Текст книги "Илья (СИ)"
Автор книги: Ольга Валькова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
На рассвете, когда все закончилось, он осмотрел капище. Там выгорело все, кроме круга камней, которые даже не закоптились. Капище нужно разрушить. Местные слобожане, конечно, не осмелятся это сделать, но Владимир наверняка уже послал людей. Если нет – после службы нужно будет ему напомнить.
Добрыню, слегка задев, обогнала девица. Ему даже показалось, что задела намеренно, чуть прижавшись. Он посмотрел ей вслед. По крайней мере, сзади девушка было хороша: легкая, грациозная походка; тело ладное, с тонкой талией при пышных крутых бедрах; черная коса вилась змеей ниже колен. Девушка шла, не оглядываясь. Добрыне стало интересно, какова она с лица. К девушкам он не был равнодушен. Но просто обогнать и заглянуть в лицо показалось невежливым, тем более, что девица шла быстро, и пришлось бы почти бежать.
Девушка шла из верхнего города вниз, к Подолу. Наверное, решила, что в храме будет слишком тесно, и спешит отстоять обедню в другой церкви, решил Добрыня. И хотя церквей поблизости было много, и, чтобы отстоять обедню, не надо было уходить так далеко, он почему-то полностью уверился в этой мысли. И сам помолюсь без этой суеты со щеголями и девчонку рассмотрю, решил он.
Так они прошли Хориву и у подножия горы свернули в неприметный переулок, которого Добрыня не знал. Удивился он тому, что улочка была вымощена камнем, причем кладка была старая, изрядно стертая, полузасыпаннная, но ровная, сделанная на совесть. «Подол столько не стоИт», – подумал он бегло. Вдоль улочки шли глухие дощатые заборы, дома за ними угадывались по-разному: и халупы, и терема. В калитку одного из дворов с теремом девушка и заскочила, захлопнув ее перед носом преследователя. Глухо стукнул засов.
Добрыня постоял, подождал, – может, выйдет? Но девушка не выходила, и стало ясно, что ни на какую службу она не торопилась, а пришла к себе домой. Получалось, что и Добрыня к обедне безнадежно опоздал: сколько он ни оглядывался, а церквей вокруг видно не было.
Оставалось либо брести восвояси, не солоно хлебавши, либо все-таки что-нибудь придумать, чтобы увидеть девицу.
Добрыня не принадлежал к числу тех юбочников, для которых каждая женщина, на которую они обратили внимание, – приключение и эпизод в вечном состязании, из которого выходить нужно непременно победителем. Вежливый, очень уравновешенный и спокойный (может быть, даже излишне спокойный для своего возраста), он не был склонен к навязчивости и в отношениях с женщинами никогда не руководствовался азартом. И сейчас, конечно, уйти было бы самым разумным, раз уж девушка ясно (куда уж яснее!) дала понять, что знакомиться не намерена. Тем более, что он даже не видел ее лица.
Но уходить почему-то не хотелось. Как будто что-то не пускало уйти.
****
Владимир с семьей и присными, не оглядываясь, прошел в храм. Толпа приветствовала его уважительным гулом: Красным Солнышком князя звали не из лести; его любили.
И наконец, появились те, кого все ожидали, почти одновременно. Их встретил веселый гомон, ободряющие и насмешливые выкрики. Конечно, киевляне хотели победы Чуриле, но благодарны за развлечение были обоим, да и понимали, что явное предпочтение завершит спор, а хотелось, чтобы он продолжился. Поэтому насмешливых и хвалебных выкриков, одобрительного гула, смеха и приветственных взмахов рук спорщикам досталось примерно поровну.
Чурило Пленкович набросил на одно плечо кунью шубу (не забыл появления Дюка Степановича при дворе!), прошитую попеременно золотыми и серебряными нитями. Не упустил Чурила и позабавить зрителей. На его дорогого сукна малиновом кафтане застежки на левой поле были сделаны в виде нарядных девиц, старательно раскрашенных; на правой – в виде молодцев. Когда Чурило застегивал кафтан, парни и девушки обнимались. Встав на паперти, он проделал это трижды. Толпа хохотала и требовала еще.
Дюк Степанович, взявший за основу парчу разных оттенков, тонко переходивших один в другой, имел на шапке ряд мелких птичек яркой окраски. Когда он встряхивал головой, птички приподнимались и мелко трепещали крылышками. Это тоже пришлось исполнить несколько раз. Малыш, возвышавшийся на плечах отца, замерев, смотрел на это чудо, сжимая в ручонке недолизанного петуха. Со спины кафтан Дюка был так щедро собран складками парчи, что даже приподнимался, напоминая куриный хвостик. «Гузку, гузку покажи!» – заорал Алеша. Вокруг захохотали, но получилось необидно, дружелюбно, и Илья хохотал вместе со всеми.
Городские щеголи у паперти надували щеки и обменивались ядовитыми замечаниями, не упуская из внимания ни одной мелочи кроя и шитья. Смотреть на них было интересно. У них были презрительно изогнутые рты и детская обиженная зависть в глазах. Их хотелось погладить по головам и сказать, что их одежка тоже очень красивая. Щеголи и в самом деле изо всех сил принарядились к этому дню.
Спорщики, сняв шапки и смиренно склонив головы, вошли в церковь, и притихшая толпа повалила туда же – или в церкви по соседству, кому места не хватило.
****
Добрыня приметил на маковке терема двух голубков и быстро накинул тетиву. Стрелок он был отменный, а попросить у хозяев разрешения подобрать убитую дичь – вполне достойный повод постучать в калитку. Еще вежливей и достойней считалось преподнести дичь в дар хозяевам – именно так Добрыня и собирался поступить.
Стрела, пущенная уверенной и умелой рукой, вдруг полетела как-то криво, как стрелы и вовсе не летают, и попала в окно горенки наверху. Треснул тонкий переплет, посыпалась выбитая слюда.
Калитка распахнулась, как будто сама. Во всяком случае, Добрыня не приметил, кто ее отворил.
На крыльце терема стояла разгневаннная красавица.
– Это кто ж у меня тут окна бьет?
Она разочаровала Добрыню. Нет, девушка была очень красива, но как раз такие лица не нравились ему никогда, даже отталкивали. Лица, как будто туго обтянутые гладкой кожей, с высокими скулами, так, что казалось: глаза и большой чувственный рот едва на них помещались. И сейчас этот рот улыбался.
– За разрушения заплатишь: голубей твоих сейчас зажарят мои слуги, и ты съешь их вместе со мной.
«Каких голубей? Я же промахнулся…» – мелькнуло вскользь.
Добрыня поклонился.
«И зачем?…» – подумалось тоскливо и трезво, и на какой-то миг холодом прошло осознание: с того момента, как девушка задела его на площади перед храмом, это была единственная его трезвая мысль.
Но отказаться от такого предложения было бы верхом неучтивости.
Добрыня вошел в горницу, привычно поискал глазами образа, чтобы перекреститься, но не увидел.
– Нету, – сказала она насмешливо. – Я не из ваших: из Херсонеса, древней веры.
****
Девушку звали Марина; жила она, по ее словам, после смерти отца – торгового гостя – с теткой-приживалкой. Там, откуда она была родом, женщины не наследовали, поэтому ей и пришлось остаться в Киеве, куда покойный отец предусмотрительно перевел почти все, что имел.
Марина была приветлива, налила гостю кубок заморского вина («Замаялся, поди? Пока еще голуби готовы будут».), смотрела, как он пьет, улыбаясь большим жадным ртом, развлекала беседой, рассказывая о море и оливах своей родины.
Но она не нравилась Добрыне, и в доме ее, богатом, но как будто нежилом, лишенным тех мелочей, которые делают жилье милым, – брошенного рукоделия, оброненной булавки, небрежно забытого не на месте платка – ему было неуютно.
Он торопился уйти и обрадовался, когда наконец появились голуби, калач, другая снедь. Странно, но обычно внимательный Добрыня не мог вспомнить, кто это все подавал.
Они поели, и он заторопился. Марина не задерживала, только сказала: «Как захочешь – возвращайся». Рот улыбался, и это почему-то сделало фразу двусмысленной.
Добрыня поднимался в верхний город, и ему навязчиво вспоминалась улыбка Марины. Ее рот, такой чувственный, такой… Желание, возникшее исповдоль, с каждым шагом становилось нестерпимее. А ведь она давала понять, что не против… Определенно давала!
«Слишком давно у меня не было женщины, вот и все, не стоит обращать на это внимания», – объяснял себе Добрыня, торопливо шагая и все ускоряя шаг – вниз, вниз, на Подол, на улочку, мощеную камнем.
****
Сапоги пришлось купить, как же без них? Илья вновь хотел бы пойти на рынок вместе с Добрыней, у того тоже много что обгорело из справы, вместе бы и посмотрели. Но Добрыни не было в церкви, не встретился он и потом. Ничего удивительного в этом не было: на Добрыне были не только дела дружиннные, но и государственные Владимир ему поручал.
Вернувшись с рынка с новыми сапогами, Илья присел на завалинке у дружинной избы: лапти тоже следовало подправить, да и если он кому понадобится, искать не надо: вот он, здесь. Плел потихоньку, наслаждаясь вечерним солнышком и привычной ручной безделицей.
Услышав сопение у локтя, сделал неприступное и сосредоточенное лицо человека, занятого очень важным делом.
– Такую обувку селяне носят. Которые с возами приезжают, – сообщили у локтя. – Ты разве селянин?
– Был селянин. Теперь дружинник.
– Дружинники ходят в сапогах. А тебе не нравится?
– Нравится. Красиво. И на лошади в сапогах удобнее. Но если нужно идти бесшумно, лапти лучше.
У локтя помолчали, обдумывая.
– А мне такие сделаешь?
– Сделаю, княжна. Давай ножку, сниму мерку.
– Сейчас сделаешь? – спросила она, решительно впихивая ему в руки маленькую, исцарапанную и не очень чистую ступню. Сохранять вид невозмутимой серьезности Илье давалось все труднее. Пятилетняя княжна Наталья, младшая и, как поговаривали, самая любимая дочь Владимира, характер имела самостоятельный, от нянек ускользала и по теплому времени бегала по двору босиком.
– Нет, сейчас не получится, – он прикинул, что для такой ножки нужно отобрать и подготовить лыко понежнее; наверно, все запасы перебрать придется. – Завтра вечером приходи – заодно и плести поучишься.
Теперь Илья улыбался, уже не скрываясь.
– А что, княжна, – спросил он, – босиком-то бесшумно красться не получается?
– Не получается, – созналась она с досадой, – ноги шлепают.
– Ну, раз так – будут тебе самые лучшие лапти.
Пятилетнее чудо – веснушки, большущие серые в точечку глаза, легкие белые волосики – соскочило с завалинки.
– Ты обещал! – прокричала уже издалека, уносясь воробушком по двору.
Глава 9
Брат Амадео, если и был безумен, то только в одном-единственном отношении. В том, что касалось Чаши.
Он был единственным сыном в достойной купеческой семье. Уродился слабеньким, едва живым. Мать с помощью преданной старой няньки и самых известных врачей, на которых семья не жалела средств, выхаживала его, как могла, но мальчик продолжал болеть часто и тяжко. По совету духовника семья пообещала сына Богу, и – о чудо! – маленький Альберто выровнялся, не только выжил, но и многочисленные хвори оставили его.
Он рос мечтательным и тихим, зная о своем будущем призвании и ожидая его. Он постоянно слышал разговоры матери со служанками, знакомыми и родственниками о вмешательстве Господа, спасшем ему жизнь. Он думал о Боге и о том, что Бог спас его и уготовал ему монашескую стезю не напрасно. Альберто верил, что ему предстоит особый путь; было нечто такое, что он должен будет совершить для Бога, и именно для этого свершения он был оставлен на земле. Этой спрятанной глубоко в сердце тайной уверенностью, что ему предстоит великое служение, наверняка – тяжкое и мучительное, но и радостное, потому что это то, для чего он предназначен, Альберто не делился даже с духовником.
При постриге он выбрал имя Амадео, что означало «любящий Бога».
Истово исполняя монастырский труд, он ждал. Молчаливый, невзрачный, щуплый, он не сходился близко с другими монахами и не привлекал внимания монастырского начальства. Он был незаметен.
Амадео был одинок, но это не значило, что он был замкнут в себе. Предстоящее испытание, которого он ждал, отделяло его от людей, но он был от природы наблюдателен и склонен к размышлениям. Он вел дневник, которому поверял свои наблюдения и размышления об окружавших его людях, – все то, что выходило за пределы исповеди.
Однажды, выполнив порученную ему уборку в крипте, он задержался там, молясь в одиночестве, в дальнем, неосвещенном углу. Как они вошли, он, погруженный в молитву, не услышал; а когда услышал начало разговора, понял, что выходить поздно.
– Здесь нас никто не услышит и не увидит, – произнес голос настоятеля.
– Это хорошо, – к своему удивлению, Амадео узнал и этот голос. Епископ Падуанский часто заезжал в монастырскую библиотеку. Монахи поговаривали шепотом, что он не чужд чернокнижию. – Значит, все останутся живы. Потому что разговор наш – сугубая тайна. Исповедываться во всем, что его касается, вы можете только мне.
– Обещаю, – Амадео показалось, что голос настоятеля дрогнул.
Епископ сказал несколько слов, и Амадео застыл, потрясенный. Так вот ради чего Господь оставил его жить и привел в этот монастырь. Все сошлось, все стало ясно.
– Слава Господу нашему… – закрестился настоятель.
– Слава, слава. К сожалению, тот, от кого мы получили эти сведения… умер, не успев дать всех нужных пояснений. А те, кто за ним записывал, – меня при этом не было, – сделали это небрежно. Один из вариантов прочтения записи таков, что мне нужен монах. И не просто монах, а наиболее благочестивый из всех, что у вас есть, особенный.
– Отец Амбросио, без сомнения. Благочестивейшей жизни…
– Этого помню. Нет, не годится. Ему за восемьдесят, и он не способен передвигаться самостоятельно. А путь долгий. И трудный. Это Русь.
– Что?! Да ни один монах…
– С монахом поедут двое рыцарей, вернувшихся из Святой земли, посвященных. Они справятся с тяготами пути и обеспечат ему безопасность. Но, разумеется, если им не придется тащить с собой развалину, которая испустит дух на первых же милях пути.
– Тогда – брат Микеле, – сказал настоятель твердо.
Амадео не поверил своим ушам. Настоятель должен был назвать его, иначе всё теряло смысл. А Микеле? Микеле был дурачок, отиравшийся у кухни, где он выполнял простейшую работу, и ему неизменно отпускали грех нарушения поста, потому что он не был способен различать дни недели.
В чем-то, безусловно, особенный. Но брату Амадео показалось, что выбор настоятеля определялся другим.
****
Случайно подслушав разговор в крипте, Амадео уверил себя, что случайностью это не было. Бог привел его туда. Бог дал ему слышать этот разговор. Бог избрал его, фра Амадео, потому что забрать Чашу их тех диких мест, где она была сокрыта, мог только достойнейший.
Настоятель совершил ошибку, и Бог укажет ему на это.
Амадео перестал спать. Он молился в своей келье ночи напролет, он просил ответа, требовал его, и однажды услышал Голос: «Да, это ты, избранный и возлюбленный. Дождись….» Дальше Голос сказал что-то невнятное, чего Амедео не расслышал.
Ему велено было ждать, и он ждал. И однажды в монастырь привезли остатки окровавленной рясы брата Микеле и изломанные доспехи рыцарей. С просьбой захоронить достойно, потому что кости несчастных оказалось невозможно отделить от костей схизматиков, и над ними, вкупе с прочими, был совершен ложный обряд.
Так вот что имел в виду Голос, говоря «Дождись»! И этой же ночью изнуренный молитвами Амадео получил подтверждение. «Иди! Покинь монастырь и иди», – было сказано ему.
****
Ночь была великолепной, Добрыня никогда не испытывал подобного и не подозревал, что на подобное способен. Но с утра почему-то он не чувствовал ни радости, ни гордости, только усталость и тоскливое отвращение ко всему, в том числе и к прекрасной Марине. И еще, когда он уезжал со двора, ему вспоминались короткие странные моменты: лаская прекрасное нежное тело, он вдруг ощущал, что прикасается к чему-то неприятному, что происходит что-то издевательское, как будто он с пылом гладил плешивую голову карлика.
Он твердо решил никогда не возвращаться.
Он что-то делал, точнее – делал вид что что-то делает, потом, не выдержав, уснул на лавке в дружинной избе, видел мерзкие сны, а проснувшись, только ждал момента, когда можно будет ехать туда, на Подол, на улочку с древней, непонятно откуда взявшейся булыжной мостовой.
И мчался, безжалостно подгоняя коня.
****
Алеша, сидя на лавочке за кустом сирени и лузгая семечки, сам невидимый, беззвучно посмеиваясь, наблюдал.
– Лапти – это еще полдела, княжна. Чтобы ходить бесшумно, мало иметь правильную обувку. Нужно еще и ступать правильно. Как охотник идет по лесу? А вот так. С пяточки – на носочек, перекатом; плотненько ступай, чтобы ветка не треснула, не скрипнуло под ногой. И выбирай, куда ступать.
Княжна Наталья, маленькая, в нарядных (хоть на стенку вешай!) новых лапоточках старательно вышагивала по двору вслед за высоким широкоплечим Ильей. Рожица, вымазанная в каком-то (надо думать, краденом) варенье, была сосредоточенной и важной.
Зрелище было презабавным, но Алеша сдерживался, чтобы не фыркнуть: спугнул бы, а хотелось смотреть дальше.
Апраксия (до крещения – Рогнеда) была у князя Владимира второй женой. Первую он взял в Британии, была она дочерью тамошнего короля, чем-то прогневавшей отца и изгнанной им. Она прожила недолго, но успела родить одного за другим шестерых сыновей. Несмотря на хрупкое здоровье матери, выжили все шестеро и уже княжили кто где.
Дети Апраксии были пока малы и жили при дворе, при дядьках и няньках. В быту князь почти не обращал на них внимания, как не обращал внимания на детей от первой жены: ему было недосуг. Зато, когда старшие братья подросли, Владимир собственноручно написал для них «Наставление» – текст, исполненный мудрости, любви и заботы.
И только пятилетнюю Наталью князь выделял. Иногда даже сажал на колени, задавал вопросы. Велел нянькам поменьше строжиться и притеснять. Может быть, князю нравился характер Натальи, больше похожий на мальчишеский – живой, предприимчивый и неудержимо любознательный. А может, жалел: все дети Владимира были иконописно красивы, а Наталья удалась в бабку, его мать: круглая курносая рожица в веснушках, льняные легкие, как у селяночек, волосы. Дворня ее недолюбливала.
– Дяденька Илья! – урок явно закончился, но Алеша не сомневался, что на няньках своих княжеское дитя будет тренироваться прилежно и неустанно. – Дяденька Илья! – Наталья с разбегу налетела на колени присевшему на завалинку Илье. – А ты можешь подбросить меня до конька крыши, а потом поймать?
Илья подумал.
– Могу, – ответил он серьезно, – но тебе может быть немножко больно, когда я буду тебя ловить. Это все-таки очень высоко. Давай пониже сначала попробуем?
– Нет, до конька, до конька! Ну и что, что больно, я знаешь какую боль терпела? Когда сделала крылья, как у Тугарина, спрыгнула с подклети, а они не полетели? И я никому не сказала!
– Хорошо, – сказал Илья, вставая, – но с уговором. Когда в следующий раз соберешься полетать – хоть как – позовешь меня. А если я занят буду – подождешь. И без меня – ни-ни. Уговор?
– Уговор!
– Навсегда и без оговорочек?
– Навсегда и без! Как перед Богом! Ну давай же, дяденька Илья! Высоко-высоко! В небо!
****
Когда счастливая княжна умчалась, Алеша, посмеиваясь, вышел из-за куста, вытащил из кармана горсть семечек, насыпал в ладонь Илье, присел рядом.
– А меня можешь так подбросить?
– Могу! – Илья повернулся к нему, в узких глазах плескалось озорство.
– Но не поймаешь, – хихикнул Алеша.
– Поймаю, – Илья не поддержал шутки. – Ты не такая пушинка, как эта коза, а здоровый богатырь, пожестче будет. Но цел останешься. Так что, подбросить?
– Нет уж, спасибо, – Алеша нарочито поежился, – это я так… в детстве мне бы тоже понравилось.
Они лузгали семечки, собирая шелуху в ладони и ссыпая в стоящую рядом поганую бадью.
– Отец меня подбрасывал, когда я совсем маленьким был. Но я уже почти не помню. Только иногда мелькнет – и снова не помню.
– И меня! Тоже совсем маленького! – Илья даже привстал в волнении, он удивлялся, как мог за памятью о возне родителей с его тяжелым, неповоротливым, ненавистным телом, за вечным стыдом, горькой и нежной благодарностью, забыть об этом – радостном, легком, счастливом, что тоже между ними было.
А Алеша размышлял о том, почему он отказался полетать и почему вспомнил об отце. Он доверял Илье вполне: если тот сказал, что поймает и не покалечит, – значит, так и было бы. Но взрослому человеку, воину, быть игрушкой в руках другого человека, полностью от него зависеть – это было как-то… унизительно. Во всяком случае, так Алеша чувствовал. Дети – иное дело. Они и так от взрослых во всем зависят. Для них важно только, чтобы руки, которым они доверились, были надежными. Княжна Наташка, видать, в батюшку удалась – выбрала с умом.
– А у Добрыни зазноба завелась, – насплетничал, переводя разговор, Алеша. – На Подоле где-то.
Илья вспомнил, что и в самом деле не видел Добрыню последние несколько дней. Но такое случалось и раньше: князю Добрыня часто оказывался нужен в качестве толмача и советчика. А вот чтоб ночевать в дружинную избу Добрыня не приходил – такого при Илье не случалось.
– Может, в тереме ночует? – вслух предположил он.
У Добрыни был в Киеве терем; выстроил не так давно, надеясь перевезти матушку. Но Амельфу Тимофеевну крепко держали в Ростове родные могилы, дружбы и раздоры, пролитые слезы, вся ее долгая, нелегкая, но обжитая, прикипевшая к душе жизнь, и с переездом она тянула.
«Вот стану совсем беспомощной – перееду, присматривать за немощной будешь», – отмахивалась она.
Так и стоял терем пустой, с одним сторожем на воротах – ночевать Добрыня предпочитал, как прежде, в дружинной избе.
– Ну прям! Что он там забыл? Говорю тебе – весь день ходит сонный, своих сторонится, а как вечер – на коня и на Подол. И так нахлестывает, как будто за ним черти гонятся. Баба у него! В этом деле меня не обманешь.
Илья рассеянно кивнул, соглашаясь: в этом деле такого знатока, как Алеша, еще поди поищи. Но что-то в рассказе молодого богатыря его беспокоило, и Илья не мог понять, что.
– А от своих прятаться зачем? – наконец сообразил он.
– А чтоб не расспрашивали!
Илья покачал головой. Спокойный, твердый и умелый в любой беседе Добрыня никогда не боялся расспросов: и уйти от них мог ловко, и пресечь. Но кто знает, что делает с человеком любовь? Илья, в отличие от Алеши, знатоком в этом вопросе не был.
****
– Не уезжай сегодня, – томно приказала Марина, потягиваясь всем своим гибким гладким телом, – останься со мной. Мне было мало этой ночи.
Добрыне тоже было мало этой ночи. Он убеждал себя, что любит Марину, ну конечно, любит, ведь это и есть любовь – когда без человека просто не можешь жить. Когда ночи мало, и все, чего хочется, – чтобы она продолжалась и днем. А то, что совсем нет радости в душе, что на ней как будто лежит тяжелый камень, и в те моменты, когда они не предаются ласкам, вдруг становится скучно и тоскливо, – так это от большой любви и жажды. А моменты, когда Марина казалась ему вдруг чужой и неприятной, он объяснял случайными настроениями, которые случаются у каждого.
И еще с трудом подбирались и плохо выговаривались ласковые слова – как будто не в сердце рождались, а придумывались и были обманом.
– Никуда не поеду, с тобой останусь… голубка моя, – последние слова дались ему с трудом, и было отчего-то стыдно.
****
Илья ехал к внешним воротам. Объезд ближайших окрестностей за всеми воротами внешней стены был постоянной обязанностью дружинников, и Илье это дело нравилось. Нравилось ехать не совсем проснувшимся утренним городом, где суетились калашники и зеленщики, торопясь занять базарный ряд и углы со своим свежим ароматным товаром. А потом выезжать на хватающий сердце простор, скакать, высматривая возможного врага, вдоль Днепра, вдоль Почайны или полями с темными пятнами дубрав. Нравилось в любую погоду, а в такую – особенно. Предосеннее уже позднее солнышко косо золотило терема, избы, деревянные мостки прекрасного города, ослепительно отражалось от церковных куполов.
– Угости калачиком, – подмигнул он дебелой тетке, суетливо перебегавшей со своим коробом улицу перед самой мордой Сивки. Умного Сивку сдерживать не надо было – сам придержал шаг.
Тетка расцвела. В кои-то веки… Бывало, что дружинники, пользуясь положением защитников города, что-то по мелочи брали на торгу, но не Муромец.
– Держи, Илюша, держи. Горяченький!
В городе Муромца жаловали. И, как это всегда водилось в гордом Киеве, кого жаловали – с тем обращались запросто.
Илья оторвал кусок действительно горячего ароматного калача, сильно помахал им в воздухе, чтоб остыл, и сунул в губы Сивке. Остальное, обжигаясь и радуясь этому, жевал сам.
У ворот к нему бросилась группка посадских. Похоже, что поджидали. Один схватился за стремя с видом отчаянным и умоляющим.
Илья остановил коня.
– Что у вас?
Говорить, видимо, должен был тот, что у стремени, но заголосили все сразу. «…Боимся!», «Скалится и скалится!», «А если еще раз?…», «Скажи князю…», «Капище проклятое!»
Илья, наконец, уразумел. Речь шла о том посаде, где он всадил в землю неведомую тварь и все они гасили пожары. О круге белых камней среди выгоревшей дубравки, из которого эта тварь выползла. Слобожане боялись его до паники – и было отчего.
Так круг все еще там?! Почему же князь… ладно, князь; у князя, как сказал Добрыня и примечал сам Илья, отношение к старине было сложным. Он искал, как ее использовать, и пытался задобрить. Всем своим сыновьям от первого брака он дал старые имена, и поговаривали, что молодые князья и не крещены вовсе. Во втором браке было иначе. Неслышная Рогнеда, ставшая в крещении Апраксией, к крещению своему отнеслась как к клятве, нарушить которую было бы позором. Самовластие Владимира натолкнулось на тихую, но непреодолимую твердость. Все ее дети были торжественно крещены и носили христианские имена. Так что на князя надежда была слабая, но Добрыня? Он был советником Владимира, наделенным правом принимать решения, и на него такое небрежение было совсем не похоже. Илья все это время был уверен, что капище развалили в первое же утро после пожаров.
– Идите домой, – велел от слобожанам, разворачивая коня и пуская его вскачь.
Всю дорогу до посада он раздумывал, что происходит с Добрыней.
Посад отстраивался после пожара; погорельцам помогали всем миром. На месте сгоревших домов уже поднимались свежие чистенькие срубы. Только тот путь, по которому проползло чудище, оставалось нетронутым. С трех сторон его отделяли от жизни живых новые плотные частоколы, и он, покрытый слежавшейся уже нетронутой золой, смотрелся шрамом на теле посада. Место, где Илья вогнал тварь в землю, было посыпано солью.
Илья сокрушенно покачал головой. Соль стоила дорого; посад изрядно потратился. И зря: лучше бы дали вырасти траве. Беды тут не было: уже тогда, когда Илья вбил нечисть в чуждую для нее землю, он чувствовал движение корней, живущих в ней, личинок, неведомых насекомых. Вся жизнь этой земли отталкивала, расщепляла на части, уничтожала чужеродное, защищая себя. А теперь от чудища и вовсе даже следа не осталась. Земля под ногами Ильи жила своей обычной, жадной и спокойной жизнью. Вот только соль ей мешала.
При свете утра застывшая то ли пляска, то ли агония черных обгорелых дубовых остовов, изогнутых, с изломанными ветвями-конечностями, выглядела еще страшнее, чем в освещенной пожарами ночи. Их избегали даже вороны.
Илья не стал привязывать Сивку к одному из них; оставил у купы живых деревьев поблизости.
Надел плотные холщевые рукавицы и двинулся к ближайшему камню.
Камни сидели глубоко, очень глубоко, но выдергивались со странной легкостью. Как будто сама земля выталкивала их. Огромные ямы осыпались песком и землей, словно затягиваясь на глазах. Илья откидывал камни со всего размаха, подальше, в кучу, стараясь, чтобы они бились друг о друга. И здесь тоже была непонятная легкость: цельный, чуть тронутый обработкой гранит рассыпался, как гнилушки.
****
Марина закричала, и этот крик совсем не походил на тот, что исторгает страсть. Ее тело изогнулось в судороге. Добрыня схватил ее, прижал к себе, но его богатырской силы не хватало на то, чтобы удержать бьющееся в корчах хрупкое женское тело. «Эй, кто-нибудь!» – хрипло заорал он, с трудом прижимая Марину к постели. Навалившись на нее, он двумя руками удерживал ее голову, боясь, что в припадке она свернет себе позвонки. Марина не переставала жутко кричать, голосом, совсем не похожим на ее обычный. Ее глаза закатились, изо рта вместе с криком шла пена, почему-то черная.
«Лекаря, знахаря, – лихорадочно соображал он, – кто-то должен позвать. Ну подойдет же кто-нибудь, в конце концов!» Краем сознания, занятого тревогой за нее, он вдруг уразумел, что ни разу не видел в доме никого, кроме Марины. Ни слуг, ни той тетки, с которой она, по ее словам, жила. И еще он понял, понял не сознанием, а как-то иначе, что не любит Марину и никогда не любил. «Приворот. Ну да, конечно, приворот…» Но с этим можно было разобраться потом, сейчас главное было – помочь ей, не дать покалечить себя в непонятном припадке. «Ну кто-нибудь, кто-нибудь должен же прийти на такие крики!» Скрутить в одеяло, тащить к знахарю? Справится ли?
Он почувствовал сзади движение. Оглянулся. В комнату вошла старуха, вида настолько безобразного и отталкивающего, даже пугающего, что Добрыне стало понятно, почему Марина не знакомила их. Но сейчас он был ей рад. «Знахаря, – выдохнул он, – кого-нибудь. У нее какой-то припадок».
****
Сделав работу почти наполовину, Илья остановился передохнуть. Снял истрепанные руковицы, вытер пот.
– Всего лишь сто лет назад, – услышал он за своей спиной, – даже ты со всей своей силой не сумел бы покачнуть ни один из этих камней.
Илья оглянулся.
На краю круга стоял Вольга. Его обычно насмешливо-высокомерное лицо выражало странную смесь чувств: печаль, застарелую горечь, облегчение… надежду.
– Земля как будто выталкивает, – помолчав, сказал Илья.
Вольга кивнул.
– Так и есть, – сказал он. – Так и есть.
Он присел на траву у края обгорелого круга и похлопал ладонью рядом с собой. Илья сел.
– Вот скажи, – начал Вольга. – Ты веришь в то, что человек может родиться оттого, что змея вползла наверх по ноге девственницы?
Илья молчал. Он в такое не верил; по его представлениям люди рождались от людей. Но рядом с ним сидел Вольга, с его зеленоватой кожей и вертикальными зрачками, и Илья молчал.
– Не веришь. А двести лет назад это даже никого не удивило.
Вольга помолчал.
– Ваш Бог сказал вам правду. Он создал землю со всеми ее тварями и подарил людям. Но Он не создавал ни богов, ни чудовищ. Он сказал вам, что открыл бы больше, но вы не готовы. Он сказал так потому, что вы все для него равны – мудрые и дураки. Вот все вместе вы и не готовы. А мудрые знали правду всегда.
Илья сидел рядом с ним, серьезный, со своими вечно сощуренными глазами, в глубине которых жили виноватость и честность, и ветер шевелил его легкие русые волосы. Наследник древней силы. Который с таким же вниманием, с каким слушал сейчас Вольгу, слушал бы селянина, рыночную торговку – любого человека. Именно поэтому Вольге хотелось сказать ему то, что он собирался сказать. Мистическое равенство, которое Вольга всегда презирал, благодаря этому человеку вдруг обернулось для него, Вольги, другой стороной. Рядом с Ильей оно спасало от одиночества. Здесь он не был нечеловеком.