Текст книги "Человеческая комедия"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц)
– Хорошо ли вы провели ночь, дорогая тетушка? А вы, кузина?
– Хорошо, сударь. А вы? – сказала г-жа Гранде.
– Я – превосходно.
– Вы, верно, проголодались, братец, – сказала Евгения, – садитесь за стол.
– Нет, я никогда не завтракаю раньше двенадцати, потому что обычно встаю лишь в полдень. Однако после дорожного образа жизни мне уж это неважно. Впрочем…
Он вынул очаровательные плоские часы работы Брегета .
– Как? Только еще одиннадцать? Рано я поднялся.
– Рано? – удивилась г-жа Гранде.
– Да, но мне хотелось заняться делами. Пожалуй, я с удовольствием съем что-нибудь, так, пустячок – кусочек дичи, куропатку.
– Матерь божья! – вскричала Нанета при этих словах.
“Куропатку!” – мысленно повторила Евгения: она бы с радостью отдала за куропатку все свои сбережения.
– Садитесь, пожалуйста, – обратилась к нему тетка.
Денди грациозно опустился в кресло, как хорошенькая женщина усаживается на диван. Евгения с матерью придвинули стулья и сели возле него перед камином.
– Вы постоянно здесь живете? – спросил их Шарль, которому зал при дневном свете показался еще безобразнее, чем при свечах.
– Постоянно, – отвечала Евгения, глядя на него. – Кроме поры сбора винограда. Тогда мы отправляемся на помощь Нанете и живем все в аббатстве Нуайе.
– Вы никогда не гуляете?
– Иногда по воскресеньям, после вечерни, если хорошая погода, – сказала г-жа Гранде, – мы ходим на мост или же посмотреть, как косят сено.
– Есть у вас тут театр?
– Ходить на представления? – воскликнула г-жа Гранде. – Смотреть комедиантов? Но неужели вы не знаете, сударь, что это смертный грех?
– Кушайте, сударь, – сказала Нанета, ставя на стол яйца, – мы вам подадим цыплят в скорлупке.
– А, свежие яйца! – сказал Шарль, который, как человек, привыкший к роскоши, уже и не думал о куропатке. – Да это чудесно! А нельзя ли масла, а, голубушка?
– Ладно, масла! Только уж тогда не будет вам печенья, – сказала служанка.
– Подай же масла, Нанета! – воскликнула Евгения.
Девушка наблюдала, как ее кузен резал тоненькие кусочки хлеба, и находила в этом такое же удовольствие, как самая чувствительная парижская гризетка, глядя на представление мелодрамы, где порок наказан и торжествует добродетель. Правда, Шарль, воспитанный баловницей матерью, окончательно отшлифованной модной барыней, отличался щегольством изящных и мелких движений, какие бывают у манерных женщин. Сочувствие и нежность молодой девушки обладают в самом деле магнетической силой влияния. Поэтому Шарль, чувствуя особую заботливость кузины и тетки, не мог не поддаться воздействию чувств, щедро изливаемых на него. Он бросил на Евгению взгляд, сиявший добротой и ласковостью, взгляд, который, казалось, улыбался.
Рассматривая Евгению, он заметил гармонию черт этого ясного лица, всю ее невинную повадку, чарующий свет ее глаз, говоривших о мечтах юной любви, о желаниях, не ведавших страсти.
– Ей-богу, милая кузина, появись вы в вечернем туалете в ложе оперного театра, – я вам ручаюсь, тетушка оказалась бы права, – вы бы ввели мужчин в тяжкий грех вожделения, а женщинам внушили бы ревность.
От этого комплимента у Евгении забилось сердце, и она затрепетала от радости, хотя ничего в нем не поняла.
– Ах, кузен, вам хочется посмеяться над бедной провинциалкой.
– Если бы вы меня знали, кузина, вы поверили бы, что я ненавижу насмешку: она сушит сердце, оскорбляет все чувства.
И он очень мило проглотил кусочек хлеба с маслом.
– Нет, у меня, вероятно, не хватает остроты ума, чтобы смеяться над другими, и этот недостаток мне очень мешает. В Париже умеют убить человека, сказав: “У него доброе сердце”. Эта фраза означает: “Бедный малый глуп, как носорог”. Но, так как я богат и, что всем известно, попадаю в мишень на открытом месте с первого выстрела в тридцати шагах, из пистолета любой системы, – насмешники остерегаются задевать меня.
– Ваши слова, племянник, показывают, что у вас доброе сердце.
– Какое у вас красивое кольцо, – сказала Евгения. – Не будет нескромностью попросить его у вас посмотреть?
Сняв с руки кольцо, Шарль подал его Евгении; принимая это кольцо, она покраснела, чуть коснувшись кончиками пальцев розовых ногтей кузена.
– Посмотрите, маменька, что за прекрасная работа!
– Ого, тут золота немало, – заявила Нанета, подавая кофе.
– Что это такое? – спросил Шарль смеясь.
И он указал на продолговатый темный глиняный горшочек, муравленый, покрытый внутри белой глазурью, с бахромой золы по краям; на дно его спускался кофе, поднимаясь затем на поверхность кипящей жидкости.
– Это взваренный кофей, – сказала Нанета.
– Ах, тетушка, я оставлю хоть какой-нибудь благотворный след моего приезда сюда. Вы ужасно отстали! Я вас научу варить хороший кофе в кофейнике а ля Шапталь, – и он попытался объяснить устройство этого кофейника.
– Чего там, ежели с этим столько возни, – сказала Нанета. – Так и жизни не хватит. Никогда я этак не стану кофей варить. Ладно! А кто же корове травы задаст, покуда я буду с кофеем возиться?
– Я сама буду варить, – сказала Евгения.
– Дитя! – произнесла г-жа Гранде, глядя на дочь.
При этом слове, напоминавшем о горе готовом обрушиться на молодого человека, все три женщины умолкли и посмотрели на него с таким явным состраданием, что он был поражен.
– Что с вами, кузина?
– Т-сс! – остановила г-жа Гранде Евгению, готовую ответить. – Ты знаешь, дочь моя, что папенька собирается говорить с господином…
– Называйте меня просто Шарль, – сказал молодой Гранде.
– Ах, вас зовут Шарль? Прекрасное имя! – воскликнула Евгения.
Несчастья, которые предчувствуют, почти всегда случаются. Нанета, г-жа Гранде и Евгения, которые не могли без содрогания подумать о возвращении старого бочара, услышали удары молотка – стук, хорошо им знакомый.
– Вот папенька! – сказала Евгения.
Она убрала блюдечко с сахаром, оставив несколько кусков на скатерти. Нанета унесла тарелку с яичной скорлупой. Г-жа Гранде вскочила, как испуганная лань. Этот панический страх изумил Шарля, он не мог его объяснить себе.
– Да что же это с вами? – спросил он их.
– Ведь это папенька, – сказала Евгения.
– Так что же?
Господин Гранде вошел, бросил свой острый взгляд на стол, на Шарля и понял все.
– Эге! Вы устроили праздник племяннику, – хорошо, очень хорошо, чрезвычайно хорошо! – произнес он не заикаясь. – Когда кот бегает по крышам, мыши пляшут на полу.
“Праздник?” – с удивлением подумал Шарль, не зная еще образа жизни и нравов этого дома.
– Подай мой стакан, Нанета, – сказал хозяин.
Евгения принесла стакан. Гранде вынул из кармана нож в роговой оправе с широким лезвием, отрезал ломтик хлеба, взял кусочек масла, тщательно его намазал на хлеб и стоя приступил к еде. В эту минуту Шарль клал сахар себе в кофе. Старый Гранде заметил куски сахара, пристально посмотрел на жену, та побледнела и подошла к нему; он наклонился к уху несчастной старухи и спросил:
– Где же это вы взяли столько сахару?
– Нанета сходила и купила у Фессара, у нас не было сахару.
Невозможно представить себе глубокую значительность этой сцены для трех женщин: Нанета вышла из кухни и заглядывала в зал, чтобы узнать, чем разрешится это дело. Шарль, отхлебнув кофе, нашел его недостаточно сладким и поискал взглядом сахар, но Гранде уже зажал сахар в руках.
– Что вам угодно, племянник? – спросил старик.
– Сахару.
– Подлейте молока, – ответил хозяин дома, – кофе будет слаще.
Евгения взяла блюдечко с сахаром, которое Гранде было захватил, и поставила его на стол, глядя на отца со спокойным видом. Право, парижанка, которая для облегчения бегства любовнику поддерживает слабыми руками шелковую лестницу, выказывает не больше храбрости, чем проявила ее Евгения, ставя сахар обратно на стол. Любовник вознаградит парижанку, когда она с гордостью покажет ему прекрасную онемевшую руку, каждая жилка которой будет орошена его слезами, покрыта поцелуями и исцелена наслаждением, между тем как Шарлю никогда не суждено было проникнуть в тайну глубоких волнений, сокрушавших сердце кузины, сраженное в ту минуту взглядом бочара.
– Отчего ты не ешь, жена?
Бедная рабыня подошла, с жалким видом отрезала кусочек хлеба и взяла грушу. Евгения отважно предложила отцу винограда.
– Попробуй же моих запасов, папенька! Братец, вы скушаете, не правда ли? Я нарочно принесла для вас эти прекрасные гроздья.
– О, если их не остановить, они для вас, племянничек, весь Сомюр разорят. Когда вы кончите, пойдемте в сад, мне нужно вам сказать кое-что совсем не сладкое.
Евгения и мать бросили на Шарля взгляд, значение которого он не мог не понять.
– Что означают эти слова, дядюшки? Со смерти моей бедной матери… (при этих словах голос его дрогнул) уж нет несчастия, для меня возможного…
– Милый Шарль, кто может знать, какими скорбями господь желает нас испытать? – сказала ему тетка.
– Та-та-та-та! – сказал Гранде. – Уже начинаются глупости. Мне досадно смотреть на ваши холеные, белые руки.
Он показал племяннику свои руки, похожие на бараньи лопатки, которыми наградила его природа.
– Вот руки, не вашим чета, руки, созданные для того, чтобы собирать золото! Мы набиваем бумажники банковыми билетами, а вот вы были воспитаны так, что носите сапожки из кожи, предназначенной для выделки бумажников. Скверно, племянничек, скверно!
– Что вы хотите сказать, дядюшка? Пусть меня повесят, если я понимаю хоть слово.
– Пойдемте, – сказал Гранде.
Скряга защелкнул нож, допил вино и отворил дверь.
– Кузен, будьте мужественны!
Особая выразительность восклицания девушки оледенила Шарля, он в смертельной тревоге последовал за грозным родственником. Евгения, мать и Нанета перешли в кухню, побуждаемые непреодолимым влечением последить за двумя действующими лицами той сцены, которая должна была развернуться в сыром садике, где дядя сначала молча прохаживался с племянником.
Гранде не пугала необходимость сообщить Шарлю о смерти отца, но он испытывал нечто вроде сострадания, зная, что тот остался без гроша, и скряга подыскивал выражения, чтобы смягчить эту жестокую правду. “Вы потеряли отца” – этим ничего не было бы сказано. Отцы по закону природы умирают раньше детей. Но сказать: “Вы потеряли все свое состояние” – в этих словах соединились все земные несчастья. И старик в третий раз молча прошелся по средней аллее; песок хрустел под его ногами. В великих событиях жизни душа крепкими узами связывается с теми местами, где на нас обрушивается горе или изливается радость. Так и Шарль с особым вниманием всматривался в кусты букса, в поблеклые, опадавшие листья, в неровности стен, в причудливые выгибы фруктовых деревьев – живописные подробности, которым было суждено навек врезаться в его память, сочетаться с этим страшным мгновением путем особой мнемотехники, свойственной страданиям.
– Какая теплынь! Прекрасная погода! – сказал Гранде, глубоко вдыхая воздух.
– Да, дядюшка, но зачем…
– Так вот, мой милый, – продолжал дядя, – я должен сообщить тебе плохие вести. Отец твой очень болен…
– Зачем же я здесь? – воскликнул Шарль. – Нанета, – закричал он, – почтовых лошадей! Ведь я найду здесь коляску? – прибавил он, оборачиваясь к дяде, стоявшему неподвижно.
– Лошади и коляска бесполезны, – отвечал Гранде, глядя на Шарля, который стоял молча, с остановившимися глазами. – Да, бедный мальчик, ты догадываешься. Он умер. Но это еще ничего. Дело серьезнее, – он застрелился…
– Отец?
– Да. Но и это ничего. Газеты толкуют об этом, как будто они имеют на то право. На вот, прочти.
Гранде, взявший газету у Крюшо, развернул роковую статью перед глазами Шарля. В эту минуту бедный молодой человек, еще ребенок, еще в том возрасте, когда чувства проявляются непосредственно, залился слезами.
“Ну, обошлось! – подумал Гранде. – Глаза его меня пугали. Он плачет – он спасен”.
– Это еще ничего, мой бедный мальчик, – сказал Гранде, не зная, слушает ли его Шарль, – это ничего, ты утешишься, но…
– Никогда! Никогда! Отец! Отец!
– Он тебя разорил, ты остался ни с чем.
– Что мне до этого! Где мой отец… Отец!
Плач и рыдания звучали в этих стенах с ужасающей силой и отдавались эхом. Три женщины, охваченные жалостью, плакали: слезы так же заразительны, как и смех. Шарль, не слушая дяди, выбежал во двор, разыскал лестницу, поднялся в свою комнату и упал поперек кровати, зарывшись лицом в одеяла, чтобы поплакать вволю подальше от родных.
– Надо дать вылиться первому ливню, – сказал Гранде, возвращаясь в зал, где Евгения с матерью быстро заняли свои места и, вытерев глаза, работали дрожащими руками. – Но этот молодчик никуда не годится: он больше занят покойниками, чем деньгами.
Евгения вздрогнула, услышав, что отец так говорит о самом святом страдании. С этой минуты она стала судить своего отца. Рыдания Шарля, хотя и приглушенные, раздавались в этом гулком доме, и глухие стоны, которые, казалось, шли из-под земли, постепенно ослабевая, стихли только к вечеру.
– Бедный юноша! – сказала г-жа Гранде.
Роковое восклицание! Старик Гранде посмотрел на жену, на Евгению, на сахарницу; он вспомнил необыкновенный завтрак, приготовленный для несчастного родственника, и стал посреди зала.
– Вот что! Надеюсь, – сказал он с обычным своим спокойствием, – вы прекратите это мотовство, госпожа Гранде. Я не на то даю вам деньги, чтобы пичкать сахаром этого щеголя.
– Маменька здесь ни при чем, – сказала Евгения, – это все я…
– Уж не по случаю ли совершеннолетия, – прервал дочь Гранде, – ты собралась мне перечить? Подумай, Евгения…
– Папенька, разве можно, чтобы сын вашего брата, приехав к вам, нуждался в…
– Та-та-та-та! – ответил бочар четырьмя тонами хроматической гаммы. – То сын брата, то племянник! Этот Шарль для нас ничто, у него ни гроша, отец его банкрот, и когда этот франт наплачется досыта, он отсюда уберется вон: не желаю, чтоб он мне дом мутил.
– Папенька, а что такое банкрот? – спросила Евгения.
– Оказаться банкротом, – отвечал отец, – это значит совершить самое позорное из всех деяний, какие могут опозорить человека.
– Это, должно быть, большой грех, – сказала г-жа Гранде, – и брат ваш, пожалуй, будет осужден на вечные муки.
– Ну, завела канитель! – сказал старик, пожимая плечами. – Банкротство, Евгения, – продолжал он, – это кража, которой закон, к сожалению, мирволит. Люди доверили свое имущество Гильому Гранде, полагаясь на его доброе имя и честность, а он, взявши все, разорил их, и теперь они слезы кулаками утирают. Разбойник с большой дороги – и тот лучше несостоятельного должника: грабитель на вас нападает, вы можете защищаться, он хоть рискует головой, а этот… Короче говоря, Шарль опозорен.
Эти слова отозвались в сердце бедной девушки и пали на него всей своей тяжестью. Чистая душой, как чист и нежен цветок, родившийся в лесной глуши, она не знала ни правил света, ни его обманчивых рассуждений, ни его софизмов; она доверчиво приняла жестокое объяснение, какое дал ей отец относительно банкротства, намеренно умолчав о разнице между банкротством неумышленным и злостным.
– Значит, вы, папенька, не могли отвратить эту беду?
– Брат со мной не посоветовался. К тому же у него долгов на четыре миллиона.
– А что такое миллион, папенька? Сколько это денег? – спросила Евгения с простодушием ребенка, который уверен, что немедленно получит желаемое.
– Миллион? – сказал Гранде. – Да это миллион монет по двадцать су. – Нужно пять монет по двадцать су, чтобы получить пять франков, а двести тысяч таких монет составят миллион.
– Боже мой, боже мой! – воскликнула Евгения. – Как же это у дяденьки могло быть у одного целых четыре миллиона? Есть ли еще кто-нибудь во Франции, у кого может быть столько миллионов?
Старик Гранде поглаживал подбородок, улыбался, и, казалось, шишка на его носу расплывалась.
– Но что же будет с братцем Шарлем?
– Он отправится в Ост-Индию и там, согласно воле отца, постарается составить себе состояние.
– А есть ли у него деньги на дорогу?
– Я оплачу его путешествия… до… ну, до Нанта.
Евгения бросилась отцу на шею.
– Ах, папенька, какой вы добрый!
Она с такой нежностью целовала отца, что заставила Гранде почти устыдиться, в нем чуть-чуть зашевелилась совесть.
– Много нужно времени, чтобы накопить миллион? – спросила Евгения.
– Еще бы! – сказал бочар. – Ты знаешь, что такое наполеондор? Так вот, их нужно пятьдесят тысяч, чтобы получился миллион.
– Маменька, мы закажем для него напутственный молебен.
– Я тоже думала.
– Так и есть! Вам бы только тратить деньги! – вскричал отец. – Вы что думаете – у меня сотни тысяч?
В эту минуту в мансарде раздался глухой стон, еще более скорбный, чем прежде; Евгения и ее мать похолодели от ужаса.
– Нанета, подымись наверх и посмотри, не покончил ли он с собой, – сказал Гранде. – Ну вот, – продолжал он, оборачиваясь к жене и дочери, побледневшим от его слов, – бросьте глупости вы обе! Я ухожу! Надо обломать наших голландцев, они уезжают сегодня. Потом зайду к Крюшо поговорить обо всем этом.
Он ушел. Когда Гранде затворил за собой дверь, Евгения и мать облегченно вздохнули. До этого утра дочь никогда не чувствовала себя принужденно в присутствии отца, но за эти несколько часов ее мысли и чувства менялись с каждой минутой.
– Маменька, сколько луидоров получают за бочку вина?
– Отец продает вино от ста до полутораста франков за бочку; иногда берет по двести, как я слышала.
– Если он выделывает по тысяче четыреста бочек вина…
– Право, дитя мое, я не знаю, сколько это выходит: отец никогда не рассказывает мне о своих делах.
– Да ведь тогда папенька, наверно, богат.
– Может быть. А только господин Крюшо мне говорил, что два года назад он купил Фруафон. Должно быть, он теперь стеснен в средствах.
Евгения ничего не могла понять в размерах состояния отца и остановилась в своих подсчетах.
– Он меня вовсе не заметил, красавчик, – сказала Нанета возвратившись. – Лежит на постели, как теленок, и плачет навзрыд. Жалко смотреть на него! До чего же горюет бедненький молодчик!
– Пойдемте же скорее утешить его, маменька. А если постучатся, мы сейчас же спустимся.
Госпожа Гранде не в силах была воспротивиться гармоническим звукам голоса дочери. Евгения была возвышенно прекрасна: в ней проснулась женщина. У обеих сильно бились сердца, когда они поднимались к комнате Шарля. Дверь была отворена настежь. Юноша ничего не видел и не слышал. Заливаясь слезами, он что-то приговаривал и жалостно стонал.
– Как он любит отца! – тихо сказала Евгения.
Невозможно было в самом звуке ее голоса не распознать надежд сердца, неведомо для себя охваченного страстью. И г-жа Гранде бросила на дочь свой взгляд, исполненный материнской любви; затем, едва слышно, шепнула ей на ухо:
– Берегись, ты можешь полюбить его.
– Его любить! – отозвалась Евгения. – О, если бы ты только знала, что сказал отец!
Шарль обернулся, увидел тетку и кузину.
– Я лишился отца. Бедный мой, зачем он не захотел доверить мне тайну своего несчастья! Мы стали бы вместе работать, чтобы все поправить! Боже мой! Отец! Дорогой мой! Я так был уверен, что мы скоро увидимся, что даже, кажется, холодно обнял его на прощанье…
Рыдания не дали ему говорить.
– Мы будем горячо за него молиться, – сказала г-жа Гранде. – Предайтесь воле божией.
– Братец, – сказала Евгения, – будьте мужественны! Утрата ваша непоправима, так подумайте же теперь о спасении своей чести…
С верным инстинктом, с душевной тонкостью женщины, влагающей разум в каждое дело, даже в дело утешения, Евгения хотела усыпить страдания кузена, заняв его самим собой.
– Моей чести?! – вскричал юноша, резким движением руки откидывая волосы. И он сел на кровати, скрестив руки.
– Ах, в самом деле! Дядя говорил, что отец обанкротился.
Он испустил душераздирающий крик и закрыл лицо руками.
– Оставьте меня, кузина, оставьте меня! Боже мой! Боже мой! Прости отца, он, должно быть, ужасно страдал!
Было что-то жутко привлекательное в выражении этой юной скорби, искренней, без расчетов и без задних мыслей. То была стыдливая скорбь, сразу понятая простыми сердцами Евгении и ее матери, когда Шарль сделал движение, моля оставить его наедине с собой. Они сошли вниз, молча сели опять на свои места у окна и около часа работали, не проронив ни слова.
Евгения окинула беглым взглядом маленькое хозяйство молодого человека, тем взглядом, каким девушки мгновенно видят все окружающее, и заметила красивые безделушки его туалета, его ножницы, его бритвенные принадлежности, оправленные в золото. Этот блеск роскоши в убогой комнате, где лились слезы страдания, сделал для нее Шарля еще интереснее – может быть, по противоположности. Никогда еще столь важное событие, никогда зрелище столь драматическое не поражало воображения этих двух существ, живших до сих пор в спокойствии и в одиночестве.
– Маменька, – сказала Евгения, – мы наденем траур по дядюшке.
– Это как решит отец, – ответила г-жа Гранде.
Они опять замолчали. Евгения делала стежки с такой равномерностью движений, которая выдала бы наблюдателю, как много мыслей нахлынуло на нее. Первым желанием прелестной девушки было разделить печаль кузена.
Около четырех часов резкий стук молотка отдался в сердце г-жи Гранде.
– Что такое с папенькой? – сказала она дочери.
Винодел вошел веселый. Сняв перчатки, он с такой силой потер себе руки, что содрал бы кожу, если б она не была выдублена, как русский кожевенный товар, с той лишь разницей, что она не отдавала ни лиственницей, ни душистой смолой. Старик прохаживался по комнате, смотрел на часы. Он не мог больше таить свой секрет.
– Жена, – сказал он, нисколько не заикаясь, – я их всех провел. Вино наше продано! Нынче утром голландцы и бельгийцы уезжали, я стал прогуливаться по площади мимо их постоялого двора, этаким простачком. Дело, тебе известное, само далось мне в руки. Владельцы всех хороших виноградников берегут свой сбор и хотят выждать, – я им в этом не препятствовал. Бельгиец наш был в отчаянии. Я это видел. Дело решенное: он берет весь наш сбор по двести франков бочка, половина наличными. Получаю золотом. Документы готовы, вот тебе шесть луидоров. Через три месяца вина упадут в цене.
Последние слова были сказаны спокойно, но с такой глубокой иронией, что сомюрцы, собравшиеся в это время кучкой на площади и подавленные известием о продаже, только что совершенной стариком Гранде, – содрогнулись бы от этих слов, если бы их услышали. Панический страх снизил бы цену вин наполовину.
– У вас в этом году тысяча бочек, папенька? – спросила Евгения.
– Да, дочурка.
Это слово было высшим выражением радости старого бочара.
– Это выходит двести тысяч монет по двадцать су?
– Да, мадемуазель Гранде.
– Значит, папенька, вы легко можете помочь Шарлю.
Изумление, гнев, оцепенение Валтасара, увидевшего надпись: Мане – Текел – Фарес , не могли бы сравниться с холодной яростью Гранде, когда, забыв и думать о племяннике, он вдруг снова увидел, что Шарль заполонил и сердце и расчеты дочери.
– А, вот как! Чуть этот франт сунулся в мой дом, вы все тут перевернули вверх дном! Бросились покупать угощения, устраивать пиры да кутежи. Не желаю подобных шуток! Я, кажется, в мои годы достаточно знаю, как себя следует вести! И во всяком случае мне не приходится брать уроки ни у дочери, ни у кого бы то ни было. Я сделаю для племянника то, что следует, вам в это нечего нос совать. А ты, Евгения, – добавил он, поворачиваясь к ней, – мне об этом больше ни слова, не то отправлю тебя с Нанетой проветриться в аббатство Нуайе, и не позже, как завтра же, если ты у меня хоть шевельнешься. А где же он, этот мальчишка? Сошел ли вниз?
– Нет, мой друг, – ответила г-жа Гранде.
– Да что же он делает?
– Он оплакивает отца, – ответила Евгения.
Гранде посмотрел на дочь, не найдя, что сказать: он все же был немного отцом. Пройдясь раза два по залу, он быстро поднялся в свой кабинет, чтобы там обдумать помещение кое-каких денег в процентные бумаги. Две тысячи арпанов лесу, сведенного дочиста, дали ему шестьсот тысяч франков. Присоединив к этой сумме деньги за тополя, доходы прошлого года и текущего года, помимо двухсот тысяч франков от только что заключенной сделки, он мог располагать суммой в девятьсот тысяч франков. Двадцать процентов, которые он мог нажить в короткий срок на ренте, ходившей по семидесяти франков, соблазняли его. Он набросал свои подсчеты на газете, где сообщалось о смерти его брата, слыша, хотя и не слушая, стенания племянника. Нанета постучала в стенку, приглашая хозяина сойти вниз: обед был подан. На последней ступеньке лестницы Гранде говорил себе:
“Раз я получу восемь процентов, я сделаю это дело. В два года у меня будет полтора миллиона франков, которые я получу из Парижа чистоганом”.
– Ну, а где же племянник?
– Говорит, что не хочет кушать, – отвечала Нанета. – А ведь это нездорово.
– Зато экономно, – ответил ей хозяин.
– Уж это само собой, – сказала Нанета.
– Да что! Не вечно же будет он плакать. Голод и волка из лесу гонит.
Обед прошел в необычном молчании.
– Друг мой, – сказала г-жа Гранде, когда сняли со стола скатерть, – нам нужно надеть траур.
– В самом деле, госпожа Гранде, вы уж не знаете, что выдумать, только бы тратить деньги. Траур в сердце, а не в одежде.
– Но по брату полагается носить траур, и церковь велит нам…
– Покупайте для себя траур на свои шесть луидоров. Мне дадите креп, для меня довольно.
Евгения подняла глаза к небу, не вымолвив ни слова. В первый раз в жизни великодушные склонности ее, дремавшие, подавленные, но вдруг пробужденные, каждую минуту подвергались оскорблениям. Этот вечер с виду был похож на тысячу вечеров однообразного их существования, но, несомненно, был самым ужасным из них. Евгения работала, не поднимая головы, и не пользовалась рабочей шкатулкой, к которой Шарль пренебрежительно отнесся накануне. Г-жа Гранде вязала нарукавники. Гранде вертел большими пальцами рук, целых четыре часа погруженный в расчеты, последствия которых должны были на другой день изумить Сомюр. В этот день к ним никто не пришел. Тем временем весь город толковал о произведенной Гранде продаже вина, о несостоятельности его брата и о приезде племянника. Повинуясь потребности поговорить о своих общих интересах, все владельцы виноградников, принадлежащие к высшим и средним кругам Сомюра, собрались у г-на де Грассена и метали гром и молнии, проклиная бывшего мэра.
Нанета пряла, и жужжание колеса ее прялки было единственным звуком, раздававшимся в грязно-серых стенах зала.
– Что-то мы языком не треплем? – сказала она, показав в улыбке свои зубы, белые и крупные, как чищеный миндаль.
– Зря нечего и трепать, – отозвался Гранде, очнувшись от глубокого раздумья.
Он видел себя в перспективе – через три года – обладателем восьми миллионов и словно уже плыл по золотой шири.
– Давайте-ка спать ложиться. Я пойду прощусь за всех с племянником да спрошу, не поест ли он чего.
Госпожа Гранде осталась на площадке второго этажа, чтобы слышать разговор Шарля с дядей. Евгения была похрабрее матери и поднялась на две ступеньки.
– Ну, что, племянничек, у вас горе? Что же, поплачьте, это в порядке вещей. Отец – всегда отец. Горе перетерпеть приходится. Пока вы плачете, я вашими делами занимаюсь. Я, видите ли, родственник неплохой. Ну-ка, приободритесь. Может, выпьете вина стаканчик? Вино в Сомюре нипочем, его предлагают, как чашку чаю в Индии. А что же вы сидите впотьмах? Нехорошо! Нехорошо! Надо ясно видеть, что делаешь.
Гранде подошел к камину.
– Вот так так! – вскричал он. – Целая свеча. Где, черт возьми, они свечку выудили? Девки готовы пол в доме выломать, чтобы сварить яиц этому мальчишке.
Услышав эти слова, мать и дочь кинулись по своим комнатам и забились в постели так быстро, словно испуганные мыши в норки.
– Госпожа Гранде, что у вас, золотые россыпи? – сказал старик, входя в комнату жены.
– Мой друг, я молюсь, подождите, – отвечала взволнованным голосом бедная мать.
– А черт бы побрал твоего господа бога! – пробурчал в ответ Гранде.
Скряги не верят в будущую жизнь, для них все – в настоящем. Эта мысль проливает ужасающий свет на современную эпоху, когда больше, чем в какое бы то ни было другое время, деньги владычествуют над законами, политикой, нравами. Установления, книги, люди и учения – все сговорилось подорвать веру в будущую жизнь, на которую опиралось общество в продолжение восемнадцати столетий. Ныне могила – переход, которого мало боятся. Будущее, ожидающее нас по ту сторону Реквиема, переместилось в настоящее. Достигнуть per fas et nefas земного рая роскоши и суетных наслаждений, превратить сердце в камень, а тело изнурить ради обладания преходящими благами, как некогда претерпевали смертельные муки в чаянии вечных благ, – такова всеобщая мысль! Мысль, к тому же начертанная всюду, вплоть до законов, вопрошающих законодателя: “Что платишь?” – вместо того, чтобы сказать ему: “Что мыслишь?” Когда учение это перейдет от буржуазии в народ, что станется со страною?
– Кончила ли ты, сударыня? – сказал старый бочар.
– Друг мой, я молюсь за тебя.
– Прекрасно! Спокойной ночи. Утром поговорим.
Бедная женщина легла спать с тяжелым сердцем, как школьница, которая не приготовила уроков и боится при пробуждении встретить сердитое лицо учителя. В ту минуту, когда она со страху забилась под одеяло, чтобы ничего не слышать, Евгения прокралась к ней в одной рубашке, босиком и поцеловала ее в лоб.
– Ах, милая маменька, – молвила она, – завтра я скажу ему, что это все я.
– Нет, он, чего доброго, отошлет тебя в Нуайе. Предоставь это мне, – не съест же он меня.
– Слышите, маменька?
– Что?
– Он все еще плачет.
– Иди же, ложись, доченька. Ты ноги простудишь, пол сырой.
Так прошел торжественный день, которому суждено было тяготеть над всей жизнью богатой и бедной наследницы, уснувшей уже не тем глубоким и невинным сном, как прежде. Нередко иные поступки человека, хотя и достоверные, представляются, выражаясь литературно, неправдоподобными. Но не потому ли, что почти всегда забывают проливать на наши произвольные решения свет психологического анализа, не объясняют таинственно зародившихся оснований этих решений. Быть может, глубокую страсть Евгении надлежало бы исследовать в тончайших ее фибрах, потому что она стала, как сказали бы иные насмешники, болезнью и повлияла на все ее существование. Многие предпочитают начисто отрицать подлинные события и развязку их, только бы не измерять всю силу связей, узлов, скреплений, которые тайно сращивают один факт с другим в области морали. А здесь прошлое Евгении послужит наблюдателям человеческой природы порукою простодушной непосредственности и внезапности проявлений ее души. Чем спокойнее была ее жизнь, тем сильнее развернулось в душе ее женственное чувство жалости, самое изобретательное из чувств. Встревоженная происшествиями дня, она несколько раз просыпалась, прислушивалась, и ей чудились вздохи кузена, с прошедшего дня звучавшие в ее сердце. То виделось ей, что он испускает дух от горя, то снилось, что он умирает с голоду. К утру ей отчетливо послышался ужасный крик. Она сейчас же оделась и при брезжущем свете зари легкими шагами вбежала к кузену, который оставил дверь отворенной. Свеча догорела в розетке подсвечника. Шарль, побежденный природой, уснул, не раздеваясь, в кресле, уронив голову на постель: ему что-то снилось, как снится людям с пустым желудком. Евгения могла наплакаться вволю; могла любоваться юным и прекрасным лицом, побледневшим, как мрамор, от страдания; глаза Шарля распухли от слез и, смеженные сном, казалось, все еще плакали. Он почувствовал присутствие Евгении, открыл глаза и увидел ее, глубоко растроганную.