355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Человеческая комедия » Текст книги (страница 11)
Человеческая комедия
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:23

Текст книги "Человеческая комедия"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)

Представлялось невероятным, чтобы барышня Гранде пожелала выйти замуж раньше окончания траура. Всем было известно ее искреннее благочестие. Поэтому семейство Крюшо, политику которого мудро направлял старый аббат, удовлетворилось тем, что сомкнулось вокруг наследницы, окружив ее самыми сердечными заботами. Каждый вечер зал ее наполнялся обществом, состоявшим из самых горячих и самых преданных крюшотинцев округи, старавшихся на все лады петь хвалу хозяйке дома. У нее был постоянный придворный врач, свой дворцовый духовник, свой камергер, своя статс-дама, свой первый министр и, главное, свой канцлер, который хотел во всем руководить ею. Пожелай наследница иметь пажа, который носил бы ее шлейф, – ей нашли бы и его. Она была королевой, и ни перед одной королевой так искусно не заискивали. Лесть никогда не исходит от великих душ, она удел мелких душонок, умеющих становиться еще мельче, чтобы лучше войти в жизненную сферу важной персоны, к которой они тяготеют. Лесть подразумевает корысть. Люди, приходившие каждый вечер украшать своим присутствием зал барышни Гранде, именуемой ими мадемуазель де Фруафон, осыпали ее восхвалениями. Этот хор похвал, новых для Евгении, сначала смущал ее, и она краснела; но как ни грубы были комплименты, незаметно она так привыкла к прославлению ее красоты, что если бы какой-нибудь новый человек в городе нашел ее некрасивой, это порицание было бы ей теперь гораздо чувствительнее, чем восемь лет назад. С течением времени она полюбила эти приторные восторги и втайне слагала их к ногам своего кумира. Постепенно она привыкла, что с ней обращаются как с владетельной особой, привыкла видеть каждый вечер свой двор в полном сборе.

Председатель суда де Бонфон был героем этого кружка, тут беспрестанно превозносили его ум, его характер, его образование, его любезность. Один, например, как бы вскользь сообщил, что за семь лет председатель очень увеличил свое состояние, что поместье Бонфон дает не меньше десяти тысяч дохода и что оно, как и все земли семейства Крюшо, вклинивается в обширные владения наследницы.

– Знаете, сударыня, – говорил другой завсегдатай, – ведь у господ Крюшо сорок тысяч ливров дохода!

– А как они умеют вести дела! – подхватывала старая крюшотинка, мадемуазель де Грибокур. – Один господин из Парижа недавно предлагал господину Крюшо двести тысяч франков за его нотариальную контору. Ему придется продать контору, если он хочет, чтобы его назначили мировым судьей.

– Он желает получить должность председателя суда после господина де Бонфона и принимает свои меры, – добавляла г-жа д’Орсонваль. – Ведь господин председатель сделается советником, а потом и председателем судебной палаты: у него так много данных, что он непременно достигнет этого.

– Да, это весьма выдающийся человек, – замечал другой. – Не правда ли, сударыня?

Господин председатель старался держаться согласно той роли, какую хотел играть. Несмотря на свои сорок лет, несмотря на свое темное, неприветливое лицо, помятое, как почти все судейские физиономии, он одевался, как молодой человек, играл тросточкой, не нюхал табаку в присутствии мадемуазель де Фруафон, являлся всегда в белом галстуке и в рубашке с жабо, заложенным крупными складками и придававшим ему семейное сходство с представителями породы индюков. Он разговаривал с прекрасной наследницей по-приятельски и называл ее “наша дорогая Евгения”. Словом, если не считать того, что действующих лиц стало больше, что игра в лото сменилась вистом, а г-н и г-жа Гранде скончались, картина, открывающая это повествование, оставалась почти что прежней и по сути своей была приблизительно та же. По-прежнему шла охота за Евгенией и ее миллионами, но свора более многочисленная лучше лаяла и согласнее окружала добычу. И если бы Шарль воротился из далекой Ост-Индии, он снова застал бы те же лица и те же интересы. Г-жа де Грассен, с которой Евгения была очень приветлива и добра, упорно продолжала тревожить всех Крюшо. Но и теперь, как прежде, образ Евгении господствовал в картине; как прежде, Шарль оставался бы здесь властелином. Однако был и прогресс. Букет, преподнесенный некогда Евгении председателем в день ее рождения, стал постоянным подношением. Каждый вечер г-н де Бонфон приносил богатой наследнице объемистый и великолепный букет, который г-жа Корнуайе на глазах у всех ставила в вазу и выбрасывала потихоньку на задний двор, как только гости уходили.

В начале весны г-жа де Грассен попыталась смутить счастье крюшотинцев, заговаривая с Евгенией о маркизе де Фруафон, разоренный род которого мог бы подняться снова, если бы наследница пожелала вернуть ему имение по брачному контракту. Г-жа де Грассен трубила ей в уши о звании пэра, титуле маркиза и, принимая презрительную улыбку Евгении за одобрение, распространяла слух, что дело женитьбы председателя Крюшо не так уж подвинулось, как многие полагали.

– Хотя господину де Фруафон пятьдесят лет, – говорила она, – с виду он не старше господина Крюшо. Правда, он вдовец, у него дети, но он маркиз, он будет пэром Франции. Попробуйте-ка в наше время найти подобную партию! Я знаю из верных источников, что господин Гранде, объединяя свои владения с землями Фруафона, имел в виду привить свою ветвь к дереву Фруафонов. Он мне часто говорил об этом. Старик был человек не промах.

– Как же так, Нанета, – сказала как-то вечером Евгения, ложась в постель, – за семь лет он так ни разу мне и не написал…

***

Пока все это происходило в Сомюре, Шарль наживал богатство в Ост-Индии. Прежде всего он очень выгодно продал свой мелочной товар. Скоро в его руках оказалась сумма в шесть тысяч долларов. Своего рода боевое крещение на экваторе заставило его отделаться от многих предрассудков; он сообразил, что как в тропических странах, так и в Европе лучшим способом разбогатеть является покупка и продажа людей. Поэтому он отправился на берега Африки и стал торговать неграми, соединяя торговлю людьми со сбытом товаров, наиболее выгодных для обмена на разных рынках, куда приводила его корысть. Он отдался делу с таким рвением, что у него не оставалось свободной минуты. Им овладела мысль вновь появиться в Париже во всем блеске огромного богатства и вновь достичь еще более завидного положения, чем то, какого он лишился. Вследствие скитаний, смены людей и стран, вследствие наблюдения противоречивых обычаев он изменился во взглядах своих и сделался скептиком. У него не стало твердых представлений о справедливом и несправедливом – он видел, как в одной стране считают преступлением то, что в другой является добродетелью. От вечной мысли о наживе сердце его застыло, сжалось, иссохло. Кровь рода Гран-де сказалась и на его судьбе. Шарль сделался черств и алчен. Он продавал китайцев, негров, ласточкины гнезда, детей, артистов; он сделался крупным ростовщиком. Привычка мошеннически обходить таможенные установления сделала его менее щепетильным в отношении человеческих прав. Он ездил в Сен-Тома покупать за бесценок товары, награбленные пиратами, и отвозил их в места, где в них был недостаток.

Если благородный и чистый образ Евгении сопутствовал ему в первом путешествии, как изображение пресвятой девы, помещаемое на корабле испанскими моряками, и если первые свои успехи он приписывал волшебному влиянию обетов и молитв этой кроткой девушки, то позднее негритянки, мулатки, белые женщины, яванки, алмеи, оргии с красавицами всех цветов и похождения в разных странах окончательно стерли воспоминание о кузине, о Сомюре, о доме, о скамье, о поцелуе в коридоре. Он вспоминал только садик, окруженный старыми стенами, потому что там получила начало полная случайностей судьба его, но он отрекся от семьи: дядя был старый пес, стянувший его драгоценности, Евгения не занимала ни сердца его, ни мыслей, – она занимала место в его делах как кредитор, ссудивший ему шесть тысяч франков. Такое поведение и такие взгляды объясняют молчание Шарля Гранде. В Ост-Индии, в Сен-Тома, на африканском побережье, в Лиссабоне, в Соединенных Штатах молодой спекулянт, не желая компрометировать свое имя, взял себе псевдоним – Сефер. Карл Сефер мог безопасно показываться всюду – неутомимый, отважный, алчный, как человек, который, решившись разбогатеть quibuscumque viis , спешит покончить гнусное дело, чтобы стать затем честным человеком до конца своей жизни. При такой системе обогащение его было быстрым и блестящим.

И вот в 1827 году он возвращался в Бордо на красивом бриге “Мария-Каролина”, принадлежавшем роялистскому торговому дому. Он вез с собой в трех хорошо окованных бочках золотой песок на миллион девятьсот тысяч франков, рассчитывая получить на нем в Париже семь или восемь процентов прибыли, обратив его в монеты.

На том же бриге ехал также камергер двора его величества короля Карла X, г-н д’Обрион, славный старик, в свое время безрассудно женившийся на модной женщине. Все его состояние было на островах Индийского океана; чтобы покрыть то, что промотала г-жа д’Обрион, он ездил продавать свои владения. У четы д’Обрион, из дома д’Обрион де Бюш (последний капталь которого умер до 1789 года), оставалось каких-нибудь двадцать тысяч ливров дохода и была дочь, отменно некрасивая; мать хотела выдать ее замуж без приданого, потому что своего состояния ей едва хватало на жизнь в Париже. Успех подобного замысла казался сомнительным всем светским людям, несмотря на ловкость, какую признают они за модными женщинами. И сама г-жа д’Обрион, глядя на дочь, почти отчаивалась навязать ее кому бы то ни было, даже человеку, помешанному на родовитости. Мадемуазель д’Обрион была девица долговязая, как жук-дровосек, тощая, хилая, с презрительным ртом, над которым свисал чрезмерно длинный нос, толстый к концу, желтоватый при обычном состоянии, но совершенно красный после еды, – род растительного феномена, особенно неприятный на бледном скучающем лице. Словом, она была именно такой дочерью, какой могла желать маменька в тридцать восемь лет, еще красивая и не отказавшаяся от претензии нравиться. Однако в противовес таким недочетам маркиза д’Обрион придала дочери самый изысканный вид, подчинила ее гигиене, временно поддерживавшей умеренную окраску носа, передала ей искусство одеваться изящно, наделила ее хорошими манерами, научила меланхолическим взглядам, вызывающим интерес в мужчине и заставляющим его верить, что он встретил ангела, которого столь тщетно искал; она показала дочери, как пользоваться движениями ножки, чтобы кстати выставить ее и принудить любоваться ее миниатюрностью как раз в минуту когда нос нагло позволит себе покраснеть; словом, она добилась от дочери успехов весьма удовлетворительных. С помощью широких рукавов, обманных корсажей, искусно от деланных пышных платьев, туго стянутого корсета она достигла столь удивительных иллюзорных прелестей, что в назидание маменькам ей бы следовало выставить их в особом музее.

Шарль очень сблизился с г-жой д’Обрион, как раз желавшей сблизиться с ним. Некоторые утверждают даже, будто за время переезда прекрасная г-жа д’Обрион не пренебрегла никакими средствами, чтобы пленить такого богатого зятя. Высадившись в Бордо в июне 1827 года, господин, госпожа и мадемуазель д’Обрион и Шарль остановились вместе в одной гостинице и вместе отправились в Париж. Особняк д’Обрионов был заложен и перезаложен. Шарль должен был выкупить его. Мать говорила уже о счастье, с каким она уступила бы свой нижний этаж зятю и дочери. Не разделяя предрассудков г-на д’Обриона относительно родовитости, она обещала Шарлю Гранде получить от доброго Карла X королевский указ, дающий права ему, Гранде, носить фамилию д’Обрион, принять ее герб и наследовать поместье Обрион путем учреждения майората в тридцать шесть тысяч ливров годового дохода в качестве капталя де Бюш и маркиза д’Обрион. Соединив состояния, живя в добром согласии и получив всякие синекуры , можно было бы довести доходы в особняке д’Обрионов до ста с лишним тысяч ливров.

– А при ста тысячах ливров дохода, титуле, семье, принятой при дворе, – потому что я добуду вам звание камер-юнкера, – достигают всего, чего хотят, – говорила она Шарлю. – Таким образом, вы станете, по вашему выбору, докладчиком в государственном совете, префектом, секретарем посольства, послом. Карл Десятый очень любит д’Обриона, они знакомы с детства.

Опьяненный честолюбием, разгоревшимся под влиянием ловкой женщины, Шарль во время плавания лелеял все эти надежды, умелой рукой развернутые перед ним под видом доверчивых признаний, идущих от сердца к сердцу. Полагая, что отцовские дела улажены дядей, он уже заранее видел, как сейчас же бросит якорь в Сен-Жерменском предместье, куда все хотели тогда попасть и где под сенью сизого носа мадемуазель Матильды он вдруг появился бы в качестве графа д’Обриона, как господа Др„ появились в один прекрасный день в качестве маркизов Брэзе . Ослепленный преуспеянием Реставрации, еще шаткой при его отъезде, очарованный блеском аристократических идей, Шарль и в Париже не выходил из состояния опьянения, начавшегося на корабле; он решил пойти на все, чтобы достичь высокого положения, возможность которого нарисовала ему себялюбивая теща. И кузина стала для него не более как точкой в просторе этой блестящей перспективы. Он свиделся с Анетой. Как светская женщина, Анета горячо советовала старому другу заключить этот союз и обещала свою поддержку во всех его честолюбивых планах. Анета была в восторге от мысли женить Шарля на некрасивой и скучной девице, так как после пребывания в Индии он стал весьма обаятельным; он загорел, манеры его были теперь решительны, смелы, как у человека, привыкшего рубить сплеча, властвовать, добиваться успеха. Шарль свободнее стал дышать в Париже, увидев, что может здесь играть роль.

Де Грассен, узнав о его возвращении, скорой свадьбе, богатстве, пошел к нему переговорить о трехстах тысячах франков, каковыми он мог расквитаться с долгами отца. Он застал Шарля за совещанием с ювелиром, работавшим над драгоценностями, заказанными для свадебного подарка мадемуазель д’Обрион, и пришедшим показать рисунки. Помимо великолепных бриллиантов, привезенных Шарлем из Ост-Индии, художественные изделия, столовое серебро, крупные и мелкие ювелирные вещи, которыми обзавелись молодые, стоили больше двухсот тысяч франков. Шарль, не узнав де Грассена, принял его с развязностью молодого модника, уложившего в Ост-Индии четырех человек на дуэли. Де Грассен заходил уже три раза. Шарль выслушал его холодно; потом ответил, не поняв хорошенько:

– Дела моего отца меня не касаются. Я признателен вам, сударь, за те заботы, какие вы соблаговолили взять на себя, но мне не придется ими воспользоваться. Я не для того в поте лица заработал около двух миллионов, чтобы швырнуть их кредиторам отца.

– А если вашего батюшку через несколько дней объявят несостоятельным?

– Сударь, через несколько дней я буду называться графом д’Обрион. Вы хорошо понимаете, что для меня это будет совершенно безразлично. К тому же вы знаете лучше меня: если у человека сто тысяч ливров дохода, его отца никогда не объявят несостоятельным, – прибавил он, вежливо выпроваживая г-на де Грассена за дверь.

В начале августа того же года Евгения сидела на деревянной скамейке, где кузен клялся ей в вечной любви и куда в хорошую погоду она приходила завтракать. Бедная девушка в это свежее радостное утро была занята тем, что перебирала в памяти крупные и мелкие события, связанные с ее любовью, и последовавшие за ними катастрофы. Солнце освещало красивую поверхность потрескавшейся, полуразвалившейся стены, которую по какой-то причуде наследницы запрещено было трогать, хотя Корнуайе часто повторял жене, что стена, того и гляди, обвалится и кого-нибудь задавит. В эту минуту постучал почтальон, подал письмо г-же Корнуайе, та пришла в сад с криком:

– Барышня, письмо!

Отдав письмо хозяйке, она сказала:

– Не то ли, которого вы дожидаетесь?

Эти слова раздались в сердце Евгении так же громко, как прозвучали на самом деле в стенах двора и сада.

– Париж!.. Это от него! Он вернулся.

Евгения побледнела и с минуту не могла тронуть письма. Она слишком волновалась и не в силах была распечатать его и прочесть. Нанета остановилась подбоченясь, и казалось, что радость, сквозившая на ее смуглом лице, пробивается, как дым сквозь расщелины скалы.

– Читайте же, барышня…

– Ах, Нанета, почему он уехал из Сомюра, а возвращается в Париж?

– Читайте, узнаете!

Евгения, дрожа, распечатала письмо. Из него выпал чек на банкирскую контору г-жи де Грассен и Коре в Сомюре. Нанета подняла его.

“Дорогая кузина…”

“Я уже для него не Евгения”, – подумала она, и сердце ее сжалось.

“Вы…”

“Он говорил мне “ты”!”

Она скрестила руки, не решаясь читать дальше, и на глазах ее выступили крупные слезы.

– Он умер? – спросила Нанета.

– Тогда он не писал бы, – сказала Евгения.

Она прочла все письмо. Вот оно:

“Дорогая кузина, полагаю, вы с удовольствием узнаете об успехе моих предприятий. Вы принесли мне счастье, я возвратился богатым, я следовал советам дядюшки. Только что узнал о кончине его и тетушки от г-на де Грассена. Смерть наших родителей в порядке вещей, и мы должны заступать их место. Надеюсь, что в настоящее время вы уже утешились. Ничто не может устоять перед временем, я испытываю это на себе. Да, дорогая кузина, к несчастью для меня, пора иллюзий миновала. Как же иначе? Путешествуя по многим странам, я размышлял о жизни. Уезжая, я был ребенком, теперь я стал зрелым человеком. Нынче я думаю о многих вещах, о каких в те времена и не помышлял. Вы свободны, кузина, и я еще свободен, ничто как будто не препятствует осуществлению наших юных мечтаний; но в моем характере слишком много прямоты, чтобы скрывать от вас положение моих дел. Я отнюдь не забыл, что не принадлежу себе: я постоянно вспоминал в долгие мои переезды деревянную скамеечку…”

Евгения встала, словно под ней были раскаленные уголья, и пересела на ступеньку крыльца.

“…деревянную скамеечку, на которой мы клялись вечно любить друг друга, коридор, серый зал, мою комнату в мансарде и ночь, когда вы своим чутким участием облегчили мне мое будущее. Да, эти воспоминания поддерживали мое мужество, и я говорил себе, что вы по-прежнему думаете обо мне, так же как я часто думал о вас, в час, условленный между нами. Смотрели вы на облака в девять часов? Да, не правда ли? И я не хочу изменять священной для меня дружбе; нет, я не должен ни в чем обманывать вас. Для меня сейчас дело идет о союзе, удовлетворяющем всем представлениям, какие составил я себе о браке. Любовь в браке – химера. Ныне опыт мой говорит мне, что надобно подчиняться всем общественным законам и, вступая в брак, соблюдать все требования, предъявляемые светом. А между нами прежде всего есть разница в возрасте, которая, быть может, сильнее отозвалась бы на вашем будущем, нежели на моем. Я не буду говорить вам ни о ваших вкусах, ни о вашем воспитании, ни о ваших привычках, которые никак не вяжутся с парижской жизнью и, без сомнения, совершенно не соответствовали бы моим видам на будущее. В планы мои входит жизнь открытым домом, большие приемы, а вы, как мне помнится, любите жизнь тихую и спокойную. Нет, я буду откровеннее и хочу сделать вас судьею моего положения; вам надлежит знать его, и вы вправе его судить. Сейчас у меня восемьдесят тысяч ливров дохода. Это состояние позволяет мне породниться с семейством д’Обрион, наследница которого, молодая особа девятнадцати лет, с замужеством приносит мне имя, титул, звание камер-юнкера двора его величества и одно из самых блестящих положений в свете. Признаюсь вам, дорогая кузина, я меньше всего в мире люблю мадемуазель д’Обрион, но браком с ней я обеспечиваю своим детям общественное положение, преимущества которого со временем будут неисчислимы. С каждым днем монархические идеи все больше входят в силу, и через несколько времени мой сын, сделавшись маркизом д’Обрион, владея майоратом с доходом в сорок тысяч ливров, сможет занять в государстве любое место, какое соблаговол ит выбрать. Мы ответственны перед нашими детьми. Вы видите, кузина, с каким чистосердечием излагаю я перед вами состояние своего сердца, своих надежд и всей своей судьбы. Возможно, что вы, с своей стороны, забыли наши ребячества после семилетней разлуки, но я, я не забыл ни вашей снисходительности, ни своих слов, – я помню их все, даже ни к чему не обязывающие слова, о которых молодой человек, менее добросовестный, чем я, не с таким юным и честным сердцем, забыл бы и думать. Говоря вам, что я думаю лишь о браке по рассудку и что я еще помню нашу детскую любовь, разве я не отдаю этим себя целиком в ваше распоряжение, разве не делаю вас госпожой моей судьбы, разве не говорю этим самым, что если надобно отказаться от честолюбивых планов, то я охотно удовлетворюсь простым и чистым счастием, которого столь трогательный образ открыли мне вы…”

– Тан-та-та. Тан-та-та… Тинн-та-та-тун! Тун-та-ти… Тин-та-та… – напевал Шарль Гранде арию “Non piu andrai”, подписываясь:

“Ваш преданный кузен Шарль”.

– Гром и молния! Это называется соблюсти все приличия, – сказал он себе.

Затем он отыскал чек и прибавил следующее:

“Прилагаю к своему письму чек на банкирскую контору де Грассен в восемь тысяч франков на ваше имя, подлежащий оплате золотом, – проценты и сумму, которую вы соблаговолили мне одолжить. – Я ожидаю доставки из Бордо сундука, где находится несколько предметов, которые, надеюсь, вы мне позволите поднести вам в знак моей вечной признательности. Благоволите прислать дилижансом мой несессер в особняк д’Обрионов, улица Иллерен-Бертен”.

– Дилижансом! – сказала Евгения. – Вещь, за которую я тысячу раз отдала бы жизнь!

Страшное и полное крушение! Корабль тонул, не оставляя ни каната, ни доски на необозримом океане надежд. Видя себя покинутыми, иные женщины стараются вырвать своего возлюбленного из рук соперницы, убивают ее и бегут на край света, на эшафот или в могилу. Это, без сомнения, прекрасно; побудитель такого преступления – возвышенная страсть, внушающая уважение человеческому правосудию. Другие женщины поникают головою и страдают безмолвно; они проходят, умирающие и отрекшиеся от себя, плача и прощая, молясь и вспоминая до последнего вздоха. Эта любовь – любовь истинная, любовь ангельская, любовь гордая, живущая своим страданием и от него умирающая. Таково было чувство Евгении, после того как она прочла это ужасное письмо. Она подняла глаза к небу, думая о последних словах матери, которая, как бывает иногда с умирающими, устремила на будущее прозорливый, просветленный взгляд. Затем Евгения, вспоминая эту пророческую смерть и жизнь, измерила одним взглядом всю свою судьбу. Ей оставалось только развернуть крылья, устремиться к небу и жить в молитве до дня своего освобождения.

– Моя мать была права, – сказала она плача. – Страдать и умереть…

Медленными шагами перешла она из сада в зал. Против своего обыкновения она не прошла коридором. Но ей снова напомнил кузена этот старый серый зал, где на камине всегда стояло известное блюдце, служившее каждое утро ей для завтрака, как и старинная севрская сахарница.

Этому утру было суждено стать для нее торжественным и полным событий. Нанета доложила ей, что пожаловал приходский священник. Этот кюре, родственник семьи Крюшо, был сторонником председателя де Бонфона. Несколько дней как старый аббат уговорил его побеседовать с барышней Гранде, в духе чисто религиозном, о том, что она обязана вступить в брак. Увидя своего духовника, Евгения подумала, что он пришел за тысячью франков, которые она ежемесячно выдавала ему на бедных; она послала Нанету за деньгами, но священник, улыбаясь, сказал:

– Сегодня, сударыня, я пришел говорить с вами об одной бедной девушке, которой интересуется весь Сомюр и которая, по недостатку милосердия к себе самой, живет не по-христиански.

– Боже мой! Вы застали меня, господин кюре, в такую минуту, когда я не в силах думать о своих ближних, я всецело занята собой. Я очень несчастна, у меня нет другого прибежища, кроме церкви; лоно ее достаточно обширно, чтобы вместить все наши скорби, и добрые чувства достаточно изобильны, чтобы мы могли черпать их, не боясь, что они истощатся.

– Так вот, сударыня, уделяя внимание этой девушке, мы и займемся вами. Послушайте! Если вы хотите своего спасения, перед вами только два пути: или покинуть мир, или подчиняться его законам; следовать или вашему предназначению земному, или вашему предназначению небесному.

– Ах, голос ваш обращается ко мне в ту минуту, когда я жаждала услышать голос свыше. Да, бог направил вас сюда, сударь. Я прощусь с миром и буду жить только для бога, в безмолвии и уединении.

– Необходимо, дочь моя, поразмыслить над этим суровым решением. Замужество – жизнь, а покрывало монахини – смерть.

– Ну, хорошо, смерть, поскорее смерть, господин кюре! – сказала она с ужасающей живостью.

– Смерть? Но на вас лежат великие обязанности перед обществом, сударыня. Разве не мать вы для бедных? Вы даете им одежду, дрова зимой и работу летом. Ваше большое богатство – ссуда, которую надо вернуть, вы так благочестиво и приняли его. Похоронить себя в монастыре было бы эгоизмом, оставаться старой девой вы не должны. Прежде всего, сможете ли вы управлять одна вашим огромным состоянием? Вы, может быть, его потеряете. У вас сейчас же будет бесконечное множество судебных дел, и вы запутаетесь в безвыходных затруднениях. Поверьте вашему пастырю: супруг будет вам на пользу, вы обязаны сохранить то, что вам даровано богом. Я говорю с вами, как с многолюбимой агницей стада своего. Любовь ваша к богу искренна, вам можно спастись и живя в миру, вы одно из прекраснейших его украшений и подаете ему пример святой жизни.

В эту минуту доложили о г-же де Грассен. Она явилась, руководимая местью и великим отчаянием.

– Мадемуазель… – сказала она. – Ах, тут господин кюре… Умолкаю. Я пришла поговорить с вами по делу, но вижу, что вы заняты важным разговором.

– Сударыня, – молвил кюре, – освобождаю вам поле действий.

– О господин кюре, – сказала Евгения, – возвращайтесь же через несколько минут, ваша поддержка мне сейчас крайне необходима.

– Да, бедное дитя мое, – сказала г-жа де Грассен.

– Что вы хотите сказать? – спросили мадемуазель Гранде и кюре.

– Разве я не знаю, что возвратился ваш кузен и что он женится на мадемуазель д’Обрион?.. От женского глаза ничто не скроется.

Евгения покраснела и смолчала, но решила на будущее время усвоить бесстрастную манеру держаться, какую умел напускать на себя ее отец.

– Ну что ж, сударыня, – отвечала она с иронией, – у меня, должно быть, плохой женский глаз, я вас не понимаю. Говорите, говорите в присутствии господина кюре, – вы знаете, он мой руководитель.

– Хорошо, мадемуазель. Вот что пишет мне де Грассен. Прочтите.

– Евгения прочла следующее письмо:

“Дорогая жена, Шарль Гранде прибыл из Ост-Индии; он уже месяц как живет в Париже…”

“Месяц!” – повторила про себя Евгения, опуская руку.

После остановки она снова принялась за письмо.

“Мне пришлось два раза ждать в передней, прежде чем я добился разговора с этим будущим графом д’Обрион. Хотя весь Париж говорит об его свадьбе и уже сделано церковное оглашение…”

“Значит, он писал мне в ту самую минуту, когда…” – подумала Евгения.

Она не кончила, не воскликнула, как парижанка: “Негодяй!” Но презрение, хоть и не выраженное, было оттого не менее полным.

“…до свадьбы еще далеко: маркиз д’Обрион не отдаст дочери за сына несостоятельного должника. Я пришел сообщить Шарлю, как мы, его дядя и я, заботились о делах его отца и какими ловкими ходами нам удавалось до сих пор успокаивать кредиторов. У этого наглого мальчишки хватило совести ответить мне – целых пять лет денно и нощно отстаивавшему его интересы и его честь, – что отцовские дела его не касаются! Поверенный имел бы право потребовать с него тридцать – сорок тысяч франков гонорара – один процент с суммы долга. Но посмотрим! Он должен самым законным образом миллион двести тысяч франков кредиторам, и я сделаю так, что его отца объявят несостоятельным. Я ввязался в дело, доверясь на слово старому крокодилу Гранде, и надавал обещаний от имени этой семьи. Если граф д’Обрион мало заботится о своей чести, то моя честь для меня весьма не безразлична. Поэтому я объясню кредиторам, в какое попал положение. Однако я слишком уважаю мадемуазель Евгению, с которой в лучшие времена мы думали породниться, и не хочу действовать раньше, чем ты поговоришь с нею об этом деле…”

Тут Евгения холодно вернула письмо, не дочитав его.

– Благодарю вас, – сказала она г-же де Грассен, – мы посмотрим…

– Сейчас у вас голос точь-в-точь, как у покойного отца, – сказала г-жа де Грассен.

– Сударыня, нам следует получить с вас восемь тысяч сто франков золотом, – напомнила ей Нанета.

– Совершенно верно. Будьте любезны пойти со мной, госпожа Корнуайе.

– Господин кюре, – сказала Евгения с благородным самообладанием, внушенным ей мыслью, которую она собиралась выразить, – было бы это грехом оставаться в состоянии девства, будучи замужем?

– Это вопрос совести, решение которого мне неизвестно. Если вы желаете знать, что думает об этом в своем компендиуме “de matrimonio” (“О браке”) знаменитый Санчес, я мог бы сказать вам это завтра.

Кюре ушел. Евгения поднялась в отцовский кабинет и провела там целый день в одиночестве, не пожелав сойти к обеду, несмотря на настояния и просьбы Нанеты. Она появилась только вечером, когда собрались обычные члены ее кружка. Никогда салон семейства Гранде не был так полон, как в этот вечер. Новость о возвращении и глупой измене Шарля распространилась по всему городу. Но как ни чутко было любопытство посетителей, оно осталось неудовлетворенным. Евгения приготовилась к этому и не дала проступить на спокойном лице своем ни единому из волновавших ее жестоких переживаний. Она с улыбкой на лице отвечала тем, кто хотел выразить ей участие грустным взглядом или словами. Она сумела также скрыть свое несчастье под покровом любезности. Около девяти часов игра кончилась, игроки отходили от столов, рассчитываясь и споря о последних ходах виста, и присоединялись к кружку собеседников. В ту минуту, когда гости поднялись все разом, чтобы разойтись, произошло неожиданное событие, нашумевшее по всему Сомюру, а оттуда по округу и по четырем соседним префектурам.

– Останьтесь, господин председатель, – сказала Евгения г-ну Бонфону, увидя, что он взялся за трость.

При этом слове не оказалось никого в этом многочисленном собрании, кто бы не почувствовал волнения. Председатель побледнел и принужден был сесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю