Текст книги "Илья (СИ)"
Автор книги: Ольга Валькова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Глава 3
Лес был нехорош настолько, что сначала Илья тяжелую тишину – ни птица не крикнет, ни ежик под листвой не прошуршит – на него, лес, и сваливал. Такой, мол… нежилой. А когда обрушилось, раздумывать уже было некогда. Как будто удар в голове, и обруч ее охватил. И давит, и давит, и полетели вокруг какие-то черные листья, каких в лесу и быть не может. Летели и исчезали. Звон в голове нарастал, перед глазами рябило. Все вокруг стало плоским: ближние деревья как из бересты вырезанные, а за ними – ничего, пустота, куда ни посмотри. Чужая злая воля лезла в голову и там ворочалась, все силы уходили на то, чтобы ей, там, в себе, противостоять, не поддаться. Илья успел еще удивиться тому, что с коня не слетел – наоборот, сидел уверенно, руки его и колени направляли бег лошади так жестко, как Илья с Сивкой никогда не обходился. Илья пытался смягчить – не получалось. И неслись они, надо понимать, прямо туда, откуда все это и шло.
Буквально налетели на три сросшихся у основания гигантских дуба; но даже не это заставило понять, что всё, приехали, а вонь. Воняло нестерпимо; даже через безумное давление и звон в голове Илья эту вонь чувствовал.
С усилием поднял голову, тяжесть усилилась, как будто что-то пыталось ему эту голову вовсе раздавить. Между кронами трех дубов висело нечто, похожее на гигантское воронье гнездо; крепилось к стволам тремя мощными цепями.
Илья собрался. Даже тяжесть отступила. Выдернул из колчана три тяжелые стрелы, их еще стенобитными назвают, пустил, быстро накладывая, одну за другой.
Гнездо качнулось, развернулось: одна цепь не до конца перебита оказалась. Но под тяжестью гнезда оборвалась, и оно тяжело шмякнулось вниз. Как ни странно, не между сросшимися дубами, а рядом. Это потому, что на одной цепи раскачалось, подумал Илья своей ясной, спокойной головой: как только гнездо о землю стукнулось, весь кошмар разом закончился, как не было.
Илья подъехал поближе.
В гнезде, видимо, оглушенное, валялось странное существо: в целом на человека похож, росту маленького, карликового, ручки-ножки слабые, бледные. Голова огромная, совершенно лысая, на боб похожа: лоб, выдаваясь вперед, нависал над личиком – плоский вдавленный нос, испитые серые щеки, маленькие глазки сейчас были плотно закрыты. И огромная раздутая пасть, полуоткрытая, видны были гигантские острые зубы.
Тварь была завернута, как в тогу, в кусок бархата, который когда-то, похоже, был ярко-красным, но грязен так, что догадаться об этом можно было с трудом.
«Да, красавец. Соловушко», – согласился Илья, быстро спрыгивая с коня и начиная сноровисто связывать чудище сыромятными ремнями, пока не очнулось.
Он уже проверял узлы, когда тварь открыла глаза. Глазки у нее оказались совершенно человеческие, бесцветные, тухлые какие-то, бегающие, все в красных прожилках. Такие глазки бывают у вороватого мытаря или у церковного старосты, запускающего руку в храмовую кружку.
Илья мгновенно приставил кончик меча ему к горлу: «Только свистни мне!»
– Да как же я тебе свистну, идиот, – голос у твари оказался скрипучим, но спокойным, – коли ты мне руки за спиной связал?
– А ты что… – Илья даже растерялся, – на самом деле свистишь? Ну как мальчишки – пальцы в рот и?…
– А ты думал – колдую? – Соловей мелко заперхал, наверно, так засмеялся. Илья убрал меч от его горла. – Я – свистун. Соловей. Колдунов в другом месте ищи.
Кончиком меча Илья осторожно, чтобы не поцарапать, начал срезать ремни с тела Соловья.
Где-то очень далеко испуганно, с отчаянием заржал Сивка.
Да что же это я делаю?
Илья опомнился, с трудом, с усилием удерживая в себе здравость.
– Ах ты сволочь! Не колдун он! Руки мало – глаза тебе надо завязать!
Соловей ухмыльнулся зубастой пастью.
Илья сорвал мечом с ближайшей березы полосу бересты; сгоряча слишком большой оказалась для полоски на глаза. Вырезать времени не было: в голове мутилось. Свернул из бересты шапочку, надвинул на бобоподобную башку Соловья, закрывая ее всю и глаза заодно.
И сразу стало тихо.
Как будто бы до сих пор что-то однообразно шумело, мельница, к примеру, крутилась, а он прислушался, привык и не замечал.
А тут вдруг разом прекратилось, и стало ясно, что до сих пор – шумело.
Внутри у Ильи все мелко дрожало, ходуном ходили руки и ноги.
Сивка влажно дыхнул ему в ухо. Оказывается, он, Сивка, все время был тут, рядом, а казалось – далеко. «Спасибо», – шепнул Илья, обнимая послушную лошадиную голову и целуя между глаз.
Илья заново перевязал ремни, как следует укрепил берестяную шапку, чтоб не сдвинулась; на всякий случай нарезал еще бересты, про запас.
– Рот тебе, что ли, еще завязать? – вслух подумал, разглядывая зубастую пасть.
– Рты вы цыганкам на базаре завязывайте, – немедленно раздалось язвительное, – это они словами работают. А я – Соловей. Я – свищу. Тебе, дурню, просто повезло, что с берестой угадал.
Илья разглядывал валявшееся у подножия дубов гнездо. Оно было набито залоснившейся нечистой парчой, загаженнными мехами, из которых выглядывали золотые кубки в темных потеках. Воняло.
– Товар-то куда девал? – спросил он. Соловей мотнул увязанной башкой куда-то за дубы. Илья прошел, там был овраг, и в овраг этот, видно, беспорядочно скатывали телеги, возки, чужанского вида арбы – с товаром и пустые. Что-то уже почти сгнило, что-то казалось более-менее свежим. Кругом жужжали мухи – множество мух.
– Даже разбойникам не продавал, – удивился вслух.
– Ой, дурак, – заперхало в ответ. – Ты вот, когда я тебя вел, что чувствовал?
Илья не ответил. Но про себя ответ знал. Про то, когда влезала и ворочалась в голове чужая сила. Так, наверное, чувствует себя женщина, когда ее насилуют.
– Власть, – сказал Соловей. – У меня она была, остальное – вздор. Что мне твои тряпки, когда – власть! Сначала, правда, я держал разбойничков как раз для этого, чтоб возили-продавали, вел их, отпускал редко. Вот когда отпускал, они на осинах и вешались. Думал новых завести, да хлопотно и незачем.
– А люди, лошади… – начал было Илья и осекся. Сам увидел. В конце оврага, прямо под дубами – холм из костей и черепов. Человеческих и лошадиных вперемежку. Жрал, значит, в гнезде, с удобствами а кости вниз скидывал.
Сивка тихонько, просяще заржал. В самом деле, смотреть здесь больше было нечего.
– Вот пусть князь и поглядит, что за твари в его владениях водятся, – бормотал тихонько Илья, прикручивая замотанного в бересту Соловья к левому стремени.
– Пусть, пусть поглядит! – с готовностью подхватил Соловей, – ему интересно будет! Тысячу лет назад такие, как я, князьям ух как интересны были, и через тысячу интересны будут.
Илья, садясь на лошадь, вдруг представил: вот такие, как этот, – при князьях. И всех-то в княжестве «ведут»: бабоньку за стиркой, пахаря, богача над златом… Всякая душа как в чужом злом кулаке зажата. И нет выхода, иначе как в ад, как для тех разбойников.
И тут же опомнился.
– Тысячу лет назад, говоришь, такие, как ты, уже были, – сказал рассудительно, разбирая поводья. – А люди по церквам Христа славят. И через тысячу лет будут. Стрелы сыщутся.
Больше в дороге не разговаривали.
Глава 4
Нет на свете города прекраснее, чем Киев. Илья в своей жизни видел не так уж много городов, но тут, даже и не зная, не усомнишься. На высокой днепровской круче, всей из таких плавных спусков, что кажется – летишь, летишь к серебряной, широкой днепровской воде; и простор открывается такой, какого, верно, во всем мире больше нету – всю землю Русскую, мнится, можно взглядом окинуть; великий Киев с ожерельями стен, над которыми – купола Святой Софии, прекраснейшей.
У ворот, на въезде вовсю толпились: телеги с товаром, конные; пешие в обход норовили пролезть. Переругивались, само собой, но не зло, для порядка. Киевляне – народ не угрюмый: порядок блюли шумно, голосами громкими, но не стервенели, больше шутками друг друга поддевали.
Илья встал в очередь; им заинтересовались. Особенно пленником его в бересте, у левого стремени: такой кулек зубастый да при конном лыцаре сулил развлечение.
И не разочаровал.
Илью спрашивали – он и рассказывал все, как было, со своей чуть виноватой улыбкой. Только про овраг да кости кучей вперемежку молчал: вспоминать не хотелось, не то что рассказывать.
Народ грудился вокруг, передавал дальше, ахал, толкался.
Илье очень хотелось есть. Припасы уже сутки как кончились: пришлось ими в дороге делиться с Соловьем, а тварь жрала в три горла. Убить чудовище Илья мог, особенно, когда овраг вспоминался, а вот голодным оставить, а самому при этом лопать – это почему-то нет. Никак.
К тому времени, как въехали Сивка с Ильей и Соловьем в городские стены, все уже всё знали. Их поджидала огромная толпа – проводить до князя, еще что-нибудь выведать, просто поучаствовать.
Такой вот толпищей от Софийских ворот к двору Владимира и двинулись: недалеко. По дороге еще подходили, до кого новость позже докатилась. Толкались.
Илья смотрел на людей и радовался. Богато ли одетые, бедно – они все казались ему нарядными. Его радовало, что их много вокруг него, что они улыбаются и болтают, что им весело и интересно; впрочем, будучи человеком деревенским, свой тощий кошель он рукой придерживать не забывал, да и за прочим имуществом приглядывал. И не зря: не всякого киевского воришку зубьями соловьевыми отпугнешь.
По своей всегдашней привычке Илья внимательно прислушивался ко всему, что говорилось вокруг. Говорили о нем, и говорили такое, что Илья заслушивался в изумлении. Уже вовсю ходила в толпе в разных вариантах история о том, как Илья с Соловьем у стремени подъехал к богатым и роскошным соловьевским хоромам, кои тот в лесу себе выстроил на награбленное добро и жил там в свое удовольствие с молодой женой-красавицей (в некоторых вариантах – красавицами-дочерьми, числом от одной до трех). И как красавица эта (или три красавицы) обманом и злым колдовством пыталась Илью сгубить, но ничего у нее, конечно, не вышло.
Илья на это даже головой не покачал. История ему нравилась; по крайней мере, нравилась больше, чем то, что было на самом деле.
Разбойник, роскошно живущий на кровавые деньги, заслуживает, конечно, плахи, да еще как заслуживает, гнусно это и мерзко, но – по человечески гнусно и мерзко.
Это не загаженное гнездо, слово «власть» и трупы таких вот пожелавших роскошной жизни разбойников, висящие где-то в лесу на осинах. По собственной воле висящие: ад, в котором предстояло мучиться их грешным душам, видать, милее им показался того ада, где собственной душе, от Бога свободу воли получившей, они не хозяева.
Не хотелось Илье, чтобы такое хоть краешком коснулось смеющихся вокруг людей, – вот и не спорил.
Любовался лицами – оживленными, разными, мужскими с шевелящимися бородами, старческими, любопытными, милыми раскрасневшимися бабьими и девичьими. Детьми, мальчишками киевскими, шустрыми, с чумазыми рожицами, любовался.
****
На двор, конечно, всех не пустили – большая часть толпы так и осталась у ворот; кому ухом повезло к щели прижаться, передавали, что услышали, остальным.
Владимир с богатырями и советниками, уже оповещенный, ждал во дворе. Было ему в те времена лет сорок; властность и внутренняя сила окружали его как облаком. Он был статен, с темной бородой, густыми всегда прихмуренными бровями, по-мужски красивым четким лицом. Но люди вокруг него этого всего как бы и не различали: видели только, что нельзя ослушаться.
– Ну и откуда ты, добрый молодец, как звать, чей сын и что показать нам привез? – черные жесткие глаза впились в илюхины.
Отвечал Илья как должно – внятно и коротко, с достоинством. Уважительно – но и только. Князю рассказал все до конца – как было, чтоб ведал. Темные брови чуть разгладились, взгляд черных глаз смягчился: подобострастия Владимир не терпел.
– Развяжи, всё, всю эту кору сними, посмотреть хочу.
Илья подчинился, держа меч наготове и напряженно внутри себя прислушиваясь. Но ничего, что могло встревожить, не ощущалось.
Соловей торопливо поклонился Владимиру и осел на траву. «Ноги затекли, не держат», – пояснил скрипуче, но предупредительно, без того язвительного высокомерия, которое знал за ним Илья.
Владимир рассматривал его внимательно, без опасения, как вещь, которую предлагают на базаре. А Илья, испытавший на себе силу соловьевого «свиста», был наготове.
– А ну-ка свистни. В четверть свиста, – распорядился князь.
Соловей поднял руки к голове, но не засунул в пасть, как ожидал Илья, в приставил длинные грязные пальцы к раздутому черепу, каждый по отдельности, как будто воткнул. Локти растопырились двумя треугольниками.
В голове замутилось, поплыло; перед глазами зарябило. Стало очень тяжело, как будто что-то давило на голову и плечи. Илья держал себя изо всех сил, глядя сквозь рябь, как люди вокруг Владимира один за другим опускаются на четвереньки. Некоторые, кажется, ели землю.
Князь устоял, даже головы не сдвинул. Устояли и вои рядом с ним – двое-трое, кажется. Может, один. Кроме рукояти своего меча, зажатой в руке, Илья уже ни в чем не был уверен.
– Достаточно, – сказал Владимир.
Кошмар прекратился разом, как отсекли. Люди стали смущенно подниматься с колен.
– Теперь в полсвиста, но недолго – пока до трех досчитаю.
– Не стоило бы, – тихо, твердо и очень спокойно сказал богатырь, стоявший рядом с князем.
Владимир передернул плечом и кивнул Соловью: начинай, мол.
Город закричал. Кричали и падали люди во дворе, кричали за тыном, что-то валилось с грохотом, уже знакомые черные листья неслись вокруг, разрывая мир на обрывки картинки, между которыми зияла чернота. Князь упал на колени, уткнув кулаки в землю, но Илье в его, быть может, безумии показалось, что чем дальше от Владимира, тем страшнее разрывался мир. Конечно, князь забыл считать. Город кричал, разрываясь.
Коротким движением Илья отсек голову Соловью.
– Он ослушался тебя, княже: не в полсвиста засвистел, в полный свист, – сказал громко, металлическим голосом, которого сам не узнал.
– Да уж заметил, – проворчал Владимир, отряхивая колени. – Мог бы и не убивать, шапку эту березовую на него напялить.
– Он бы не успел, – быстро сказал тот же богатырь, что останавливал князя, – тварь не допустила бы.
Илья не знал, мог бы он успеть надвинуть Соловью бересту на башку: он этого не обдумывал. Он все для себя решил, когда Владимир приказал Соловью свистеть во второй раз, и Илья увидел жадные, нетерпеливые огоньки заинтересованности в глазах князя. И еще, теперь, вспоминая, он точно знал, что ему не показалось: там, где стоял князь, свист был слабее. Соловей не мстил, не злобствовал: он показывал товар лицом.
За тыном стонали; наверняка были и мертвые.
– За подвиги твои, Илья сын Иванов, прозванием Муромец, благодарю, – четко заговорил Владимир. Почему «Муромец», вяло удивился Илья. Он так себя не называл. А, ну да, пока к княжьему двору ехали, в народе так кричали. Сначала «из-под Мурома парень», потом просто «Муромец». Ай да князь, в хоромах сидит, а толпу слышит. – И принимаю тебя в свою дружину богатырскую. Будут тебе богатыри мои братья, а я отец. Служи верно, Русь защищая. Вечером пир.
Владимир повернулся и быстро пошел со двора. За ним потянулась свита. Тут же подошли конюхи, забрали Сивку. Какие-то люди торопливо завернули труп Соловья в рогожу, унесли, деловито замыли булыжник. Илья остался один растерянно стоять посреди двора.
****
– Пока своим домом в Киеве не обзавелся, жить будешь в дружинной избе, это вот тут, за углом, – Илья обернулся. К нему шел тот самый богатырь, который сначала отговоривал князя от второго свиста Соловья, а потом заступился за него, Илью. – И вещи твои, которые с коня снимут, туда все отнесут. У нас не крадут, не тревожься.
Годами он был помоложе Ильи, к тридцати, но жизненным опытом – много богаче, это чувствовалось. Чуть пониже ростом, почти такой же широкоплечий, он смотрелся кряжистей и основательней. У него было очень спокойное лицо, чистое, с правильными чертами, и манера говорить спокойная. Голова и борода в красивых чуть вьющихся прядях, немножко разного оттенка. Усы и брови чуть темнее.
– Я Добрыня, – он протянул руку. Илья пожал ее с удовольствием: рука была теплая, надежная, крепкая. – Пир вечером, а ты с дороги, небось, голодный. Пойдем, посмотришь, где тут можно недорого и хорошо поесть, потом, если хочешь, город покажу. Я свое отстоял, свободен теперь.
У ворот их догнал невысокий, плешивый, очень шустрый старичок. «Фома Евсеич, казначей князев и всех прибытков-убытков доглядчик», – уважительно пояснил Добрыня. Старичок сунул в руку Илье увесистый мешочек. «Жалованье от князя богатырю дружины евойной Илье Муромцу. Выдается не в положенный срок ввиду». В дальнейшие разговоры Фома Евсеич не вступал, развернулся – и нет его. Чего именно «ввиду», не сказал, но жить в таком городе, как Киев, Илье действительно было не на что.
Они вышли за ворота (стражники, откатившие створку, уважительно кивнули обоим); обогнули тын, нырнули в какой-то пустой переулок, прошли еще одним и зашли в харчевню. Илья, ожидавший, что кормить его будут там, где кормятся княжьи люди, с удивлением огляделся. Мест за длинным столом было занято немного, но не дружинниками. Скорее были тут небогатые разъезжие торговцы, охранники караванов – обычно люди невозмутимые, малоразговорчивые, степенные и много повидавшие. Однако сегодня ужас, пережитый городом, ощущался и здесь. Едоки были мрачны и наливались хмельным; бледный половой торопливо подносил новые кувшины. Еще один сметал с пола осколки посуды. Добрыню тут знали: без всяких вопросов поставили перед ними по мисе щей, густо сдобренных сметаной, поросенка с кашей, хорошо, до прозрачности протушенную репу. Принесли большой запотевший кувшин кваса.
– Я хмельного не пью, – сказал Добрыня, – матушке зарок давал: до женитьбы не пить. А ты если…
– Я тоже не буду, – отозвался Илья, – не привык.
Наголодавшийся Илья набросился на еду, но при этом успевал жадно вслушиваться в своего спутника; когда Добрыня произнес «матушка», прозвучали грусть и нежность, и Илью это взволновало, а самому Добрыне явно хотелось спросить, как это Илья – такой старый и вдруг в богатыри.
И вообще, Илья видел, что Добрыня к нему приглядывается – что, мол, за человек.
Но поели молча.
– Ты правильно сделал, – сказал Добрыня, когда мисы убрали. – Наш Красно Солнышко – владыка лучше не сыщешь, но есть вещи, которых он не понимает. У него уже был опыт общения с нечистью – нехороший, пора бы уняться. И Вольга к нему шастает, как к себе домой.
Последние слова спокойный Добрыня произнес с отчетливым неодобрением.
«Это старая мудрость Руси, – отозвалось эхом у Ильи в голове, – не мечом ее взять».
Доставая кошель, чтобы расплатиться, Илья с улыбкой сказал: хорошо, мол, что казначейство княжеское вошло в его положение: жить надо, а жаловать его пока не за что – потрудиться для князя он толком не успел.
Добрыня странно как-то на это усмехнулся, пригнулся к столу.
– В одном ты прав – казначейство многое понимает, в том числе и это. Вот скажи – ты оттуда, из оврага, ну или из гнезда соловьева, – взял себе что-нибудь?
Илья даже задохнулся. Да как можно такое и помыслить-то? Добрыня протянул через стол руку, сжал его плечо и встряхнул.
– Успокойся ты. Евсеичу так же ясно, как и мне, что ты ни к чему там не притронулся. В таких вещах он на семь саженей под землю видит. А вот сам он наверняка уже отправил людей – разобрать добро в овраге: что годно – в княжескую казну. Так что прибыток князю ты уже принес, изрядный, об этом не тревожься.
– А как же люди? Те, чьи кости…
– Достанут, разберут. Если кого признать как-то можно – родственникам отдадут. И всех по-людски похоронят. Ты Евсеича за нелюдь не держи – человек он неплохой, и что может – по-совести сделает, просто попечение у него такое – казна.
– А как же… Имущество в овраге – оно же чье-то.
Добрыня усмехнулся, сразу показавшись Илье намного старше его самого.
– А нет в овраге никакого имущества. Сам же слышал: на терем богатый разбойничий все пошло да на разбойничьих девок.
– Так, значит, эта сказка – про терем да богатства его?…
Добрыня громко расхохотался.
– Ну, это нет! Евсеич мудер, не поспоришь, мимо него ничто не пройдет, а вот слухов пускать не умеет, не та у него работа. Тихая. Это вот я, если понадобится, могу слух запустить, и даже целую сказку. А Евсеич – нет. Сама собой эта сказка получилась, никто здесь не старался. Просто то, что ты на дворе княжеском рассказал, людям непонятно, не по-человечески это. Страшно про такое думать, не хочется. Даже те, кто слышал тебя там, скорее в сказку поверят, чем в то, что своими ушами от тебя слышали. А что казне сказка на руку оказалась – что ж, бывает. Ладно, идем, – сказал он, вставая.
– Ты обещал показать город, – напомнил Илья.
– Так и идем, – охотно отозвался Добрыня, – заодно посмотрим, как оно сейчас – в городе.
****
– Больше Киева только Царьград, – рассказывал Добрыня, пока Илья, сняв шапку, с восторгом разглядывал храмы немыслимой красоты, – и то, может, уже и не больше. Лондон английский, которым иноземцы хвастают, в сравнение не идет.
Илье было все интересно. Он любовался храмами, но и с жадностью присматривался к тесным переулкам: а как там люди живут? Он был бы еще жадней и внимательней и к торжествующим красоте и древности, и к потаенному устройству обыденной негромкой жизни, если бы не недавний свист Соловья.
Город еще не опомнился после потрясения, в воздухе чувствовалась взбудораженность, народ собирался кучками, обсуждал. Илью узнавали; если Добрыне кланялись уважительно, как старшему по статусу, то Илье – в пояс, со значением. Старухи крестили вслед: «Спаси Бог, заступник наш!» Какой-то купец совал деньги, много денег. Илья только посмотрел на него сверху вниз своими узкими глазами – купчик испарился.
Илья удивлялся, насколько отходчивы и незлы киевляне: никто не вспоминал, что эту дрянь, Соловья, в город приволок он. Илья сказал об этом Добрыне.
– Ты вез пленного разбойника на расправу. Это законно и правильно, – спокойно и обстоятельно объяснил Добрыня, – Ты вез трофей в расчете на награду, – Илья помотал головой, Добрыня только отмахнулся, – такое наши кияне понимают тем более. Князь, а не ты, велел Соловью свистеть. И не тихонько себе на ушко, а так, что мужик, чинивший крышу, свалился и убился насмерть, бондарь с телегой бочек передавил пол-улицы, и неизвестно, сколько человек попрыгали в омуты. Считай, все поклоны эти – не только благодарность тебе за то, что отсек твари голову. Киев дает понять, что малость осерчал на князя.
Илья попытался вспомнить, с кем успел поговорить Добрыня после того, как он, Илья, прикончил Соловья, а Добрыня заступился за него перед князем, сказал, что он не успел бы надеть берестяную шапочку на тварь. Не смог. До того момента, как Добрыня подошел к нему во дворе, Илья вообще его не видел.
– Малость? – оказывается, последствия соловьева свиста были даже хуже, чем Илья думал.
– Владимира любят, – усмехнулся Добрыня, – стол под ним от этого не зашатается. Но если такое будет повторяться… кто знает. Впрочем, сейчас будет не до этого, – добавил он задумчиво. – Степь шевелится. Степь шевелится так, как никогда еще не было. То, что ты видел в Чернигове, – это даже не начало, а так, примерочка.
Они вывернули из переулка на сверкнувший солнцем спуск, но не пошли по нему, а снова свернули – на зады, на тропку за огородами среди лопухов и крапивы.
– Так короче, – пояснил Добрыня. – А смотреть там нечего – одни заборы.
– Ты здешний? – не столько спросил, сколько утвердил Илья: только свой, здесь вскормленный, мог так естественно, по-свойски, ступать по булыжнику и доскам мостовых, бесознательно оглаживая на поворотах углы зданий привычной ладонью, уверенно проходить зелеными, почти деревенскими задами, тут же сворачивая прямо на шумный торг.
– Ростовский, – удивил Добрыня. – Матушка и сейчас там живет.
Он резко замолчал, и Илье захотелось взять себе, снять с Добрыни часть постоянной тоски, которую он почувствовал.
– Отец умер рано, – удивляясь себе, начал Добрыня, – а меня надо было учить наукам воинским, да и другим, я учиться любил. Матушка очень старалась, но ведь женщина. Изо всех жилочек тянулась, чтобы мне все дать, я видел, да и другие, наверно, тоже видели. А князь наш мне троюродный дядька или вроде того, родственник, в общем. Он и предложил взять меня ко двору, в отроки, и всему учить. Я согласился. Так что я в Киеве сызмальства; можно считать, что и здешний.
Мальчик, уехавший от любимой матери, потому, что ей с ним было трудно, выросший в чужом городе, ставшим родным; богатырь княжеской дружины, советник, посланник князя к чужеземным дворам, говоривший, как вскользь упомянул Добрыня, пока они гуляли, на многих иноземных языках, не переставал скучать по матери, что когда-то тянулась для него из всех жилочек, а теперь жила в забытом Ростове одна, без него.
Илья спросил что-то про Амельфу Тимофеевну, пустячок какой-то, Добрыня ответил. И еще ответил. А потом и спрашивать не надо было: рассказывал сам, много, обо всем: и шуточки матушкины любимые, и какими словами, незлыми, но смешными сгоняет она со своей любимой подушки кошку; с какой молитвой ставит в печь хлеба – всегда сама! хлеба ставит хозяйка, – и что дома обычно носит серенький привычный платочек, а вообще любит синие и зеленые, с цветами, а красных не любит, даже и не думай дарить – спасибо скажет и в сундук поглубже запрячет.
И теперь их в этом городе было уже двое, кто знал и помнил все это про Амельфу Тимофеевну, и сказать мог, и со значением прицениться к синему с цветами плату, и обменяться ее любимыми шуточками.
И они обменивались, пока шли.
– Добрыня, – решил Илья выяснить беспокоивший его вопрос, – раз ты из воинского сословия, величать-то тебя надо по отчеству. А ты даже не сказал.
– Никитич я. Но мы в дружине родом не меряемся, для тебя – просто Добрыня. Прозвание – другое дело. Это уж как прилипнет, так навсегда и везде. Ты вот теперь навсегда Муромец, город прозвал.