Текст книги "Илья (СИ)"
Автор книги: Ольга Валькова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Часть IV
Глава 21
То, чего с тревогой и ощущением нарастающей беспомощности ожидал последние годы князь Владимир, – нашествие половцев на Русь – произошло. Владимир хорошо помнил предыдущее нашествие, случившееся в год его вступления на киевский стол. Тогда один из братьев… Неважно. Ради власти делают очень многое, кому, как не ему, Владимиру, знать это. Но в сговор со степняками он, Владимир, даже власти ради все-таки вступать не стал бы – есть вещи, которых делать нельзя. И если ты хочешь править этой землей и этим народом, им ты и должен быть верен до донышка. И только им. Остальное все простится.
Теперешнее нашествие грозило стать гораздо хуже того, которое им с оставшимися верными братьями удалось отбить. Помощь дружин сыновей и братьев уже идет, но это капля в море.
Половцы смели Дозор, который отчаянно, но безнадежно им сопротивлялся, и, захватывая города, шли к Киеву.
****
Половцы смели Дозор… Пали богатыри. Дюка Степановича нашествие застало в одно из малых острожцев вместе с двумя дружинниками под его началом. Они отстреливались, пока степняки не забросали крышу горящими стрелами. Когда дым от горящей крыши лег по степи густым лисьим хвостом, он велел дружинникам уходить под прикрытием этого дыма. И стрелял, прикрывая их отход, пока не рухнули стропила.
Чурило Пленкович, учтивый красавец, на которого заглядывалась, говорят, сама Апраксия, дрался в схватке, где ему чьей-то булавой, крепко пришедшейся по шлему, выбило глаз. Чурило только пошатнулся и продолжал рубку – с окровавленным косым лицом, с глазом, болтавшемся на щеке. Он был так страшен, что враги отшатывались от одного его вида. Потом его все-таки зарубили.
Старый Самсон Колыбанович все сделал, как хотел, – не умер в чьей-то чужой подклети, беспомощный, а погиб в бою, унеся с собой многих врагов.
Тихий Михайло Потык, из-за несчастной любви оставшийся одиноким… Пал в бою, как и многие другие.
Старяпуха Марфа Кузьминична и конюхи Фома и Ерема вывозили раненых на двух телегах. Путь должен был быть свободен, Вольга, рея коршуном, проверял, но небольшой разъезд степняков свернул не туда. На телегах от верховых не уйти, хотя они очень старались. У конюхов не было оружия. Когда расстояние между телегами и преследователями сократилось до прицельного полета стрелы, Фома и Ерема переглянулись, взяли по оглобле и залегли за бугорочками. Раненых стряпуха до Киева довезла.
А глава Дозора, Вольга Святославович, был жив.
В том году в Дозоре было много отроков – для обучения. Вольга надеялся успеть до начала большого нашествия вырастить из них толковых воинов и дозорных. Но надеждам этим не суждено было сбыться, и на руках у Вольги оказалось двадцать два мальчишки, младшему из которых – мрачноватому молчаливому Соколику – на вид было около четырнадцати. Мальчишка пришел к ним недавно, и было видно, что больше ему некуда идти. Впрочем, среди воспитанников Дозора таких было много. Кто-то из них успел чему-то научиться в достаточной мере, чтобы иметь шанс сохранить себе жизнь в настоящем бою, большинство – нет. И когда стало окончательно ясно, что Дозору нашествие не сдержать и даже не замедлить, а основная крепостица оказалась практически в окружении, и волны кипчаков продвинулись вглубь охраняемой ею земли, Вольга собрал мальчишек, чтобы вывести их. Воины Дозора собирались удерживать крепость до последнего – ради того, чтобы он смог сделать это. Потому что он был единственным, кто мог.
Вольга вел молодняк, разведывая путь то лисом, то коршуном. Проводил их в прогалах между тьмами наступавших. Он надеялся, что отряд пройдет незамеченным, но плотность орд была такова, что, несмотря на все его предосторожности, половцы их заметили и стали преследовать.
Уходя от преследования, Вольга поднялся в небо и огляделся. Он делал так много раз, оборотничество было привычно ему, ничего не нарушая в его личности, но в последнее время он не мог отделаться от ощущения, что, превращаясь, он попадает в область чьего-то незримого присутствия.
Он пообещал себе разобраться с этим – потом. Теперь было не до этого. Его мальчишки с конями залегли в небольшой балке, а враги подступали широкой полосой.
Впереди была река – слишком широкая и глубокая, чтобы переплыть. Внезапно он увидел на том берегу что-то вроде полуострова, довольно близко подходящего к берегу этому. Судя по игре солнца на песчаных наплывах на дне, река в этом месте была неглубока, можно было перейти вброд. Или, в крайне случае, вплавь, на конях, – расстояние невелико. А там, за перемычкой, за утесом полуострова, на том берегу начинался лес. Настоящая густая дубрава, где так легко укрыться, уйти от преследования степняков, которые леса боялись и ориентировались в нем плохо, вообще предпочитая не соваться!
Вольга взмахнул крыльями и камнем пошел вниз.
До узкого места, отделяющего полуостров от берега, на котором они находились, доскакали быстро. Полуостров возвышался перед ними, заслоняя то, что было за ним; огромный утес с занесенный песком и щебнем основанием, высокие песчаные отмели, бедная растительность клочками.
Вода и в самом деле была неглубокой: легко перешли вброд, ведя в поводу коней.
«Странно, – пробормотал Соколик, – а куда вода-то девается?»
«Что?» – переспросил Вольга, внутри у него вдруг похолодело. Чего-то он не додумал, что-то упустил.
«Вода, – мальчишка повел рукой вдоль реки, – кругом широко и глубоко, а тут мелко и узко. Куда-то ж она должна деваться? Там точно перемычка?» И, видимо, смутившись, что осмелился усомниться в сказанном наставником, хмуро пояснил: «Я на мельнице работал. Так не бывает, чтобы вода исчезала».
Вольга сверху отчетливо видел перемычку, соединявшую полуостров с утесом с противоположным берегом, но тут засомневался. В самом деле, куда-то же вода должна деваться. Ладно, даже если омут – расстояние невелико, возьмем вплавь.
Она поспешили обойти утес, чтобы скрыться из глаз врага.
И стало понятно, куда девалась вода.
Перемычка была, это и в самом деле был полуостров.
Но на том берегу не было леса. Не было и в помине тех старых дубов, подлеска, полян, которые Вольга так отчетливо видел сверху. Утес, своей гранитной плотиной перекрывая реку, заставлял воду разливаться по низкому берегу – столько тысячелетий, сколько стоял. Весь тот берег, сколько хватало глаз, был болотом – пустынным, заросшим ряской, явно глубоким. Свет заходящего солнца слабо отблескивал на жирной поверхности, не оставляя надежды. Это болото было непроходимым.
Так вот что означало ощущение чужого присутствия, которое Вольга чувствовал, обращаясь! Мир колдовства сузился, уплотнился, или, может быть, стал более связанным, и его, Вольгу, затянули в Обман! Того, что видел он, не существовало, и теперь его воспитанники, приведенные им, стояли между гнавшейся за ними ордой и непроходимым болотом!
Глядя на реку, Вольга вспоминал Дуная Ивановича, с которым дружил. Случайно убив любимую жену, Дунай истек слезами, превратился в реку. Тогда такое было возможно.
Мир меняется, думал Вольга, он еще неустойчив, он то такой, то этакий – в зависимости от веры людей. И если эти двадцать два мальчика будут верить… И если он, Вольга, принадлежащий старому миру, будет продолжать верить, что принадлежит ему…
Но нужно как-то сделать так, чтобы его колдовства не заметили те, что следили за ним, колдующим, и завели сюда. Неизвестно, поможет ли, но попробовать надо.
– Кто-нибудь из вас может отдать мне свой крест? – спросил он. Мальчишки вздрогнули от неожиданности, заколебались, и только Соколик, не раздумывая, торопливо потянул гайтан через голову. Вольгу порадовало, что это оказался он. Вольга выделял Соколика, хотя никогда и никак этого не показывал. Хмурый мальчишка был надежен, но дело было не только в этом. В Соколике, худом, с легкими русыми волосами, в его движениях Вольге временами чудилось что-то очень близкое.
– Здесь есть гать, – сказал он спокойно, твердо и уверенно. – Сейчас, пока не стемнело, вырубите слеги – деревья здесь кривые, но сойдут, не до красоты, лишь бы крепкой была. И ложитесь спать, путь будет трудный. Завтра на рассвете ищите гать и идите по ней – выведет. Меня не ждите – у меня другие дела будут.
****
Гать нашли легко – стоило только потыкать слегами у края болота, считай, прямо там, где стояли. Она была лишь слегка, на локоть-полтора, залита болотной жижей, потому и не видна сразу, а так – почти на поверхности. Широкая – коней водить. «Недавно клали, – заметил кто-то, – все бревнышки свежие, ни одного гнилого. И лежат – один к одному».
А как полпоприща прошли, гать и вовсе вышла на поверхность, шли, считай, как по мосткам. В само деле – бревна свежие, ровные, одно к одному. За день дороги, конечно, умаялись, но не так, как могли бы. А вон уже и берег – трава, сосны над желтой песчаной осыпью… Последнее бревнышко в него упирается, совсем сухое, на солнышке-то. Парни как увидели – «ура» закричали, но ума хватило с гати не сходить и коней придержать. Жижа-то болотная – вот она, рядом хлюпает, а у берега самые ямы, это все знали. А как на берег сошли – тут-то и запрыгали, повалились в траву, радуясь избавлению.
Соколик наклонился над последним бревнышком гати – том, что уже на солнышке подсохло. За его край, сбоку, у самой болотной жижи висел, зацепившись гайтаном, крестик. Соколик бережно снял его, надел на шею.
«Мы с тобой, наставник, получается, теперь крестные братья, – сказал беззвучно, глядя на гать. – Тебе не вернуться, я знаю. Но я родства не забуду».
Гать молчала. Да и как ей говорить – гати в неподвижном болоте?
Сосны шумели – те да. И птицы. И все лесные, неясные, говорящие о жизни звуки. А гать молчала.
Глава 22
Мельник и его жена, державшие мельницу для нескольких сел на Москва-реке, в далекой лесной земле заносчивых вятичей, ни разу не пожалели, что приняли к себе беспамятную одноглазую бродяжку со шрамом на лице, неизвестно какими путями к их мельнице вышедшую. Иные бы подумали – да и на порог не пустили. Но мельник живого человека от нечисти или морока всегда отличит, так уж издавна повелось: у мельников с нечистью особые отношения. Кроме того, оба – мельник и его жена – были христианами, а у бродяжки на тонкой шейке болтался крестик. Ну как не пустить? Пропадет.
Кроме крестика, на шее у девушки – имени своего она не помнила, стали звать прозвищем: Найдена – было ожерелье из речного перламутра; она все время за него держалась, трогала; особенно, когда ее спрашивали, кто она и откуда, как будто надеялась, что ожерелье поможет ей вспомнить. Но не помогало.
Она оказалась работящей и доброй. И как выяснилось недолгое время спустя – беременной.
У мельника и его жены рождались дети, да все умирали в младенчестве. К ребенку, рожденному батрачкой, привязались, особенно жена мельника, с рук не спускала. Ребенка окрестили, нашли в одном из сел попа. Имя при крещении дали ему Иван, но как-то так получилось, что все звали по прозвищу – Соколик.
Старики относились к Найдене скорее как к приемной дочери, чем как к батрачке, но они старели, слабели, и все больше работы приходилось брать на себя Найдене, а позже – и ее подросшему сыну. Десятилетний Соколик знал мельницу, как мельник, – со всеми ее секретами, умел запустить и остановить жернова; открыть переборки в нужное время, и торговаться с привозившими зерно селянами тоже умел.
Все это ему пригодилось.
Найдена, хоть и занятая работой по горло, привязавшаяся к старикам и всей душой любившая сына, втайне не знала покоя, мучительно пытаясь вспомнить себя, свое имя и всю свою прошлую жизнь. Она прислушивалась к снам, но сны о прошлом молчали. В снах были ее малыш, медленное вращение мельничного колеса, какие-то деревни, которых она не узнавала.
Иногда, редко, было страшное. Ее распятое тело, дышащая в лицо зловонная морда…
Неужели ее малыш, ее Соколик?… Она твердо знала – нет. Ее сын не был плодом надругательства, он был желанным и драгоценным с момента зарождения внутри нее. Это чувство не могло быть обманным, оно шло не от памяти, предавшей ее, а из самых глубин ее материнства, которые не могли ни обмануть, ни предать.
Значит, она любила и была любима.
Прошлое было скрыто за плотной завесой, проникнуть за которую ей не помогали никакие усилия.
Но иногда, в лесу… Именно в лесу в завесе как будто мелькали прорехи, и что-то смутно чувствовалось сквозь них.
Небо, синее и высокое в окошке причудливо сплетенных ветвей.
Изогнутый ствол, шершавый и старый, корявый, бугристый, а вдоль – рожденная им веточка, стройная, вся в нежных молодых листочках.
Ветка, сияющая золотом, пушистая в случайно пробившемся луче на фоне непроглядной лесной темноты.
Внезапно увиденное, все это вдруг отдавалось острой болью и радостью в сердце, чувством, что она не одна, что рядом стоит тот, кого она вот-вот вспомнит, потому что любит больше жизни.
Но это быстро проходило, как будто приоткрывшуюся завесу задергивала чья-то проворная и злая рука.
И Найдена продолжала все свободное время, которого у нее было немного, упорно бродить в лесу.
Однажды весной она увидела лесные ирисы, нежнейшие.
Они встречались в лесу ей и раньше, и каждый раз волновали, но, видно, встречались не так.
Освещенная солнцем полянка, бугорок, похожий на клумбу, весь заросший…
– Это тебе!
– Это тебе!
Одновременно.
Это тебе, Илья, любимый! Это тебе, Алена!
Алена! Ее зовут Алена, а его – Илья! Вместе с именами она вспомнила все. Илья! Как же долго она была без него. Где он, что с ним? Воспоминания продолжали накатывать. Он спас ее и мыл в ручье. Она схватилась двумя руками за ожерелье, подаренное им. Старуха, зеркало, обман. Конечно, обман, она же чувствовала: не могли помешать богатырю спасать Русь те, кто ждал и любил дома! Почему она не подумала об этом – тогда? Что за морок заставил ее не думать? И у ангела корчилась маска, а что за ней скрывалось?
Что ты наделала, Алена, со своей и его судьбой?
Она бежала к дому, к мельнице, не разбирая дороги. Скорее, скорее, сказать Соколику, кто его отец! Они найдут Илью, найдут вместе, не может быть, чтобы он перестал любить ее!
Она с разбегу провалилась в яму, наполненную по-весеннему ледяной водой. Выбралась, не задумываясь, побежала дальше, не замечая дрожи, ветра от холодной, открывшейся по пути к мельнице реки.
Когда прибежала, мокрая, в ознобе, мельничиха заохала, стала кутать, отпаивать отваром травок, да поздно было. К вечеру Алена металась в жару, никого не узнавая. До этого успела сказать, что она – Алена, сын ее – сын Ильи Муромца, и к утру сгорела.
(Илья в своей яме в эту ночь только железо не грыз от невыносимой, непонятно откуда накатившей тоски. Бился о стены, стонал сквозь зубы от невыносимой душевной боли. К утру вдруг разом отпустило. А потом пришла она – Алена. Он не видел ее, но знал, что она здесь. Побыла, наполняя всё невидимым светом и любовью, и ушла, простившись. Только теперь Илья знал, что они встретятся. Не потеряют друг друга. Алена сказала.
«Ты бы хоть по ночам на воздух выходил, дядько Илья, – сказала, придя навестить через несколько дней, Наталья, с жалостью сердечной его разглядывая. – Заморишь себя тут в духоте». Он улыбнулся грустно и ласково: «Не расстраивайся, дитя. Выйду в нужный срок, ничего со мной не станется».)
В глухой стороне, вдалеке от больших дорог и больших событий, где вырос Соколик, мало знали о Киеве и богатырях, хранивших на границе с половцами русскую землю. Свои были досады в этом лесном краю и свои беды. Имя Ильи Муромца если и мелькало в рассказах редких в тех местах странников, то до одиноко стоявшей мельницы доходило только слабым эхом. Так… слышали, что есть вроде такой человек. Но кем бы ни был его отец, Соколик твердо решил разыскать его. Не в родство напрашиваться – узнать о матери. Как и где жила, где глаз потеряла и почему, беспамятная и одинокая, оказалась здесь. Спросить об этом у того, кто должен был знать – отца, и с него спросить, если понадобится.
Он бы отправился сразу, но как бросить стариков? Без него им с мельницей не справиться. Ответ подождет – вон сколько времени ждал, а дедушке с бабушкой (а Соколик так называл их, и это привязывало еще больше) он сейчас нужен.
Так и жил, вот только после смерти Алены старики надолго на свете не задержались. Мельник надорвался, поднимая привычный до недавнего мешок с мукой, а вслед за ним ушла и мельничиха. Пришли поп со старостой, приехали братья покойного мельника: разбираться с имуществом. Оказалось, мельничиха после смерти мужа ходила и к попу, и к старосте: просила оставить после нее мельницу Соколику. Русская Правда до этих мест еще не дошла, да и не знали толком в селе, под какого князя рукой живут, поэтому судили по обычаю. Поп (из греков) настаивал на исполнении воли покойницы, староста – на том, что из рода статное уходить не должно. Соколик не дослушал. Собрал котомку, поклонился могилам, простился с живыми и ушел.
****
Соколик вспоминал об этом со стыдом и болью, вспоминал много раз, и каждый раз стыд жег сердце. Мама говорила об отце, ее стянутое лихорадкой лицо светилось нежностью и любовью. А Соколик ревновал. Он всегда был единственным, на кого была обращена вся мамина нежность, а теперь придется делить ее с кем-то, кого Соколик даже не знал. С отцом. Соколик отвернулся, сердитый и обиженный, а мама позвала его. Совсем тихо. А он не отозвался.
Он и подумать не мог, что она умрет. Он ревновал и не хотел этого скрывать.
Мама больше не звала – она впала в беспамятство. Никого не узнавала, но иногда шептала – о нем, Соколике, как будто он совсем маленький, и об ирисах поздней весны. Он стоял рядом, держал ее за руку, но она так не пришла в себя, не увидела, что он больше не отворачивался.
Мельничиха обняла его и заплакала, а мельник закрыл маме глаз. Единственный, синий. Второй был закрыт всегда.
Маму похоронили, ее больше не было, а он все не понимал, что больше им не поговорить, и дурацкая ревность, и то, что он отвернулся, – последнее, что между ними было.
Все время казалось, что это она возится на кухне с печкой, гремит ведрами, и можно подойти и потереться лицом о ее рукав – чтобы она знала, что ревность его была глупая.
А когда понял – стало совсем худо.
Нужно было привыкать к тому, что ее голос не раздастся с утра на кухне, что она не брякнет ведрами в сенях, что ее вообще больше нет. Была пустота, через которую надо было пройти, – он знал это.
И тогда он стал злиться. Он злился на то, что она все вспомнила. Не случись этого, она была бы жива. Ему не нужно было ничего, что он знал теперь о себе и о ней, – ему нужна была мама. Он ненавидел сказанное ею и не хотел этого знать, потому что из-за этого он потерял ее.
Но однажды Соколик как будто проснулся и понял, что предает маму. Это она, его мама, звалась Аленой, любила мужчину по имени Илья (и продолжала любить в свой смертный час) и родила от этого мужчины его, Соколика. Отказываясь знать все это, он отказывался от того, что было большой частью жизни его мамы, важной для нее, – а значит, и для него. Отказывался от мамы.
Он начал учиться принимать в себя то, что раньше отталкивал.
Жена мельника, которую Соколик звал бабушкой, учила его, когда он был маленьким, молиться за маму: «Господи Иисусе, спаси и помилуй рабу Твою Найдену, имя Ты вем». Теперь он молился за Алену. Сначала это имя казалось чужим, и он не чувствовал, что молится за маму, но умом знал, что там, где она есть, она носит это имя.
И он учился. Учился связывать то, что хранилось драгоценным в его памяти: мамины руки, улыбки, шепот: «Солнышко ты мое, сыночек мой!» – с этим именем. Алена. Его маму звали Алена. И там, откуда никогда не приходит вестей, она должна была услышать его.
Его маму звали Алена, а отца – Илья.
Это тоже нужно было принять. С рождения привыкший к тому, что мама не помнила своего прошлого, он привык и к тому, что у него нет отца. Иногда он воображал, что его отец – самый великий богатырь и когда-нибудь приедет за ним и мамой, но всегда понимал, что это бессильные выдумки безотцовщины. Да и не особенно нужен был ему этот отец: с матерью и названными бабкой с дедом жилось ему на мельнице хорошо и привольно.
А оказалось, что его отец – и в самом деле самый великий богатырь. Это было как в сказке, которые придумывал для себя маленький Ваня Соколик.
Он привыкал к тому, что он сын Ильи Муромца, которого в тех местах, по которым он шел, далеко уйдя с мельницы, знали, чтили и оплакивали.
Да, оплакивали. Соколик узнал, что он круглый сирота, тогда же, когда узнал, что он сын знаментого богатыря.
Чувства потери не было. Соколик не знал своего отца, только имя и сказку. И сказка была невеселой, с плохим концом. Мама умерла, и отец-богатырь никогда не приедет за ним, потому что он тоже умер.
Из сбивчивых последних слов матери Соколик понял, что отец, по крайней мере, их не бросал. Мама, обманутая какой-то злой силой, сама ушла от него. Но почему не нашел, пока жив был? Не смог, не успел или и вовсе не хотел искать?
Однажды на ночевке в чьей-то гостеприимной избе Соколик увидел сон. В этом сне он стрелял из лука в спящего Илью, целясь в сердце. Он хотел убить, но стрела ударилась в нательный крестик и отскочила. И Соколик плакал от радости, что у него не получилось убить Илью, и в этих слезах проснулся.
Соколик для себя решил: будет богатырем. Силушка была, не зря же с двенадцати лет мешки с мукой таскал, впору взрослому мужику. Но проситься в дружину к князю, который убил его отца, не хотел. Судить князя не торопился: мало ли что между ними там было. Русь восхваляла Илью Муромца за подвиги и добрые дела, но ничего не знала об одноглазой женщине, забывшей свое имя. Может, и еще чего не знала. Будет время – он разберется со всем, если надо – и с князем. Но идти на службу к нему не хотел, и все.
Тут-то он и услышал про Дозор. Дозор, который вроде бы подчинялся князю киевскому, но на деле был независим, охраняя Русь под началом Вольги-оборотня.
Придя в Дозор, Соколик сказал только, что сирота, про родителей говорить не стал, его и не спрашивали. Не один он такой там был. Вольга знал отца; мог знать и мать. Соколику хотелось узнать правду, а не то, что захотят сказать сыну брошенной матери.
Но от Вольги он не узнал ничего.
Случалось, того спрашивали про Илью Муромца; не только отроки, но и взрослые воины. Но Вольга только мрачнел и отсылал спросившего с каким-нибудь поручением.