеты, лампы и прибор для нагревания купальных полотенец; там же был выход в темный коридор и на внутреннюю лестницу. Подавленный смех донесся из передней и довершил смущение Эжена.
– Сударь, в гостиную пожалуйте сюда, – сказал ему лакей с деланной почтительностью, звучавшей, как новая насмешка.
Эжен бросился обратно так стремительно, что наскочил на ванну, но, к счастью, удержал на голове цилиндр, который чуть не упал в налитую воду. В эту минуту в конце длинного коридора, освещенного небольшой лампой, растворилась дверь, и Растиньяк услышал голос графини де Ресто и папаши Горио, а затем звук поцелуя. Эжен вошел в столовую, пересек ее в сопровождении лакея и, наконец, попав в первую гостиную, где и остановился у окна, заметив, что оттуда виден двор. Ему хотелось посмотреть на этого папашу Горио: был ли он настоящим папашей Горио? У Эжена забилось сердце: он вспомнил страшные рассуждения Вотрена. Лакей ждал Растиньяка у дверей второй гостиной, как вдруг оттуда вышел изящный молодой человек, досадливо сказав:
– Морис, я ухожу. Передайте графине, что я ждал ее больше получаса.
Этот нахал, – вероятно, пользовавшийся здесь особыми правами, – напевая вполголоса итальянскую руладу, подошел к окну, где стоял Эжен, чтобы разглядеть лицо студента и посмотреть во двор.
– Не изволите ли, господин граф, подождать еще минутку, графиня закончила свои дела, – сказал Морис, возвращаясь к себе в переднюю.
Как раз в эту минуту папаша Горио вышел по черной лестнице к воротам. Старичок расправлял свой зонтик и собирался его раскрыть, не обратив внимания на то, что ворота открыты настежь и в них въезжает тильбюри, которым правит молодой человек с орденом в петлице. Папаша Горио едва успел отскочить назад, чтобы его не раздавили. Лошадь испугалась зонтика, кинулась в сторону и понеслась к подъезду. Молодой человек в тильбюри обернулся и, увидав папашу Горио, приветствовал его таким поклоном, каким скрепя сердце изъявляют уважение к нужному ростовщику или навязанное обстоятельствами почтение к запятнанному человеку, за что приходится потом краснеть. Папаша Горио добродушно ответил дружеским кивком. Все это произошло молниеносно. Обратив все свое внимание на этот эпизод, Эжен не замечал, что он в гостиной не один, и вдруг услышал голос графини де Ресто.
– Как, Максим, вы уходите? – сказала она с упреком и некоторой досадой.
Прибытие тильбюри ускользнуло от внимания графини. Растиньяк круто повернулся и увидел графиню: она была кокетливо одета в пеньюар из белого кашемира с розовыми бантами, причесана небрежно, как это бывает у парижанок по утрам; от нее шел аромат духов; она, наверно, приняла ванну, и красота ее, так сказать смягченная, носила более чувственный характер, глаза подернулись влагой. Взор молодых людей все видит, их чувства собирают воедино все излучения женщины, как растение вбирает в себя из воздуха необходимые для жизни вещества. Эжену не было надобности касаться рук графини, чтобы почувствовать их молодую свежесть. Ее грудь розоватыми тонами просвечивала сквозь кашемир и временами, когда чуть-чуть распахивался пеньюар, немного обнажалась, приковывая к себе взор Эжена. Графиня не нуждалась в помощи корсета, и только пояс подчеркивал стройность ее талии; шея призывала к любви, а ножки в ночных туфельках пленяли красотой. Лишь в тот момент, когда Максим взял ее руку, чтобы поцеловать, Эжен его заметил, а графиня заметила Эжена.
– Это вы, господин де Растиньяк? Очень рада вас видеть, – сказала она таким тоном, что умные люди сразу поняли бы, как надо поступить.
Де Трай поглядывал то на Эжена, то на графиню достаточно многозначительно, чтобы заставить непрошенного гостя удалиться. “Это еще что! надеюсь, дорогая, ты выставишь молодчика за дверь!” Эта фраза ясно, точно передала бы то, что нагло выражал взглядом высокомерный молодой человек – Максим, как называла его графиня Анастази, всматриваясь ему в лицо с такой готовностью повиноваться, которая разоблачает все тайны женщины, помимо ее сознания и воли.
Растиньяк проникся дикой ненавистью к этому молодому человеку. Прежде всего, глядя на белокурые, красиво завитые волосы Максима, он понял, насколько его собственная прическа отвратительна. К тому же Максим был в тонких чистых сапогах, а на сапогах Эжена, несмотря на все его заботы, обозначался легкий налет пыли. В довершение всего, сюртук на этом денди изящно облегал талию и придавал ему сходство с красивой женщиной, а на Эжене днем, в половине третьего был черный фрак. Умный юноша с берегов Шаранты[54] сообразил, какое превосходство давал костюм высокому и тонкому денди с ясным взглядом, с бледной кожей – из числа тех, кто может обобрать и сироту.
Графиня де Ресто не стала дожидаться ответа Растиньяка и порхнула в другую гостиную, как на крыльях, распустив полы пеньюара, – они свивались, развивались и придавали ей вид бабочки; Максим последовал за ней. Взбешенный Эжен устремился за Максимом и графиней… Все трое сошлись на середине большой гостиной, против камина. Студент отлично сознавал, что служит помехой ненавистному Максиму; и все-таки, рискуя возбудить против себя неудовольствие графини, решил помешать денди. Эжен вспомнил, что видел этого молодого человека на балу у г-жи де Босеан, и в один миг сообразил, какую роль играл Максим у графини де Ресто; он с юношеской дерзостью, которая приводит к большим глупостям или к большим успехам, сказал себе: вот мой соперник, хочу торжествовать над ним!
Безрассудный юноша! Он не знал, что граф Максим де Трай, намеренно вызвав на дерзость, стрелял первым и убивал противника. Эжен был опытный охотник, но в тире он из двадцати двух фигур-мишеней еще не сбивал двадцати.
Молодой граф сел на диванчик у камина и, взяв щипцы, начал с такой яростью, с такой досадой мешать уголь, что красивое лицо Анастази сразу затуманилось. Молодая женщина обернулась к Эжену и бросила на него холодно-вопросительный взгляд, говоривший настолько ясно: “Почему же вы не уходите?” – что благовоспитанные люди сейчас же нашли бы соответствующую фразу, одну из тех, что можно бы назвать фразами на прощанье.
Эжен, сделав приятное лицо, сказал:
– Мадам, я поспешил увидеть вас, чтобы… – он запнулся.
Дверь отворилась. Внезапно появился господин без шляпы, – тот, что правил тильбюри, – не поздоровался с графиней, взглянул угрюмо на студента и подал руку Максиму, произнеся: “Добрый день” каким-то братским тоном, что чрезвычайно удивило Растиньяка. Провинциальным молодым людям неведома вся прелесть жизни треугольником.
– Господин де Ресто, – представила графиня Эжену своего мужа.
Эжен отвесил глубокий поклон.
– Господин де Растиньяк, – продолжала графиня, представляя Эжена графу де Ресто. – Он родственник виконтессы де Босеан – через Марсийяков, и я имела удовольствие с ним встретиться у нее на последнем бале.
Графиня произнесла это почти напыщенно, с особой гордостью, свойственной хозяйкам дома, когда они могут доказать, что у них бывают только избранные; слова “родственник виконтессы де Босеан – через Марсийяков” произвели магическое действие – граф оставил свой холодно-церемонный тон и приветствовал Эжена:
– Счастлив с вами познакомиться.
Даже граф Максим де Трай тревожно взглянул на Растиньяка и сразу утратил свой наглый вид. Это прикосновение волшебной палочки, совершенное могуществом одного только имени, раскрыло все тридцать ящичков в мозгу южанина, вернув Эжену заготовленное остроумие. Какой-то свет внезапно озарил ему всю атмосферу в парижском высшем обществе, для него еще неясную. “Дом Воке”, папаша Горио ушли из его мыслей куда-то очень далеко.
– Род Марсийяков я считал угасшим, – сказал граф де Ресто.
– Да, – отвечал Эжен. – Мой двоюродный дед, шевалье де Растиньяк, женился на последней представительнице рода де Марсийяков. У него была только одна дочь, вышедшая замуж за маршала де Кларембо, деда госпожи де Босеан с материнской стороны. Мы – младшая линия, линия бедная, тем более что мой двоюродный дед, вице-адмирал, потерял все на королевской службе. Революционное правительство, ликвидируя Индийскую компанию[56], не захотело признать наших долговых претензий к ней.
– Не командовал ли ваш двоюродный дед “Мстителем” до 1789 года?
– Совершенно верно.
– В таком случае он знал моего деда, который командовал “Варвиком”.
Максим взглянул на графиню де Ресто и слегка пожал плечами, как бы говоря: “Если он примется толковать о флоте с этим господином, то все для нас пропало”. Анастази поняла его взгляд. С удивительным сознаньем женской власти она сказала, улыбаясь:
– Идемте, Максим, у меня есть к вам одна просьба. Господа, мы предоставляем вам свободу совместно плавать на “Мстителе” и “Варвике”.
Графиня встала, с лукавой усмешкой подала знак Максиму, и оба направились к будуару. Едва эта морганатическая чета – прекрасное немецкое выражение, не имеющее соответствия во французском языке – дошла до двери, как граф прервал свой разговор с Эженом, сказав недовольным тоном:
– Анастази! Останьтесь, дорогая, здесь, – вы хорошо знаете, что…
– Сейчас! Сейчас! – ответила она, не дав ему договорить. – Я только на одну минуту: дать поручение Максиму.
Графиня быстро вернулась. Все женщины, вынужденные считаться с характером мужей, чтобы иметь возможность вести себя, как хочется, хорошо знают, до какого предела можно доходить, не теряя драгоценного доверия, и тщательно избегают столкновений с мужьями из-за мелочей жизни, – поэтому и графиня сразу заметила по изменившемуся тону графа де Ресто, что пребывание в будуаре не лишено опасности. Этой помехой она была обязана Эжену. Выражая всем своим видом досаду, графиня глазами указала Максиму на студента, – тогда де Трай, обращаясь к графу, его жене и Растиньяку, насмешливо сказал:
– Вы заняты серьезными делами, я не хочу мешать вам, прощайте, – и быстро вышел.
– Останьтесь, Максим! – крикнул ему граф.
– Приходите обедать, – добавила графиня и, вторично оставив Эжена с графом, пошла вслед за Максимом в первую гостиную, где они пробыли довольно долго, рассчитывая, что за это время граф де Ресто выпроводит студента.
Растиньяк слышал, как они то заливались смехом, то говорили, то смолкали; но коварный студент щеголял остроумием перед графом де Ресто, льстил ему и вступал с ним в спор, надеясь вновь увидать графиню и определить характер ее отношений с папашей Горио. Женщина, явно влюбленная в Максима, жена, вертевшая своим мужем и связанная таинственными узами со старым вермишельщиком, представляла для Растиньяка загадку. Он жаждал проникнуть в ее тайну, надеясь таким образом достигнуть полного господства над этой женщиной, парижанкой с ног до головы.
– Анастази! – снова позвал свою жену граф.
– Ну, бедный мой Максим, – сказала она молодому человеку, – надо покориться. До вечера…
– Нази, – сказал Максим ей на ухо, – когда приоткрывался ваш пеньюар, у этого молодчика глаза горели, как угли, – надеюсь, вы больше не пустите его к себе в дом. Он станет объясняться вам в любви, будет вас компрометировать, и ради вас я буду вынужден его убить.
– Да вы с ума сошли, Максим! – сказала она. – Наоборот, такие студентики могут служить замечательным громоотводом. Разумеется, я постараюсь, чтобы он пришелся не по вкусу графу де Ресто.
Максим расхохотался и вышел в сопровождении графини; она остановилась у окна и наблюдала, как он садился в экипаж, горячил лошадь и помахивал бичом. Графиня де Ресто вернулась лишь тогда, когда за ним закрылись главные ворота.
– Представьте себе, – обратился к ней граф, – имение, где живет семья господина де Растиньяка, оказывается, недалеко от Вертэй, на Шаранте. Двоюродный дед господина де Растиньяка и мой дед были знакомы.
– Я рада, что у нас есть общие знакомые, – рассеянно ответила графиня.
– И больше, чем вы предполагаете, – заметил студент, понизив голос.
– Каким образом? – оживленно спросила она.
– Я только что видел, – продолжал студент, – как от вас вышел господин, с которым я живу дверь в дверь, в одном и том же пансионе; я говорю о папаше Горио.
Услышав это имя, приправленное словом “папаша”, граф, мешавший жар в камине, бросил щипцы в камин, словно они обожгли ему руки, и встал.
– Милостивый государь, вы могли бы сказать: “господин Горио”! – воскликнул он.
Графиня, заметив раздражение мужа, сначала побледнела, затем покраснела и явно пришла в замешательство; стараясь придать своему голосу естественность, она с деланной развязностью заметила:
– Нет человека, которого бы мы так любили…
Не докончив, она, словно под влиянием какой-то мелькнувшей у нее мысли, взглянула на фортепьяно и спросила Растиньяка: