355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Человеческая комедия » Текст книги (страница 30)
Человеческая комедия
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:23

Текст книги "Человеческая комедия"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)

– Оставь ее, папа, сейчас она не в своем уме, – сказала Дельфина.

– Я не в своем уме! Не в своем уме! А ты какова? – спросила графиня де Ресто.

– Дети мои, я умру, если вы не перестанете! – крикнул папаша Горио и упал на кровать, точно сраженный пулей.

– Они убили меня! – пролепетал старик.

– Графиня взглянула на Эжена, который застыл на месте, ошеломленный этой дикой сценой.

– Сударь… – вымолвила она, договаривая всем выражением лица, взглядом, интонацией и не обращая внимания на своего отца, которому Дельфина поспешно расстегнула жилет.

– Я заплач’у и буду молчать, – ответил Растиньяк, не дожидаясь вопроса.

– Нази, ты убила отца! – упрекнула сестру Дельфина, указывая на старика, лежавшего без чувств; но графиня уже исчезла.

– Прощаю ей, – сказал старик, открывая глаза, – положение ее ужасно, – и не такая голова пошла бы кругом. Утешь Нази, будь доброй к ней, обещай этому твоему умирающему отцу, – просил старик, сжимая дельфине руку.

– Но что такое с вами? – спросила она, совсем перепугавшись.

– Ничего, ничего, пройдет, – отвечал отец. – Что-то мне давит лоб, это мигрень. Бедняжка Нази, какое у нее будущее!

В эту минуту графиня вернулась и бросилась к ногам отца.

– Простите! – воскликнула она.

– Этим ты еще больше мучаешь меня, – промолвил отец.

– Сударь, – со слезами на глазах обратилась графиня к Растиньяку, – от горя я была несправедлива. Хотите быть мне братом? – спросила она, протягивая ему руку.

– Нази, милая Нази, забудем все! – воскликнула Дельфина, прижимая к себе сестру.

– Нет, это я буду помнить!

– Ангелы мои, какая-то завеса закрывала мне глаза, сейчас вы раздвинули ее, ваш голос возвращает меня к жизни! – восклицал отец Горио. – Поцелуйтесь еще раз! Ну, что, Нази, спасет тебя этот вексель?

– Надеюсь. Послушайте, папа, не поставите ли вы на нем и вашу подпись?

– Какой же я дурак, – забыл об этом! Но мне было плохо, не сердись на меня, Нази. Пришли сказать, когда твое мученье кончится. Нет, я приду сам. Нет, не приду, не могу видеть твоего мужа, я убью его на месте. А что до продажи твоего имущества, в это дело вступлюсь я сам. Иди скорей, дитя мое, и заставь Максима образумиться.

Эжен был потрясен.

– Бедняжка Анастази всегда была вспыльчивой, но сердцем она добрая, – сказала г-жа де Нусинген.

– Она вернулась за передаточной надписью, – шепнул ей на ухо Эжен.

– Вы думаете?

– Хотелось бы не думать. Будьте с ней поосторожнее, – ответил он и поднял глаза к небу, поверяя богу мысли, которые не решался высказать вслух.

– Да, в ней всегда было какое-то актерство, а бедный папа поддается на ее кривлянья.

– Как вы себя чувствуете, милый папа Горио? – спросил старика Эжен.

– Мне хочется спать, – ответил Горио.

Растиньяк помог ему лечь в постель. Когда старик, держа дочь за руку, уснул, Дельфина высвободила свою руку.

– Вечером у Итальянцев, – напомнила она Эжену, – и ты мне скажешь, как его здоровье. А завтра, сударь, вы переедете. Покажите вашу комнату. Какой ужас! – сказала она, войдя туда. – У вас хуже, чем у отца. Эжен, ты вел себя прекрасно. Я стала бы любить тебя еще сильнее, будь это возможно. Но, милый ребенок, если вы хотите составить состояние, нельзя бросать в окошко двенадцать тысяч франков, как сейчас. Граф де Трай игрок. Сестра ничего не хочет замечать. Он нашел бы эти двенадцать тысяч франков там же, где проигрывает и выигрывает золотые горы.

Послышался стон, и они вернулись к Горио; казалось, он спал, но когда оба влюбленных подошли к нему, они расслышали его слова:

– Как они несчастны!

Спал ли он, или нет, но тон этой фразы тронул Дельфину за живое, – она подошла к жалкой кровати, где лежал отец, и поцеловала его в лоб. Он открыл глаза:

– Это ты, Дельфина?

– Ну, как ты чувствуешь себя? – спросила дочь.

– Хорошо, не беспокойся, я скоро выйду из дому. Ступайте, ступайте, дети мои, будьте счастливы.

Эжен проводил Дельфину до дому, но, озабоченный состоянием, в котором оставил папашу Горио, отказался обедать у нее и вернулся в “Дом Воке”. Когда Растиньяк пришел, Горио уже встал с постели и явился к столу. Бьяншон расположился так, чтобы лучше наблюдать лицо вермишельщика. Горио, взяв себе хлеба, понюхал его, чтобы узнать, из какой муки он испечен; студент-медик подметил в этом жесте полное отсутствие того, что можно было бы назвать сознаньем своих действий, и нахмурился.

– Подсядь ко мне, кошеновский пансионер[216], – сказал ему Эжен.

Бьяншон охотно пересел, чтобы быть поближе к старику.

– Что с ним? – спросил Растиньяк.

– Если не ошибаюсь, – ему крышка! В нем происходит что-то необычное, ему грозит апоплексия. Нижняя часть его лица довольно спокойна, а черты верхней, помимо его воли, дергаются кверху, – видишь? Затем, взгляни на его глаза: они точно посыпаны какой-то мельчайшей пылью, не правда ли? Эта особенность указывает на кровоизлиянье в мозг. Завтра утром состояние его здоровья будет для меня яснее.

– Есть ли какое-нибудь лекарство от такой болезни?

– Никакого. Может быть, удастся отсрочить смерть, если найдутся средства, чтобы вызвать отлив к ногам, но если завтра к вечеру нынешние симптомы не исчезнут, бедный старик погиб. Ты не знаешь, чем вызвана его болезнь? Он, вероятно, перенес жестокое потрясение, и душевные силы не выдержали.

– Да, – ответил Растиньяк, вспоминая, как обе дочери, не давая передышки, наносили удары в родительское сердце.

“Дельфина по крайней мере любит своего отца”, – подумал Эжен.

Вечером, у Итальянцев, Эжен заговорил о нем довольно осторожно, чтобы не очень растревожить г-жу де Нусинген. Но в ответ на первые же фразы Растиньяка она сказала:

– Не беспокойтесь, отец мой человек крепкий. Но сегодня утром мы немного помучили его. Дело идет о потере нами наших капиталов, вы представляете себе все последствия подобного несчастья? Я бы не стала жить, если бы ваша любовь не сделала меня равнодушной ко всему, что еще так недавно мне казалось бы смертельной мукой. Сейчас нет у меня иного страха, нет иной беды, как потерять любовь, благодаря которой я ощущаю радость жизни. Вне этого чувства мне все безразлично, ничто не мило. Вы для меня – все. Если мне доставляет удовольствие богатство, то только потому, что оно дает возможность нравиться вам еще больше. К моему стыду, я больше любовница, чем дочь. Отчего? Не знаю. Вся моя жизнь в вас. Сердце мне дал отец, но вы заставили его забиться. Пусть осуждаем меня весь свет, мне все равно, если вы, – хоть у вас-то, впрочем, и нет оснований на меня жаловаться, – прощаете мне преступления, на которые меня толкает непреодолимое чувство! Неужели вы думаете, что я бессердечная дочь? О нет, нельзя не любить такого хорошего отца, как наш. Но разве могла я помешать тому, что он в конце концов и сам увидел неизбежные последствия наших прискорбных браков? Почему он не воспротивился нашему замужеству? Не он ли должен был обдумать все за нас? Я знаю, он теперь страдает не меньше, чем Нази и я, но что нам делать? Утешать? Мы не утешили б его ни в чем. Наша покорность своей судьбе удручала его больше, чем огорчения от наших жалоб и упреков. Бывают в жизни положения, когда все вызывает горечь.

Эжен молчал, умиляясь этим простым, сердечным выраженьем подлинного чувства. Парижанка нередко бывают фальшивы, упоены тщеславием, эгоистичны, кокетливы и холодны, но можно уверенно сказать, что когда они любят по-настоящему, то отдаются своей страсти больше, чем другие женщины; они перерастают свои мелочные свойства и возвышаются душой. Кроме того, Эжена поразил в Дельфине глубокий, здравый ум, свойственный женщине, когда она спокойно обсуждает простые, естественные чувства, будучи сама отдалена от них какой-нибудь заветной страстью и наблюдая их как бы со стороны.

Г-жа де Нусинген была обижена молчанием Эжена.

– О чем вы задумались? – спросила она.

– Я еще прислушиваюсь к тому, что вы сказали. До сих пор я думал, что я люблю вас больше, чем вы меня!

Она улыбнулась, но поборола свою радость, чтобы удержать разговор в границах, требуемых обстановкой. Никогда еще не приходилось ей слышать такие трепетные излияния юной искренней любви. Еще немного – и она бы не сдержалась.

– Эжен, разве вы не знаете, что делается в свете? – переменила она тему разговора. – Завтра весь Париж будет у виконтессы де Босеан. Маркиз д’Ажуда и Рошфиды условились ничего не разглашать; но завтра король утвердит брачный контракт, а ваша бедная кузина еще не знает ничего. Она не может отменить прием, но маркиз не будет на балу. Все только и говорят об этом событии.

– А свет доволен такой подлостью и в ней участвует! Неужели вы не понимаете, что госпожа де Босеан умрет от этого?

– Нет, – усмехаясь, ответила Дельфина, – вы не знаете женщин такого склада. Да, завтра к ней приедет весь Париж, и там буду я. Этим счастьем обязана я вам.

– А может быть, это одна из тех нелепых сплетен, какие во множестве гуляют по Парижу? – заметил Растиньяк.

– Завтра мы узнаем правду.

Эжен не вернулся в “Дом Воке”. У него нехватило духу расстаться с новой, собственной квартирой. Накануне ему пришлось уйти от Дельфины в час ночи, теперь Дельфина в два уехала домой. На следующее утро он встал поздно и до полудня ждал Дельфину, приехавшую завтракать к нему. Молодые люди так жадны до этих милых ощущений счастья, что Растиньяк почти забыл о папаше Горио. Свыкаться с каждой вещью изящной обстановки, собственной, своей обстановки, казалось ему каким-то непрерывным празднеством. В присутствии Дельфины все здесь приобретало особенную ценность. Тем не менее около четырех часов дня влюбленные подумали и о папаше Горио, вспомнив, как был он счастлив надеждой переехать в этот дом. Эжен указал на то, что раз старику грозит болезнь, то нужно скорее перевезти его сюда, и, расставшись с Дельфиной, побежал в “Дом Воке”. За столом не было ни Бьяншона, ни папаши Горио.

– Ну, наш папаша Горио скапутился, – заявил художник. – Бьяншон наверху, у него. Старикан виделся с одной из дочерей, графиней де Ресторама. После этого он вздумал выйти из дому, и ему стало хуже. Скоро наше общество лишится одного из своих лучших украшений.

Растиньяк бросился наверх.

– Господин Эжен! Господин Эжен, вас зовет хозяйка! – крикнула ему Сильвия.

– Господин Эжен, – обратилась к нему вдова, – вы и господин Горио обязались выехать пятнадцатого февраля. А после пятнадцатого прошло уже три дня, – сегодня восемнадцатое; теперь вам обоим придется заплатить мне за весь месяц, но ежели вам угодно поручиться за папашу Горио, то с меня довольно вашего слова.

– Зачем? Неужели вы ему не доверяете?

– Доверять? Ему! Да ежели старик так и умрет, не придя в сознание, его дочери не дадут мне ни лиара, а вся его рухлядь не стоит и десяти франков. Не знаю зачем, но сегодня утром он унес свои последние столовые приборы. Принарядился что твой молодой человек. И как будто даже, прости господи, нарумянился, – мне показалось, он словно помолодел.

– Я отвечаю за все, – сказал Эжен, вздрогнув от ужаса и предчувствуя катастрофу.

Он поднялся к папаше Горио. Старик бессильно лежал в постели, рядом с ним сидел Бьяншон.

– Добрый день, папа, – поздоровался Эжен.

старик ласково улыбнулся ему и, обратив на него стеклянные глаза, спросил:

– Как она поживает?

– Хорошо. А вы?

– Ничего.

– Не утомляй его, – сказал Бьяншон, отводя Эжена в угол.

– Ну как? – спросил Эжен.

– Спасти его может только чудо. Произошло кровоизлияние, поставлены горчичники; к счастью, он их чувствует, они действуют.

– Можно ли его перевезти?

– Немыслимо. Придется оставить его здесь: полный покой, никаких волнений!

– Милый Бьяншон, – сказал Эжен, – мы будем вдвоем ухаживать за ним.

– Я уже пригласил из нашей больницы главного врача.

– И что же?

– Завтра вечером он скажет свое мнение. Он обещал зайти после дневного обхода. К сожалению, этот старикашка выкинул сегодня утром какую-то легкомысленную штуку, а какую – не хочет говорить; он упрям, как осел. Когда я заговариваю с ним, он, чтобы не отвечать, притворяется, будто спит и не слышит, а если глаза у него открыты, но начинает охать. Сегодня поутру он ушел из дому и пешком шатался по Парижу неизвестно где. Утащил с собой все, что у него было ценного, обделал какое-то дельце – будь оно проклято! – и надорвал этим свои силы. У него была одна из дочерей.

– Графиня? – спросил Эжен. – Высокая, стройная брюнетка, глаза живые, красивого разреза, хорошенькие ножки?

– Да.

– Оставь нас на минуту, – сказал Растиньяк, – я его поисповедую, мне-то он все расскажет.

– Я пока пойду обедать. Только постарайся не очень волновать его: некоторая надежда еще есть.

– Будь покоен.

– Завтра они повеселятся, – сказал папаша Горио Эжену, оставшись с ним наедине. – Они едут на большой бал.

– Папа, как вы довели себя до такого состояния, что к вечеру слегли в постель? Чем это вы занимались сегодня утром?

– Ничем.

– Анастази приезжала? – спросил Растиньяк.

– Да, – ответил Горио.

– Тогда не скрывайте ничего. Что еще она у вас просила?

– Ох! – простонал он, собираясь с силами, чтобы ответить. – Знаете, дитя мое, как она несчастна! После этой истории с бриллиантами у Нази нет ни одного су. А чтобы ехать на этот бал, она заказала себе платье, шитое блестками, оно, наверно, идет к ней просто прелесть как. А мерзавка портниха не захотела шить в долг; тогда горничная Нази уплатила ей тысячу франков в счет стоимости платья. Бедная Нази! Дойти до этого! У меня сердце надрывалось. Но горничная заметила, что Ресто лишил Нази всякого доверия, испугалась за свои деньги и сговорилась с портнихой не отдавать платья, пока ей не вернут тысячу франков. Завтра бал, платье готово, а Нази в отчаянии! Она решила взять у меня мои столовые приборы и заложить их. Муж требует, чтобы она ехала на бал показать всему Парижу бриллианты, а то ведь говорят, что они ею проданы. Могла ли она сказать этому чудовищу: “Я должна тысячу франков, – заплатите”? Нет. Я это, конечно, понял. Дельфина поедет в роскошном платье. Анастази не пристало уступать в этом младшей сестре. Бедненькая дочка, она прямо заливалась слезами! Вчера мне было так стыдно, когда у меня не нашлось двенадцати тысяч франков! Я отдал бы остаток моей жалкой жизни, чтобы искупить эту вину. Видите ли, какое дело: у меня хватало сил переносить все, но в последний раз это безденежье перевернуло мне всю душу. Хо! хо! Не долго думая, раз-два, я прифрантился, подбодрился, продал за шестьсот франков пряжки и приборы, а потом заложил на год дядюшке Гобсеку свою пожизненную ренту за четыреста франков наличными. Ну что ж, буду есть только хлеб! Жил же я так, когда был молод; сойдет и теперь. Зато моя Нази проведет вечер превосходно. Она будет всех наряднее. Бумажка в тысячу франков у меня под изголовьем. Это меня как-то согревает, когда у меня под головой лежит такое, что доставит удовольствие бедняжке Нази. Теперь она может прогнать эту дрянь, Викторину. Где это видано, чтобы прислуга не верила своим хозяевам! Завтра я поправлюсь. В десять часов придет Нази. Я не хочу, чтобы они думали, будто я болен, а то, чего доброго, не поедут на бал и станут ухаживать за мной. Завтра Нази поцелует меня, как целует своего ребенка, и ее ласки вылечат меня. Все равно: разве я не истратил бы тысячу франков у аптекаря? Лучше дать их моей целительнице, Нази. Утешу хоть Нази в ее несчастье. Я этим сквитаюсь за свою вину, за то, что устроил себе пожизненный доход. Она на дне пропасти, а я уже не в силах вытащить ее оттуда. О, я опять займусь торговлей. Поеду в Одессу за зерном. Там пшеница в три раза дешевле, чем у нас. Правда, ввоз зерновых в натуре запрещен, но милые люди, которые пишут законы, позабыли наложить запрет на те изделия, где все дело в пшенице. Хе-хе! Я додумался до этого сегодня утром. На крахмале можно будет делать великолепные дела.

“Он помешался”, – подумал Эжен, глядя на старика.

– Ну, успокойтесь, вам вредно говорить.

Когда Бьяншон вернулся, Эжен сошел вниз пообедать. Всю ночь они, сменяясь, провели у большого, – один читал медицинские книги, другой писал письма к матери и сестрам.

На следующее утро в ходе болезни обнаружились симптомы благоприятные, по мнению Бьяншона, но состояние больного требовало постоянного ухода, и только эти два студента способны были его осуществить во всех подробностях, от описания которых лучше воздержаться, чтобы не компрометировать целомудрия речи наших дней. К изможденному телу старика ставили пиявки, за ними следовали припарки, ножные ванны и другие лечебные средства, возможные лишь благодаря самоотвержению и физической силе обоих молодых людей. Графиня де Ресто не приехала сама, а прислала за деньгами посыльного.

– Я думал, что она сама придет. Но это ничего, а то бы она расстроилась, – говорил старик, как будто бы довольный этим обстоятельством.

В семь часов вечера Тереза принесла записку от Дельфины:

“Чем вы заняты, мой друг? Неужели вы, едва успев полюбить, уже пренебрегаете мною? Нет, во время наших задушевных разговоров передо мной раскрылось ваше прекрасное сердце; вы – из тех, кто понимает, какое множество оттенков таится в чувстве, и будет верен до конца. Как вы сами сказали, слушая молитву Моисея[222], “для одних это все одна и та же нота, для других – вся беспредельность музыки!” Не забудьте, сегодня вечером мы едем на бал к виконтессе де Босеан, и я вас жду. Уже совершенно точно известно, что брачный контракт маркиза д’Ажуда подписан королем сегодня утром во дворце, а бедная виконтесса узнала об этом только в два часа. Весь Париж кинется к ней, как ломится народ на Гревскую площадь, когда там происходит казнь. Разве это не мерзость – итти смотреть, скроет ли женщина свое горе, сумеет ли красиво умереть? Я бы, конечно, не поехала, если бы раньше бывала у нее: но, разумеется, больше приемов у нее не будет, и все усилия, затраченные мною, чтобы попасть к ней, пропали бы даром. Мое положение совсем иное, чем у других. Кроме того, я еду и ради вас. Жду. Если через два часа вы не будете у меня, то не знаю, прощу ли вам такое вероломство”.

Растиньяк взял перо и написал в ответ:

“Я жду врача, чтобы узнать, останется ли жив ваш батюшка. Он при смерти. Я привезу вам приговор врача, боюсь, что это будет приговор смертный. Вы рассудите сами, можно ли вам ехать на бал. Нежно целую”.

В половине девятого явился врач: он не дал благоприятного заключения, но и не полагал, что смерть наступит скоро. Он предупредил, что состояние больного будет то улучшаться, то ухудшаться: от этого будет зависеть и жизнь и рассудок старика.

– Лучше бы уж умер поскорее! – было последнее мнение врача.

Эжен поручил старика Горио заботам Бьяншона и поехал к г-же де Нусинген с вестями, настолько грустными, что всякое радостное чувство должно было бы исчезнуть, как это представлялось его сознанию, еще проникнутому понятиями о семейном долге. В момент его отъезда Горио, казалось, спал, но когда Растиньяк выходил из комнаты, старик вдруг приподнялся и, сидя на постели, крикнул ему вслед:

– Скажите ей: пусть все же веселится.

Молодой человек пришел к Дельфине, удрученный горем, а ее застал уже причесанной, в бальных туфельках, – оставалось надеть бальное платье. Но у последних сборов есть сходство с последними мазками живописца при окончании картины: на них уходит больше времени, чем на основное.

– Как, вы еще не одеты? – спросила она.

– Но ваш батюшка…

– Опять “мой батюшка”! – воскликнула она, не дав ему договорить. – Не учите меня моему долгу по отношению к отцу. Я знаю своего отца давно. Эжен, ни слова! Не стану слушать, пока вы не оденетесь. Тереза приготовила вам все у вас на квартире; моя карета подана, поезжайте и скорее возвращайтесь. Об отце поговорим дорогой; надо выехать пораньше, иначе мы очутимся в хвосте всех экипажей, а тогда хорошо если попадем на бал к одиннадцати.

– Сударыня, но…

– Нет, нет, ни слова больше, – сказала она, убегая в будуар, чтобы взять колье.

– Господин Эжен, идите же, вы рассердите баронессу, – сказала Тереза, выпроваживая молодого человека, потрясенного этим изящным отцеубийством.

И он поехал одеваться, предаваясь самым грустным, самым безотрадным размышлениям. Свет представлялся ему океаном грязи, куда человек сразу уходит по шею, едва опустит в него кончик ноги.

“Все преступленья его мелки, – думал Эжен. – Вотрен гораздо выше”.

Растиньяк уже видел три главных лика общества: Повиновение, Борьбу и Бунт – семью, свет и Вотрена. Эжен не знал, к чему пристать. Повиновение – скучно; бунт – невозможен; исход борьбы – сомнителен. Он перенесся мыслью в свою семью. Вспомнились чистые переживания этой тихой жизни, встали в памяти те дни, когда он жил среди родных, которые не чаяли в нем души. Дорогие ему люди следовали естественным законам домашнего очага и в этом находили счастье, полное, постоянное и без душевных мук. При всех своих хороших мыслях Эжен не имел решимости пойти и исповедать веру чистых душ перед Дельфиной, требуя добродетели именем любви. Его перевоспитание началось и уже принесло плоды. Даже любовь его стала себялюбивой. Он чутьем постиг внутреннюю сущность Дельфины и предугадывал, что его возлюбленная способна отправиться на бал, переступив через отцовский труп; но у него не было ни силы стать моралистом, ни мужества пойти на ссору, ни добродетельной готовности расстаться с ней. “Если я поставлю на своем, она никогда мне не простит”, – подумал он. И вслед за тем он стал перебирать мнения врачей: ему хотелось убедить себя, что болезнь папаши Горио не так уж опасна, как он воображал, – иначе говоря, он начал подбирать предательские доводы для оправдания Дельфины. Она ведь не знает, в каком состоянии находится ее отец; если бы сейчас она поехала к нему, то сам старик отправил бы ее на бал. Общественный закон, безжалостный в своих формальных приговорах, нередко признает виновность там, где преступление хотя и очевидно, но может быть оправдано бесчисленными смягчающими обстоятельствами, какие создаются в семейное обстановке на почве несходства характеров, различия положений и интересов. Эжену хотелось обмануть самого себя, он был готов пожертвовать любовнице своею совестью. За последние два дня все изменилось в его жизни. Женщина уже внесла в нее разруху, заставила померкнуть в его глазах семью, завладела всем. Растиньяк и Дельфина встретились при условиях, созданных как бы нарочно для того, чтобы они могли друг другу дать как можно больше чувственного наслаждения. Их хорошо вызревшая страсть не только не потухла от того, что убивает страсти, – от их удовлетворения, – но разгорелась еще больше. Уже обладая своей любовницей, Эжен понял, что раньше только желал ее, а полюбил – лишь испытав блаженство: может быть, любовь не что иное, как чувство благодарности за наслаждение. Все равно, какой бы ни была Дельфина, бесчестной или безупречной, он обожал ее и за те чувственные радости, которые, как брачный дар, он сам принес ей, и за те, которые дала ему она; Дельфина тоже любила Растиньяка, как Тантал полюбил бы ангела, который прилетал бы, чтоб утолить его голод и успокоить чувство жажды в пересохшем горле.

– Вот теперь скажите, как здоровье папы? – спросила г-жа де Нусинген, когда Эжен вернулся в бальном костюме.

– Очень плохо, – ответил он. – Если вы хотите дать мне доказательство вашей любви, заедемте к нему.

– Хорошо, но после бала. Добрый мой Эжен, будь милым и не читай мне нравоучений. Едем.

Они поехали. Половину дороги Эжен молчал.

– Что с вами? – спросила его Дельфина.

– Мне слышится предсмертный хрип вашего отца, – раздраженно ответил он.

И с пылким юношеским красноречием стал ей описывать и безжалостный поступок графини де Ресто, подсказанный тщеславием, и роковой перелом в болезни, вызванный последним проявлением отцовской преданности, и то, какой ценой достался Анастази расшитый блестками наряд. Дельфина плакала.

“Я подурнею”, – мелькнула у нее мысль.

И слезы высохли.

– Я буду ходить за отцом – ни шагу от его постели, – ответила она.

– Вот такой мне и хотелось тебя видеть! – воскликнул Растиньяк.

Пятьсот карет своими фонарями освещали улицу перед особняком де Босеанов. С обеих сторон иллюминованных ворот красовалось по жандарму на коне. Высший свет вливался в дом таким потоком, так торопился посмотреть на виконтессу в момент ее падения, что к приезду г-жи де Нусинген и Растиньяка все комнаты в нижнем этаже заполнились гостями. С той поры, как Людовик XIV лишил герцогиню де Монпансье, свою кузину, ее любовника и все королевские придворные кинулись к ней во дворец, ни одно любовное крушение не сопровождалось таким шумом, как крушение счастья г-жи де Босеан. В этой драме последняя представительница дома почти самодержавных герцогов Бургундии доказала, что она сильнее своей муки, и до последнего мгновенья царила над светским обществом, снисходя к его тщеславным интересам, чтобы они служили торжеству ее любви. Самые красивые женщины Парижа оживляли ее гостиные своими улыбками и туалетами. Высшие придворные, посланники, министры, все люди, чем-либо известные, увешанные орденами, звездами и лентами разных цветов, толпились вокруг г-жи де Босеан. Мелодии оркестра носились под золочеными стропилами дворца, ставшего пустыней для его царицы. Г-жа де Босеан, стоя в дверях первой гостиной, принимала своих так называемых друзей. Вся в белом, без всяких украшений в волосах, с просто уложенными на голове косами, совершенно спокойная на вид, она не проявляла ни гордости, ни скорби, ни поддельного веселья. Никто не мог читать в ее душе. Можно сказать – то была мраморная Ниобея. В улыбке, которую она дарила самым близким из друзей, сквозила иногда горькая усмешка; но всем другим она являлась неизменной, предстала им все той же, какой была, когда она светилась лучами счастья; и даже бесчувственные люди восхищались этой силой воли, как молодые римлянки рукоплескали гладиатору, если он умирал с улыбкой на устах. Казалось, высший свет явился во всем блеске проститься с одною из своих владычиц.

– Я так боялась, что вы не будете, – сказала она Растиньяку.

– Я прибыл с тем, чтобы уйти последним, – ответил Растиньяк с волнением в голосе, приняв за упрек ее слова.

– Прекрасно, – сказала она, подавая ему руку. – Здесь вы – может быть, единственный, кому бы я решилась довериться. Друг мой, любите только такую женщину, которую могли бы вы любить всегда. Никогда не бросайте женщину.

Она взяла Эжена под руку, отвела в гостиную, где играли в карты, и усадила там на канапе.

– Съездите к маркизу, – попросила она. – Мой лакей Жак проводит вас туда и передаст вам для него письмо. Я прошу его вернуть мне мои письма. Надеюсь, что он отдаст вам все. Если вы их получите, возьмите их с собой и поднимитесь ко мне в комнату. Мне скажут.

Она встала, чтобы встретить свою лучшую приятельницу, герцогиню де Ланже. Растиньяк приказал ехать прямо к особняку Рошфидов, где рассчитывал застать вечером маркиза д’Ажуда, и, действительно застав его там, попросил вызвать. Маркиз отвез его к себе и, отдавая шкатулку Растиньяку, сказал:

– Здесь все…

Видимо, ему хотелось поговорить с Эженом: возможно, он собирался расспросить его о бале и о виконтессе, а может быть, хотел признаться, что он уже теперь в отчаянии от будущего брака, – который и в самом деле оказался для него несчастным, – но гордый блеск сверкнул в глазах маркиза, и с мужеством, достойным порицания, он затаил в себе самые благородные из чувств.

– Дорогой Эжен, не говорите ей ни слова обо мне.

Д’Ажуда с нежной грустью пожал руку Растиньяку и, кивнув головой, отпустил его. Эжен вернулся в особняк де Босеанов; его провели в комнату виконтессы, где он заметил приготовления к отъезду. Растиньяк сел у камина, взглянул на кедровую шкатулку и впал в глубокую печаль. Своим величием г-жа де Босеан напоминала ему богиню из “Илиады”.

– Это вы, мой друг, – входя, сказала виконтесса и положила руку на плечо Эжена.

Он посмотрел на кузину: она плакала, ее взор был устремлен ввысь, рука на его плече дрожала, другая бессильно опустилась. Вдруг она схватила кедровую шкатулку, положила ее в камин и стала наблюдать, как она горит.

– Танцуют! Все пришли точно в назначенное время, а смерть придет поздно. Тсс! друг мой, – произнесла она, приложив палец к его губам, когда Эжен хотел заговорить. – Я больше не увижу ни света, ни Парижа – никогда. В пять часов утра я еду хоронить себя в глуши Нормандии. С трех часов дня мне пришлось готовиться к отъезду, подписывать бумаги, устраивать свои дела; я не могли никого послать к…

Она остановилась.

– Ведь его, конечно, пришлось бы разыскивать у…

И она вновь остановилась, подавленная горем. В такие минуты все вызывает боль души и некоторых слов нельзя произнести.

– Короче говоря, я только и надеялась, что вы окажете мне эту последнюю услугу. Мне бы хотелось подарить вам что-нибудь в знак дружбы. О вас я буду думать часто, вы мне казались благородным и добрым, юным и чистым, а в высшем свете эти свойства очень редки. Я хочу, чтобы и вы иногда вспоминали обо мне. Постойте, – сказала она, оглядывая комнату, – вот ларчик, где лежали мои перчатки; каждый раз, когда я доставала их перед выездом на бал или в театр, я чувствовала себя красивой оттого, что была счастлива, и, закрывая ларчик, я неизменно оставляла в нем какую-нибудь приятную мысль, – в нем много моего, в нем память о той госпоже де Босеан, которой больше нет. Возьмите его себе. Я распоряжусь, чтобы его доставили к вам, на улицу д’Артуа. Сегодня госпожа де Нусинген прекрасна. Любите ее по-настоящему. Друг мой, если мы больше и не увидимся, будьте уверены, что я за вас молюсь; вы были так добры ко мне. Пойдемте вниз, я не хочу давать им повод думать, что я плачу. Передо мной целая вечность, я буду одинока, и никогда никто меня не спросит, откуда мои слезы. Взгляну еще раз на эту комнату.

Она умолкла. На одну минуту она прикрыла глаза ладонью, потом отерла их, освежила холодной водой и взяла Эжена под руку.

– Идемте! – сказала она.

Эжен ни разу не испытывал такого душевного подъема, как теперь, соприкоснувшись с этой гордо затаенной скорбью. Возвратясь в бальный зал, Эжен обошел его под руку с г-жой де Босеан, – последний утонченный знак внимания к нему этой чудесной женщины. Вскоре он заметил обеих сестер – баронессу де Нусинген и графиню де Ресто. Графиня выставила напоказ все бриллианты и была великолепна, но, вероятно, они жгли ее: она надела их в последний раз. Как ни сильны были в ней гордость и любовь, ей было трудно глядеть в глаза своему мужу. Такое зрелище, конечно, не могло настроить мысли Растиньяка на менее печальный лад. Глядя на бриллианты сестер, он так и видел дрянную койку, на которой умирал папаша Горио. Грустный вид Эжена ввел в заблужденье виконтессу, она высвободила свою руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю