355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Валькова » Илья (СИ) » Текст книги (страница 1)
Илья (СИ)
  • Текст добавлен: 1 сентября 2017, 02:30

Текст книги "Илья (СИ)"


Автор книги: Ольга Валькова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Ольга Валькова
ИЛЬЯ

Вступление

Былины не поддаются хронологии. Они размывают ее.

Как будто вода колышется, прозрачная, чистая, но стирающая очертания, отражающая блики, искажающая размеры и расстояния…

В «Саге о Тидреке Бернском» упоминаются главные герои русского эпоса князь Владимир (Waldemar) и Илья Русский (Iliasvon Riuzen). Сага была записана в 1250 г., но западные исследователи относят ее возникновение ко времени не позже X века, а основана она, как говорят, на древнегерманских легендах V в.

В Киево-Печерской лавре покоятся мощи святого Ильи Муромца, который родился предположительно в 1143 году и умер в 1188-ом. В это время Киевом правил Святослав III Всеволодович.

А как же тогда Владимир Красно Солнышко? Кто он был да и был ли?

Владимир I Святой?

Но в былине об Алеше Поповиче и Змее Тугарине рассказывается, что Алеше, приехавшему в Киев, предложили высокое место за столом – из-за происхождения: он был сыном соборного попа в Рязани. Такое было бы возможно, только если христианство уже утвердилось как государственная религия и давно.

Это если даже не принимать во внимание христианских имен большинства богатырей и их родителей, упоминаний Святой Софии и еще многих деталей, которые в эпоху Владимира I были невозможны.

Может быть, Владимир Мономах? Но он правил Киевом всего двенадцать лет, и при нем степняки не осаждали Киева, и поэтому незачем ему было просить помощи у Ильи Муромца, чтобы этих степняков отогнать, как мы читаем в былине о ссоре Ильи Муромца и Владимира Красно Солнышко.

Ни тот, ни другой Владимир, исторические князья Киевские, со святым Ильей Муромцем в одно время не жили.

И тысячи таких загадок, ответа на которые у хронологистов нет. Одни опираются на исторические имена, считая, что искажены события. Другие обращают внимание на описание быта, а имена при этом могут быть любые. Третьи указывают на древность и языческое происхождение сюжетов, считая все прочее позднейшими наслоениями, на которые можно не обращать внимания.

Где все это происходило? Здесь, на Руси. Когда?

Когда?

Эта книга – не попытка рассказать, «как было на самом деле». Потому что на самом деле все совершенно точно было иначе.

Это не попытка «реконструировать» мир былин. Не получается: два варианта одной и той же былины зачастую предлагают разную последовательность событий. А разные былины совместить иногда оказывается вообще невозможно.

Это и не фанфик по былинам. По той же причине: «канона» не существует.

Это попытка представить себе мир, где все они могли встретиться – Святогор, Илья, Вольга, Алеша, Добрыня… Владимир Красно Солнышко, про которого мы так и не поняли, который это Владимир.

Не нужно искать в этой книге исторической достоверности – ее в ней нет.

Эпоха приблизительно соответствует эпохе правления Владимира Мономаха, первая половина двенадцатого века. Единое мощное государство, охватывающее три четверти территории Руси, в своем расцвете, но скоро, очень скоро сменится россыпью отдельных княжеств. Христианство – государственная религия уже больше века, выросло третье поколение русских людей, носящих привычные нам христианские имена – Иван, Илья, Алексей, Тимофей… Но сто-двести лет – не такой уж большой срок, чтобы язычество, отринутое в одночасье, совсем ушло в небытие.

Все анахронизмы и искажения событий допущены сознательно. В качестве напоминания: за историей – к Нестору.

Часть I

Глава 1

Лесная дорога, если она не слишком давно заросшая и покинутая прохожими, – путь незаметный и почти бесшумный. Влажная земля устлана старой хвоей и прошлогодней листвой, так что даже и конского топота не слышно, если конь не скачет во весь опор (а ты поскачи, поскачи-ка – лесной-то дорогой!), а спокойно идет в поводу – вот как сейчас. Аккуратно переступая через торчащие тут и там вздыбленные переплетения корней, и даже застоялую лужицу с илистой пенкой и голубым отблеском далекого неба не разбивая смачным шлепком, а минуя, лишь наклонив голову и фыркнув, чтоб сморщилась.

Хороший конь, умный: в лесу не шумят.

Да и хозяин, идущий сейчас пешком, то ли чтоб дать коню отдохнуть, то ли чтоб самому без спешки насладиться потаенным спокойствием этой дороги, ему под стать. На нем легкая броня, хорошо подогнанная: не звякнет. На ногах не сапоги, а толково сплетенные лапти: такие и ступают бесшумно, и воду не пропустят, и напороться на случайный сучок ноге не дадут.

На вид ему немногим за тридцать; он довольно высок, широкоплеч, но худощав и строен. Длинные ноги в холщовых портах ступают легко, вольно. Легкие русые волосы, такие же борода и усы. Лицо худое, серые глаза кажутся узкими, а может, привычно сощурены. Длинный хрящеватый нос, похоже, пару раз неправильно сросся.

Взгляд прямой и честный; вот только в самой глубине, если заглянуть ненароком да когда он того не ждет, прячется всегдашняя горькая виноватость.

****

У виноватости этой длинная история; да и странная, чего уж там говорить.

Илья был в семье ребенком поздним, долгожданным, вымоленным, – и, как оказалось впоследствии, единственным. Иван Тимофеевич, отец его, не бил жену никогда – просто как-то рука не ложилась побить. Ни в те времена, когда долгие годы ходила порожняя, ни потом, когда понял (понял чуть ли не самым последним в деревне), что с улыбчивым его Илюшкой, при одном взгляде на которого таяло и растекалось теплом отцовское сердце, не все ладно. Просто опустился колодой возле колыбели и так молча просидел всю ночь. Наутро встал сивым: густо пробила седина русые до этого бороду и волосья.

А неладно было то, что давно уже Илюшке пора было встать на ножки, он и пытался, цепляясь за край колыбели, да не получалось: слабые непослушные ножки не держали.

Конечно, они сделали все, что только можно сделать. И на богомолье Илью возили, и сами по очереди на коленях в дальний, хорошей славы, монастырь ползали. Зная, что грех, звали ведуний и стариков из заклятого леса. Те, из леса, отмахивались, даже близко не подходили: не наше, мол, дело, не нами вязано, не нам развязать.

****

Иван сколотил для сына клеть на колесиках, чтобы, держась, мог передвигать бессильные ножки. Но какое там! Ручки у Ильи хоть и двигались, в отличие от ножек, которые не двигались совсем, но тоже были слабенькие, непослушные: не удержться ими было Илье за клеть. И ножки, сначала просто слабые, потом все больше стали напоминать те длинные мягкие водоросли, что колышатся в пруду.

Оставалось смириться.

А время шло, Илья рос, ухаживать за ним становилось труднее, да и сами они сильнее не делались. Когда-то мама мыла Илюшеньку в корытце, потом отец носил на руках в баню, потом уже в баню они тащили его вдвоем. Вдвоем и мыли; отцу одному в жаркой скользкой мыльне с крупным неподвижным телом сына было уже не справиться. Наверно, тогда и появился у Ильи этот вечный прищур, скрывающий мучительную неловкость.

Крестьянские дела их тоже давались им всё с большим трудом. Там, где впору трудиться большой семье, надрывались два стареющих человека – он и она. Иногда, придя после работы и глядя, как жена неловко от усталости возится у печи, измученный Иван вдруг зло думал: «Так тебе и надо, кривочревая!» – и тут же представлял, как она, глядя на него, сидящего колодой, не в силах пошевелиться, думает: «Так тебе и надо, кривоудый!» – и так становилось холодно и страшно, так безысходно, как будто век теперь только такие мысли у них и будут, и все они навсегда будут одиноки в этом мире – и он, и жена, и Илюшка. Он растаптывал подлую мысль, вставал и неловко гладил Ефросинью по плечу. Она, чуть помолчав, говорила ясным голосом: «Ничего, Тимофеич, сейчас уж все сварится, за стол сядем». А казалось ему, что говорит Ефросинья: «Ничего, ничего, Тимофеич, всё выдюжим, всё в конце концов хорошо будет», – и где-то на самом донышке души верил. Хотя уж чего могло быть хорошего. О том, что будет с Ильей, когда они умрут или вовсе обессилеют, он старался не думать. Как, наверно, и Ефросинья. Она снимала с печи варево[1]1
  Русская печь, какой мы ее знаем, была изобретена не ранее XVII века. Печи той эпохи, о которой идет речь, были похожи на «горки» с отверстием для дров внизу. Готовили на них, как на плите, ставя горшки на выходное отверстие сверху. Топили по-черному.


[Закрыть]
, он торопливо брал ветошь, подхватывал с ее ухвата тяжеленный чугун, ставил на стол. Резали хлеб. Сначала наливали щей Илье – мог Иван подать, могла Ефросинья, а ел Илюшка хоть медленно, но сам, потом и садились.

Когда Илья был еще мал, Иван и Ефросинья брали его с собой в поле, как подрос и это стало уже невозможно – стали оставлять в избе. К нему захаживали – и ребятишки, и, случалось, взрослые – кто не в поле. Гостинец занести, а больше поговорить. Илья был молчун, историй не рассказывал, зато слушатель был – другого такого не сыщешь. Все знали, что дальше него, молчаливого сидня, ничто не пойдет, – и приходили со всяким. Он выслушивал каждого так, как будто важнее этой истории для него ничего на свете нет. Советов почти никогда не давал – да и какие советы от парня, не выходящего из избы! Но послушает – и вроде как легче людям становилось.

Дед Аким учил его берестяному плетению. Клал бересту Илья чисто, с понятием, хорошему мастеру впору, но слабые его, непослушные руки работали медленно. И хотя продавала Ефросинья Яковлевна его лапти и туеса на торге задорого (люди брали: знали илюхину надежность), прибыток от этого семье был небольшой: за то время, пока Илья плел одни лапти, мастер средней руки несколько дюжин мог понаделать.

Конечно, он пытался ползать. Все время пытался. Когда мать с отцом уходили на работу, скатывался с лавки и раздавленным червем корчился на полу. Далеко продвинуться не удавалось, да и родители очень расстраивались, находя его на полу у лавки. Им казалось, что у Ильи был приступ, трясучка, как, они слышали, часто бывает у расслабленных; думали, не признаётся. Очень этого боялись.

Однажды летом (Илье уже стукнуло тридцать три), за низким открытым окошком мелькнули головы, и на три голоса запели Христа ради. Ничего нового в этом не было: Карачарово – село богатое, народ не злой, странники захаживали частенько. «Умаялись, – сообщила со вздохом кудлатая голова в окне. – У тебя тут тенечек на завалинке, мы посидим, а ты поднеси напиться, паренек, потрудись ради Христа, Он без благодарности трудов не оставит».

«И рад бы, – откликнулся Илья, – да не могу: расслабленный я. Вы, странники, зайдите, сделайте милость, у нас не заперто; и вода есть, и взвар медовый, и хлебца отрежьте, мы гостям Христовым всегда рады. В доме и отдохнете».

Вроде и ответил учтиво, приветливо, и в дом пригласил, ничем не обидел, а за окном как гроза собралась, даже потемнело и ветром ледяным повеяло. «Не ленись, парень. Не привередничай, – холодно и строго прозвучало там. – Сказано тебе принести воды – неси».

Что ж, хотят посмотреть, как червяк полураздавленый на полу корячится, – пусть посмотрят. Не ему, кого мать с отцом в бане моют, унижений бояться. Илья напрягся и скатил тело с лавки.

Поймал себя на том, что кривит душой, гонит надежду: не мог этот строгий, такой строгий голос звучать ради того, чтобы над расслабленным посмеяться. Такой голос к чему-то звал, чего-то требовал. «Делай, – говорят такие голоса. – Просто делай».

И Илья пополз. Мельком удивившись, что все-таки сдвигается с места, по персту, извиваясь, подпихивал себя к бадье с водой. У его изголовья, на столе, стояла чаша с остатками воды, как обычно, оставленная родителями, он мог бы тащить ее хоть зубами, но подавать степлившуюся воду показалось неучтивым. За окном молча ждали. Он приподнялся на одной руке, и пока она, дрожа, держалась, черпанул другой ковшиком из бадьи. Зажал ручку ковшика в зубах, медленно опустился на обеих руках, полежал, передыхая.

За окном не торопили.

«Пока доползу, все расплескаю», – горько подумал он. Старался двигаться к окну ровнее, но вода все равно выплескивалась.

Перебирая руками, подтянулся к подоконнику, приладил ковшик, разжал зубы.

Встретился глазами с теми, за окном. Вот оно что. Бездны грозовые.

«Вот спасибо, – заговорил старший так просто и оживленно, как будто бы Илья не видел их глаз, – а то ведь умаялись на жаре-то». Он поднес ковшик ко рту и стал пить. Пил долго, взахлеб («Хороша водичка, студеная!» – сообщил, на миг оторвавшись), по усам и бороде стекали блестящие капли.

«Откуда там столько? На донышке же было!» – думал Илья. Он не замечал, что стоит перед подоконнником на коленях, забыв держаться.

Старший передал ковших второму. Тот тоже пил долго и с удовольствием, отдуваясь. Оторвавшись, кивнул Илье, передал ковш младшему. Этот отпил чуть-чуть и протянул посудину хозяину: «На-ка, и ты испей». Воды в ковше было много. Он была студеная, как будто прямо из колодца, и ломила зубы. Илья пил, глядя в страшные в своей красоте глаза.

«Хватит с тебя, – старший твердо отобрал ковш, – одного в мире хватает, что земля не держит. Нам такой ни к чему».

Илья встал на ноги, и его мотануло. Крепко так приложило об стену. Он было ухватился за подоконник – тот треснул. Пол-доски с зазубринами осталось в руке. Вокруг все плыло.

«Ничего, привыкнешь, – сочувственно сказали ему. – Давай сюда, к нам, а то избу с непривычки разнесешь».

Илья перемахнул через изуродованный подоконник, приземлился в пыльные мальвы.

Трое стояли перед ним – самые обыкновенные страннички Христа ради. Невысокие. У старшего – выцветшие, голубого ситчика глазки в морщинистых красноватых веках, подслеповатые. Илья посмотрел в глаза младшему – тому самому. Тот подмигнул. Глаза у него были серые, в черных ресницах, веселые.

Илья ждал. Просто так такие вещи не происходят. Должны сказать, ради чего все это, что ему назначено. Хуже всего, если не скажут: придется искать самому, и очень легко ошибиться.

Но они сказали.

– Будешь могучий богатырь, силы чудесной, – произнес старший, – Будешь Русь оберегать.

– Коня не выбирай, – сказал средний, – возьми первого жеребчика, какой на торгу попадется, корми чистой пшеницей, купай в росах.

– Со Святогором не бейся, – младший ковырял травинкой в зубах. – Это старая сила Руси – пусть уйдет сама в назначенный час. Может, и тебя чем одарит.

– С Вольгой не бейся, – подхватил средний – это старая мудрость Руси, не мечом ее взять.

– С селяниновичами не бейся. Это, – старший глянул в сторону полей, куда ушли работать отец и мать, – сам понимаешь.

Илья, следуя его взгляду, невольно загляделся на поля, перелески, синеву, облака далекие, услышал: «Храни Господь!», торопливо обернулся – один он стоял среди мальв и лопухов, как будто никого рядом только что и не было вовсе.

Со всем этим надо было что-то делать, вот прямо сейчас, терпежу не было, и Илья рванул к вырубке, которую родители уже и не надеялись расчистить. К вечеру управился.

Родители с работ возвращались мимо вырубки, не знали, что и подумать. За руки взялись, потому что невозможной, нестерпимой для сердца была тайная надежда. Страшной в своей невозможности. Он встретил их в дверях, плачущих. Обнял сильными руками, заплакал сам.

****

Односельчане исцеление Ильи, конечно, обсуждали – на каждой завалинке и у каждого колодца. Но чудесные исцеления, хоть редко, но случались, о них слышали многие, и не было в селе человека, чья родня в соседней деревне не знала лично кого-нибудь, кто своими глазами видел исцеленного.

А вот могучая сила, в существовании которой мог убедиться каждый, поглядев на расчищенные Ильею вырубки, – это было дело другое. О таком даре раньше слыхом не слыхивали; все знаменитые богатыри, которых до сих пор знала Русь, сильны были с младенчества, росли не по дням, а по часам и по малолетству и глупости сверстников своих в детстве калечили. Тридцать три года – это даже не парень; это муж, считай, в возрасте; все сверстники ильевы уже давно семейные были, и собственные их дети по селу драки затевали. В таком возрасте жизнь человека уже определилась на много лет вперед, и резких поворотов в ней не должно было быть.

Трудно было и парням, и мужам карачаровским поверить, что вчерашний калека – и вдруг силы неслыханной, трудно поверить и проверить интересно.

Сначала на драку заходили парни, сперва по одному, потом – скопом. Драться Илья не умел совсем, и первый раз ему своротили нос, когда он просто стоял перед задиравшим его крепким пареньком и ждал, что будет. Потом осмотрительней стал, научился беречься, а сломав по неосторожности пару рук-ног – превыше того беречь нападавших. Раскидывал далеко, но смотрел, куда бросает. Ну и приемы деревенской драки, конечно, усваивал.

Потом, когда с парнями разобрался, вышли против него мужики-сверстники, заматерелые, крепкие – и с дрынами. Тут уже повертеться пришлось, чтоб никому худа не сделать: дрын – штука такая, и не захочешь, а покалечит. В этих драках он узнал, что не только силен, но и быстр – куда там мужикам, хоть с дрынами, хоть, как это пару раз сгоряча да под хмель случалось, – с топорами.

Зла на односельчан Илья не держал, понимал: интересно им; да и самому, раз уж путь ему лежал богатырский, – не без пользы.

Второй раз нос Илье своротил камень, прилетевший в сумерках из-за угла. Так-то после драки мужики поднимались, хлопали Илью по плечу и шли, качая головами, удивляясь чудесам мира Божьего, с досадой и восторгом, но без зла. А чья-то душа, видно, смириться не смогла, с ярой завистью и обидой не справилась. Кто камень кинул – мужики выясняли, но так и не дознались.

А Илья чувствовал себя перед человеком тем виноватым: ему-то, Илье, забава и силушке проверка, а кому-то от этого больно, так больно, что вместо забавы – камень из-за угла.

****

Первый встреченный на торгу жеребенок-подросток мало что мастью не вышел – сив был, как ус дядьки Прокопа, – так еще ледащ и весь в парше. Челка мокрая, копытца разъезжались. Илья взял, не торгуясь. «Самый, – с улыбкой подумал, – подходящий конь для богатыря, что месяц как на ногах».

Первую неделю «конь богатырский» и есть-то мог, только когда Илья в ладонях пшеницу к губам его подносил: из торбы брать силенок не хватало. Впервые Илья был с другой стороны: не ему, беспомощному, еду подносили, обмывали, укладывали, а он все это делал для кого-то. И сердце так распирало жалостью и нежностью, что больно становилось. Вот это – мое, думал Илья. Не знаю, каким богатырем я стану, постараюсь, конечно, изо всех сил, но это – мое.

Потрудиться пришлось, но к весне Сивка выправился. Как и родительское хозяйство, которым Илья занимался неустанно, расчищая лесовины под посевы, берясь за все промыслы и везде выгадывая копеечку.

И дело было не только в подаренной силе. Илья работал истово, от темна до темна, и лунные ночи прихватывая, где можно, и под лучиной плетя лапти и короба, работал так, как будто можно было вернуть всё, отыграть каждый час ненавистной лежачей жизни, когда он с лавки смотрел, как надрываются отец и мать. А хоть работай, хоть плачь – не своротить прошедших лет, не забыть стыда беспомощного тела, не вернуть родителям растраченных сил и не тронутых сединой волос.

Хозяйство удалось наладить так, что и пару работников матери с отцом нанял хороших, и стряпуху, и боли прежней за них уже не было. Справил броню. С мечом и луком управляться учил его все тот же старый Аким: когда-то воином был, дружинником, под старость осел на промысел, но рука, хоть и ослабевшая, движений не забыла. Схватывал Илья так, как будто всю жизнь знал – только напомни.

Просил благословения ехать в Киев богатырствовать – и получил его.

Благословляли со слезами, но без колебаний и уговоров. Сколько раз за эти тридцать три года мать, на коленях перед иконами ползая, обещала Богу отдать дитя в монастырь, если только встанет Илюшенька на ножки. Не было ответа. А вот теперь – пришел. Не в монастырь – в поле, в сечу, в Киев-град веселый и богатый, а дитя все равно что обещанное. И ничего не поделаешь, оставалось только Христа благодарить за сына, за эту легкую походку, высокую посадку русой головы, ловкость рук и всего худощавого ладного тела – и за те тридцать лет и три года, что был он с ними. Как ни посмотри – милость, такая милость, что дух замирает. Но материнское сердце плакало, чувствовало: Киев стольный, поля раздольные, – конечно, не монастырь, но обещанное дитя, отданное дитя – быть ему одиноким. А как можно быть одиноким и счастливым, сердце Ефросиньи Яковлевны не понимало, не могло такого понять, и плакало.

****

Перед самым уже отъездом справил еще одно дело. Каждую весну Ока, разливаясь, подходила к крайним домам, заливала низину, а отступая в привычные берега, оставляла пойменное болото, отнимавшее у села земли, дурно, гнилостно пахнувшее, мешавшее проходу. Устье, через которое воды Оки вливались в низину, сторожил гранитный камень, почти утес. Карачаровцы много раз подступались к камню, чтобы опрокинуть его в устье и перекрыть путь воде. Кучей подступались, с лошадьми, с веревками, но все тщетно. Тяжел был гранит и глубоко врос в землю – не качнулся даже ни разу.

Слух, что Илья, чудом исцеленный сын Ивана Тимофеевича, собрался в одиночку опрокинуть камень, вывел на улицу все село. Люди стояли, переговаривались, насмешничали, но в меру, осторожно. Сила Ильи тут уже была известна, хотя пределов этой силы карачаровцы не ведали. И теперь хотели увидеть. Исцеление Ильи само по себе было чудом, но сердце человеческое жадно на чудеса, и сельчане, нарочито пожимая плечами и усмешливо переглядываясь, в душах своих надеялись увидеть чудо.

– Идет, идет! – это мальчишки, поднимая пыль босыми пятками, торопились известить всех, что ждать осталось недолго. За ними, смущенно улыбаясь, шагал Илья. Он был без коня и без веревок, только за поясом – крепкие холщовые рукавицы с кожаными вшивками на ладони.

– Илюха, давай! – надсадисто заорал кто-то из парней.

– Давай, не подведи, любый! – подхватили из толпы.

– Свали его!

Толпа зашумела, насмешка и благожелательнось, надежда и сомнение мешались в шуме, но теплоты было больше. Толпа поддерживала Илью, пусть даже каждый сомневался – да и как тут не усомнишься? Рядом с утесом худой Илья казался совсем маленьким и бессильным. Он надел рукавицы, обошел камень, примерился, уперся…

– Давай! – выдохнула толпа невольно, одним голосом.

Камень дрогнул.

– Давай!!! – рявкнули громко и дружно, как будто стремясь помочь этим криком.

Незаметно, медленно, плавно камень пошел.

Все замерли. Даже дети перестали шуметь и хныкать. В полной тишине был слышен скрежет, с которым сходил с места, выпрастывался из земляного гнезда, ложился на неустойчивый бок гранитный утес.

И с грохотом, который заглушил бы любые крики – а единый вопль вырвался у толпы – камень рухнул в устье, надежно его перекрыв. Посыпалась земля, запорашивая бок утеса – незнакомый, непривычных для глаза очертаний бок, наполовину выгоревший на солнце, наполовину – темный и влажный, с яркими прожилками.

– Уррра! – заорали мальчишки.

– Ура! – подхватили все, выплясывая от возбуждения, от радости сбывшейся надежды, от того, что они все это видели.

Илью бросились обнимать и хлопать по плечу, как хлопали победителей в ярмарочных состязаниях. Он растерянно оборачивался к каждому, кто хлопал и пожимал руку, взглядывал в глаза, благодарно и радостно.

Потом замолчали. Замолкали и отступали один за другим, глядя на гигантский утес, лежащий не там, где он лежал веками. Домой Илья шел сквозь молчавшую толпу, мимо людей, прятавших глаза, потому что никому не было понятно, как теперь с ним себя держать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю