Текст книги "Илья (СИ)"
Автор книги: Ольга Валькова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Глава 7
Добрыни Никитича не было среди богатырей, выдержавших бой у заводей и уничтоживших басурманское войско. Ловля лебедей не интересовала его; гораздо больше занимало Добрыню письмо, доставленное прознатчиком Владимиру до того, как оно попадет к адресату. Дело Добрыни было написанное перевести с наречия, на котором было писано, ну и, конечно, высказать князю свои соображения. При беглом просмотре письмо заинтересовало Добрыню, и он с нетерпением ждал окончания ужина, чтобы к нему вернуться.
Письмо было адресовано Антонио Морано, веницейцу, человеку в Киеве известному. Морано был богат, держал торговый дом, и через свои венецианские связи снабжал способных тряхнуть мошной киевлян веницейскими, ромейскими и прочими заморскими товарами, в свою очередь отправляя туда товары с Руси, поставляемые его агентами, прежде всего – меха. Он принадлежал к числу проживавших в Киеве влиятельных иностранцев, за кем Владимир дал своим людям указание присматривать; иностранцев, чья деятельность на Руси, по подозрениям князя, не исчерпывалась тем, что они показывали открыто. На ту же мысль наводило и письмо, к которому торопился вернуться Добрыня и которое к утру должно было тихо и незаметно вернуться туда, откуда было взято, – в подкладку кафтана служащего Морано, который, съездив на родину и вернувшись, тут же «случайно» встретил приятеля и под его влиянием решил дать себе денек отдыха, прежде чем показаться пред очи хозяина. Ну, и упился. Бывает.
В письме некто, подписавшийся «известный тебе Винсенте», просил Морано разузнать о судьбе «наших друзей, посланных по важному делу в глубь этой дикой страны схизматиков», и давно переставших присылать условленные письма, причем описание «друзей», даваемое Винсенте, заставляло вспомнить две кучки иноземных доспехов и монашескую рясу, найденнные в жутком соловьевом овраге. Судя по указанной Винсенте дате предполагаемого прибытия этих троих на Русь, копаться в найденных чашах Фоме Евсеичу было незачем: «в глубь дикой страны схизматиков» несчастные не попали; просто никак не могли успеть побывать где-нибудь далеко и вернуться; соловьиный свист застал их на пути туда.
На листке пергамента, внимательно осмотренном Добрыней, не было никаких условных знаков, – ничего, кроме подписи. Зато печать заставила его встрепенуться. Он несколько раз тщательно скопировал это грубоватое изображение чаши и креста; сейчас, среди ночи, будить Фому Евсеича незачем, а вот завтра надо будет стребовать с него найденный в овраге золотой медальон и сличить. Сдавалось Добрыне, что полустертое, невнятное изображение на нем было тем же самым.
****
Антонио Морано явился лично к княжескому двору, предъявил то самое письмо, которое князю и Добрыне было уже известно, (правда, без печати, которая была с листка аккуратно соскоблена), сам перевел строчки о «наших друзьях», несколько исказив написанное при переводе, и нижайше просил князя отдать ему оставшееся после его несчастных соотечественников, дабы отправить на родину их близким. На что князь и дал свое соизволение.
Морано также через подставных лиц настойчиво искал в среде скупщиков краденого некий старый золотой медальон, но успеха в этом предприятии не имел.
****
Историю своего исцеления и обретения могучей, нечеловеческой силы Илья ни от кого не скрывал: ему и в голову не приходило это делать. Во всем, что с ним происходило, во встрече с тремя путниками он не чувствовал ничего тайного или призывающего к тайне. Но эта часть его истории померкла на фоне истории его встречи со Святогором.
Умер Святогор, умер. Передал часть своей силы – и под землю ушел в каменном гробу, разнеслось по русской земле.
Богатырство русское оплакало Святогора. Оплакала Святогора Русь. Лился мед в скорбные чаши, и поминальные службы звучали по всей Руси. Старый богатырь, давно уже запертый своей силой на камнях Святых гор, забывший людей и их нужды, людьми забыт не был. Да, он стал легендой, почти сказкой; но всякий пахарь на Руси хранил в глубине души память о том, что он живет одновременно с легендой и на одной земле с ней.
А Илья, худощавый, с его извиняющейся, грустной улыбкой и всегда прищуренными глазами, легендой не был. Получил парень силу по наследству. Повезло.
На княжьем дворе, а подчас и прямо на киевских улицах Илью звали и просили подсобить, если тяжесть была неподъемна: угол дома ли просел, балку ли плотники взялись вязать не по своим силам. Илья никому не отказывал. Улыбался, перешучивался, помогал. И шел дальше по своим делам, пряча грусть в прищуренных глазах, как будто хотелось ему насовсем остаться с плотниками или грузчиками, таскать тяжести, пересмеиваться, есть из одного котла, да вот нельзя.
А люди думали о нем: хороший парень, безотказный. Славно, что сила досталась такому.
Алеша Попович думал по-другому.
****
Алеша, поповский сын, прозванный за то Поповичем, богатырем был сильным и отважным, но и разгильдяем таким, что хоть пори, хоть гони. Бабник отчаянный, врал как дышал и в зернь сплутовать мог. И несмотря на всю свою силу, бит бывал в темных переулках неоднократно.
Однако за обаятельную легкомысленную веселость Алеше прощалось многое, в том числе и дерзость, не считавшуюся ни с чинами, ни с обстоятельствами.
Илья слышал историю первого появления Алеши при дворе. Благословленный отцом на богатырство сын соборного попа был принят Владимиром приветливо. Князь предложил ему место за пиршественным столом, отвечавшее его высокому происхождению. Алеша, считавший, что заслуги могут быть только своими, а отцовские не в счет, отказался и присел в конце богатырской скамьи – как младший и ничем не прославившийся. Князь чуть удивился и прихмурился было: едва явился, а уже возражает, но гости одобрительно загудели – скромность парня пришлась им по душе. Ну, скромность так скромность, и князь тут же забыл об Алеше – были дела поважнее.
Владимир в то пору вел с помощью Добрыни сложную игру – Хазарское царство, разгромленное его прадедом Святославом, стремилось воссоединить раздробленные части и обрести прежнее могущество, а целью русского князя было не допустить этого. Пир, на который попал Алеша, был устроен в связи с прибытием хазарского посла и в честь него.
Посол явился последним. Его звали Тугарин, прозванием Змей, и он был нелюдью. Кто-то за столом уже видал хазарского посланника, для других его внешность оказалась впечатляющей неожиданностью. Тугарин был огромен, рогат, покрыт крупной чешуей, а за его спиной шуршали полусложенные крылья – как будто сделаннные из тончайшей бересты.
При всеобщем молчании, которое вполне можно было счесть вежливым, он прошел к столу и уселся между князем и княгиней.
Владимир и бровью не повел. Апраксия, сжавшись в комочек, сдавленным голосом предложила гостю угощаться чем Бог послал.
– А что, князь, – раздался с дальнего конца звонкий молодой голос, – княгиня уже не люба тебе, что позволяешь всякой твари болотной между вами устраиваться?
Князь промолчал, как будто не услышал. Промолчали и все присутствовавшие. Тугарин медленно повел выпуклыми, похожими на стрекозиные, глазами, нашел говорившего и чуть осклабился. Нехорошо так, обещающе.
Он взял со стола блюдо с запеченным лебедем и с урчащими, чавкающими звуками стал заглатывать дичь вместе с перьями, воткнутыми поварами для украшения. Часть перьев сыпалась из раскрытой пасти вместе с ошметками мяса. Кости Тугарин попросту сплюнул на стол перед собой.
Гости перестали есть – как-то уже не хотелось. Апраксию явно мутило. Тем не менее «Кушайте, гостюшко дорогой» она из себя выдавила.
– Была у моей матушки, попадьи Анисьи Михайловны, свинья дурная, грязная, – сообщили с дальнего конца весело, – жрала что ни попадя. Представьте, зарезали.
Выпуклые глаза посла врезались в говорящего. Они начинали мерцать красным, как угли в отгоревшем костре. Тем не менее, Тугарин продолжил трапезу. Запив съеденное медом из жбана (половина пролилась на скатерть), он придвинул блюдо с кабанчиком и стал пожирать его, хрустя костями.
– У батюшки моего, попа Левонтия Рязанского, была собачонка лысая, паршой изъеденнная, – не обманул ожиданий молодой голос, – костью подавилась и сдохла. И собаке за этим столом, что с костями жрет, участи не миновать дохлой на задворках валяться.
Посол перестал есть.
– Там, внизу, в запечье, – осведомился он неожиданно звучным высоким голосом, указывая на Алешу многосуставчатым пальцем с коричневым загнутым когтем, – смерд у вас сидит?
– Нет, – спокойно ответил Владимир. – Это сильный и могучий русский богатырь Алеша, сын соборного попа.
Оскорбление от смерда – не оскорбление, Тугарин выяснил то, что хотел выяснить.
Даже большинство богатырей не успело заметить, как он бросил нож. Алеша не стал уворачиваться, он перехватил нож на лету. За рукоять. Не глядя перекинул за спину. Нож с обманчивой легкостью вошел в плотную древесину стены.
Тугарин встал, берясь за меч.
Встал и Алеша, с готовностью, улыбаясь белозубой молодой улыбкой.
Все вышли на двор, под низкое серое небо. Противники схватились. Алеша уверенно теснил нелюдя: он был быстрее, изобретательнее, разнообразнее в приемах. Казалось очевидным, что победа на его стороне. Зрители радостно орали.
Но тут Тугарин с шелестом развернул крылья и взлетел. Летал он невысоко, тяжело, но этого было достаточно. Разя вверх, Алеша не доставал, потому что противнику достаточно было лишь чуть-чуть набрать высоту, чтобы уйти от удара. Зато сам Тугарин мог выбирать момент, когда ударить сверху. Алеше оставалось только уворачиваться от смерти на шелестящих крыльях. «Господи! – взмолился он. – Ну пошли ты дождик! Вот именно сейчас! Хоть маленький!»
То ли Бог услышал молитву поповского сына, то ли просто отчаянным везет, но дождь пошел. Сначала слабенький, накрапывая, потом все мощнее. Тонкие крылья намокли и уже не шуршали победно. А потом и вовсе провисли. Тугарин опускался, судорожно их растопыривая, тут-то Алеша его и достал – снизу, ударом в брюхо. Едва успел отскочить, чтобы хлещущее чем-то зловонным и зеленым тяжелое тулово не рухнуло на него.
Владимир молча повернулся и пошел в терем. Это не было убийством посла: все видели, что Тугарин напал первым. Но князь был мрачен.
Позднее Добрыня рассказал Илье, что Алешка своей неуемностью поломал им с князем хорошо продуманный сложный план. Пришлось срочно выкручиваться, изобретать, действовать с огромным и опасным риском, но в результате этого риска, на который осторожный князь никогда не пошел бы, если бы обстоятельства оставили ему выбор, все получилось даже лучше, чем планировалось. Наиболее опасные в видах возможного восстановления Хазарского царства земли отошли русскому Тьмутараканскому княжеству, а там их держали крепко.
****
Иной раз Алешка подумывал, что в нем и впрямь сидит какой-то бес. С детства.
Он слушал проповеди и наставления отца, которого любил и которому верил, а потом, болтаясь с приятелями по рынку, не мог удержаться, чтоб чего-нибудь не свистнуть у зазевавшегося продавца. Не потому, что нужно было, а просто так, из озорства.
Был первым заводилой обтрясти чужие яблони или надрать морковки на чьем-нибудь огороде. Удирал через забор всегда последним, пропустив приятелей вперед, и частенько являлся домой с порванной в кровь задницей: псы в Рязани всегда были большущие и злые, и обмануть их, заманив криками или кусочком мяса в дальнюю часть двора удавалось не всегда.
Попадья плакала, омывая раны своего ненаглядного сыночка. Алешка жалел мать и клялся себе больше ее не огорчать.
Отец драл редко, только когда алешкины бесчинства совсем уж выводили его из себя. Чаще сажал перед собой и терпеливо объяснял, что есть грех и почему то, что Алешка натворил, было грехом. Не столько адом пугал, сколько рассказывал, как грустно Господу, как обидно, что Алешка, за которого Он пострадал, как и за всех людей, так себя вел. Так обидно и грустно, что Он ведь может от Алеши и отвернуться.
Алеша жалел Бога, как жалел мать, мучился, что огорчает отца, и стыдился себя.
Но приходил новый день, а с ним и новые проделки, от которых невозможно было удержаться.
То, что по отцовой стезе мальчишке не идти, было ясно – ни призвания, ни поведения должного. Когда пришло время сына делу учить, отец Левонтий договорился с дружинниками местного князя, чтобы обучали недоросля воинским наукам. Думал, отвлечет от проказ. Алеша решение отца принял с восторгом, учился от души, так, что к концу обучения всех учителей своих превзошел, но и озорства не оставил.
Потом пришло время девушек, которые на поповского сына заглядывались все, как одна. Родителям добавилось тревоги: Рязань была городом семейственным, обстоятельным, и случись что – подранной задницей не обошлось бы.
И когда парень запросился в Киев, родители благословили любимое чадо едва ли не с облегчением.
****
В Киеве, на богатырской службе, разлад в душе молодого дружинника только усилился. Уже не отец, старый кроткий поп Левонтий, а собственная совесть твердила ему о грехах. Но только она одна. За проделки его журили, в том числе и сам князь; случалось – били, но ими и восхищались. Он чувствовал это. К исповеди Алеша, как и вся дружина, ходил в Софию, где батюшка грек отец Евстафий, наслушавшийся за долгую службу такого, чего молодой воин и представить себе не мог, с улыбкой отпускал ему грехи, даже епитимьи не накладывая.
То, глубоко лежащее, так глубоко, что сам Алеша даже понять этого не мог, впитанное в родительском доме с младенчества, с молитвами отца, когда он еще не мог ни говорить, ни понимать сказанное, с ликами в соборе, бывшем ему как дом, настойчиво вопрошало: кто ты, Алексий, раб Божий, слышишь ли меня? И не было у него ответа.
Кроме как признать пустяком этот глубинный голос и отмахнуться от него.
****
А потом появился Илья. Такой человек, каким хотел бы быть Алеша, когда глубинный голос звучал в нем.
Застенчивый и тихий обычно, Илья умел быть резким и прямым, и именно таким он был с Алешей. Его не восхищало то, что так нравилось другим – дерзость и отчаянность, он как будто видел в поступках не то, что видели другие, а только единственную их суть – то, что отдается от человека другим людям.
Можно было, пожалуй, сказать, что Алеша не нравился Илье, но несмотря на это, а может быть, именно из-за этого Алеша к Илье тянулся. И еще Алеша знал, знал точно, что не был он неприятен Илье, со всем озорством своим – не был, а пожалуй даже, что и наоборот.
Однажды они вдвоем ехали осенним серым полем. Тишина под хмурым небом была такая, какая бывает только поздней осенью, когда нет уже звуков летних, и зимние еще не пришли, и все застыло.
Алеша повертелся в седле, угнетенный этой хмурой тишиной, и вдруг заорал на все поле деревенскую частушку, смешную и бесстыдную. Илья расхохотался и подхватил. Алеша поддал жару. Илья ответил такой карачаровской, что его спутник задохнулся от хохота. Но справился с собой, и ответ нашелся.
Они ехали, пели и смеялись. Алеша ловил взгляд Ильи – искрящийся и веселый – и чувствовал рядом друга-озорника, друга, какой бывает только в детстве, когда души легко соприкасаются, и та, что рядом, – верна и близка. Ведь именно за этим мальчишки лазают в чужие сады, где их ждут свирепые рязанские псы. За этим, не за яблоками, которых и в отцовом саду – ешь не хочу.
Глава 8
Кроме иностранцев, занятых делами тайными, странными и удивительными, случались в великом прекрасном городе Киеве иноземцы и иного рода. Престранные и преудивительные сами по себе.
Когда Дюк Степанович, богатый путешественник, боярский сын то ли с Галицка, то ли с Волыни, а может, как поговаривали потом, из самой Индии, явился представляться ко княжескому двору, замерли многие. Да и как тут было не замереть! Рубашечка Дюка Степановича светилась тончайшим шелком и пышна была замечательно; кафтан дорогого бархата шит золотом и усыпан самоцветами в количествах, заставлявших думать, что их туда просто бросали горстями, а они уж сами каким-то загадочным образом прилипали. Красные и опять-таки изузоренные сапоги Дюка Степановича были пошиты столь затейливо, так круто были выгнуты высокие каблуки и задраны кверху носки, что непонятно было, как там и нога-то помещалась. За пришельцем небрежно тянулась по полу шуба дорогого куньего меха с алмазными опять-таки застежками – вовсе уж не нужная в теплый майский день.
Известие о том, то он явился представляться не вовремя, что князь с домочадцами и всей свитой только что ушли в церковь к обедне, нарядного гостя нисколько не обескуражило. Он тотчас спросил путь и явился в храм, понаделав и там своим явлением переполоху. Который усилился многократно, когда Дюк Степанович, нимало не смущаясь, пробился в первый ряд, где стоял Владимир, и встал от него по правую руку. Владимир только покосился и вновь обратил невозмутимый взгляд к царским вратам. А возбужденный шепот за его спиной не утихал.
Так уж сложилось в тот раз, что по левую руку от князя стоял стольничий Чурило Пленкович – человек в Киеве известный и по-своему любимый. Он был богат, хорош собой (поговаривали, что сама княгиня Апраксия какое-то время на него заглядывалась), приветлив и обходителен. Но славу ему составило не это (хотя удержать на себе взгляд строгой и по-восточному замкнутой Апраксии – само по себе было достижением; если, конечно, не врали), а неудержимая и всепоглощающая страсть к нарядам. Конечно, доставшееся от предков и приумноженное службой при дворе на высоких местах богатство тому способствовало, но вряд ли кто другой, обладай таким же, стал бы так неистово тратить его на аршины невиданных заморских тканей, собственных портных и драгоценные пуговицы. Кроме того, Чурило Пленкович одевался не просто богато – он одевался непременно с выдумкой, всегда неожиданно и служил первейшим образцом для всех прочих киевских щеголей.
И вот теперь он стоял по левую руку от князя, а по правую (по правую! да как посмел-то!) от него стоял обладатель наряда, ничем наряду Чурилы Пленковича не уступавшего.
Лада чужеземного и уже тем необычного и притягательного.
Многие, очень многие в храме, неблагочестиво перешептываясь, бросали взгляды на Чурилу.
Чурило был бледен, взгляд имел пристальный и нехороший, но стоял гордо, удерживая на лице слегка презрительную усмешечку, видали мы, мол, таких.
После службы Дюк Степанович представился князю, был принят любезно и приглашен к столу. Пока все шли к терему, Дюк Степанович не прекращал между прочей болтовней бранить и порицать все, что видел вокруг, сравнивая негодное, по его мнению, устройство княжеского быта с тем, как замечательно и удобно устроено всё у него на родине. Князь и свита являли к этим замечаниям полнейшее равнодушие. Неумных гостей, которым казалось, что подобными рассказами они повышают свою значимость в глазах хозяев, в Киеве навидались.
Князь сделал размашистый шаг, обогнул Дюка Степановича и пошел впереди. Своим положением боярского сына из Волыни гость не представлял для него интереса, а с дураками Владимир общался только и исключительно из политических соображений.
Таким образом Дюк оказался предоставлен свите, иными словами – Чуриле Пленковичу. Прочие свитские со злорадной предупредительностью раздались в стороны, оставив двух выдающихся щеголей наедине.
Дюк Степанович и Чурило Пленкович, давно косившие друг на друга глазом ревнивым и дурным, затеяли беседу.
Не прошло и пятнадцати минут, заполненнных с обеих сторон все более запальчивым и громким перечислением необыкновенных и роскошных одеяний и частностей оных (приглашенные как раз вошли в пиршественный зал), как оно случилось.
Разгоряченнные, красные, потные и совершенно потерявшие голову Дюк Степанович и Чурило Пленкович в присутствии князя и множества других лиц побились об великий заклад. Многие даже переглянулись встревоженно, беспокоясь в основном о Чуриле Пленковиче – а вдруг не выиграет? Великий заклад – это на все имущество или же голову с плеч – на выбор победителя.
Так тихонько пояснил Добрыня стоявшему рядом и ничего не понимавшему Илье.
Успокаивало только то, что от двух расфуфыренных павлинов в центре круга совсем не веяло кровожадностью. А имущество свое они и так растратят – таковы уж были условия заклада.
Ибо побились два щеголя о том, что каждое воскресенье в течение года или пока один не сдастся, будут они приходить в храм каждый раз в новом платье богаче предыдущего, да еще чтобы свидетели (все, кто при сем будет присутствовать) признали, что один другому не уступил в пышности и причудливости одеяния. А ежели в течение года ни один не уступит, те же свидетели решат, кто победитель.
****
Этот ночной набег уже совсем не походил на обычные. Крупная орда, пройдя русской землей неведомо как, напала прямо на киевские посады и начала их жечь. На скот и женщин не отвлекались, сопротивлявшихся убивали, убегавших не преследовали. Жгли избу за избой, овин за овином, все хозяйственные постройки, но не кругом, а узкой полосой, направленной к городу. Как будто бы пробивали к Киеву дорогу из огня и пепла.
Дружина выехала сразу же, как только примчался посыльный из посада, сообщивший о первых подожженных домах. Но к приезду богатырей горящая полоса уже обозначилась отчетливо.
Богатыри заступили путь орде, полетели стрелы, началась рубка. Трещал огонь, кричали люди: обожженные и перепуганнные местные старались спасти что-нибудь из своего имущества, защитить от огня соседние строения, – те, на которые странная орда не обращала внимания. Недалеко замычали и заблеяли животные – страшно, громко и жалобно: занятся коровник. Илья, не отвлекаясь от боя, подхватил камень потяжелее и запустил им в запертые ворота коровника. Ворота рухнули вместе с частью стены, обезумевшее стадо ринулось, давя друг друга, куда-то в темноту.
За спинами дружинников вдруг тоже полыхнуло. Пока часть орды отвлекала их боем, поджигатели обошли бьющихся стороной и продолжили свое дело. Огонь, скачущий в темноте; бой, постоянное движение помешали Добрыне сразу увидеть то, что он наконец-то заметил, только когда вспыхнуло за спиной. Пришедшая орда не была однородна! Те, с кем они сражались, были хорошо вооруженными воинами хазарскими (откуда хазары?), татарскими, половецкими. Те, кто поджигал – обычными кочевниками-скотоводами, даже без оружия. У них в руках и за поясами были только пуки просмоленнных факелов, которые они, не переставая, разбрасывали, поджигая один от другого. Их легко было снимать стрелами: они не укрывались и не уворачивались. Но их было много. Они не ярились и не тожествовали, бросая свои горящие палки, – их лица были неподвижны и равнодушны. Как и лица умелых, ловких бойцов, с которыми рубилась дружина.
Илья, размашисто отбиваясь, все чаще смотрел на огненную полосу, прочертившую посад. Там, в самом начале, где в страшном пожаре уже прогорели углы и обрушились стены, эта полоса походила на вырубленнную среди жмущегося к стенам города жилого мира дорогу, мерцавшую углями и догоравшими остатками бревен.
Вдруг он, раскидав лезущих противников, стегнул Сивку и во всю прыть помчался туда. Алеша и еще несколько богатырей, не задумываясь, поскакали за ним.
Раскаленная дорога упиралась в примыкавшую к посаду небольшую дубраву. Бывшую дубраву. Черные остовы сгоревших деревьев, освещенные дальним, но могучим огнем, казались уродливыми фигурами, воздевшими кривые руки в ерническом, издевательском танце. И круг камней среди них, почему-то не тронутый золой и копотью, светился белизной и походил на раскрытую зубастую пасть.
То, что вышло из этой пасти, уже двигалось по проложенной для него раскаленнной, мерцавшей углями дороге. Чудище было огромно. Оно ползло по углями и пеплу, попирая собой чей-то разрушенный быт, жизнь, счастливую или печальную, в достатке или бедности, но жизнь, устоявшуюся, милую, человеческую, полную незаметных житейских ритуалов, привычных движений, которых уже никогда не будет. Оно подтягивалось передними лапами, мощными, похожими на уродливые руки, а сзади тяжелый колыхавшийся зад подталкивало множество мелких бледных полупрозрачных лапок, шевелившихся суетливо, не в такт. Ниже морды твари, похожей на одну раззявленную пасть с многими рядами острых зубов, колыхался веер щупалец. Над башкой торчал костяной горб.
Спешиться богатырям пришлось еще далековато от твари, в оставшихся целыми огородах: кони хрипели, вставали на дыбы, отказывались идти.
Подошли, смотрели с ужасом и молча. Тварь ползла к Киеву, и Илье казалось, что она разбухает, вбирая в себя горький, не улетучившийся еще дух разоренных человеческих гнезд.
– Оно не может по холодному, – шепотом предположил кто-то, – поэтому и жгут.
– Это мы мигом! – вскинулся Алешка. – Я тут недалеко приметил…
Он и еще несколько молодых богатырей стремительно исчезли в темноте онемевшей от ужаса слободы.
Кто-то из дружиников попытался в прыжке достать чудище копьем. Щупальца метнулись, сверкнул синий огонек, вспыхнуло копье, смельчак упал молча лицом вниз в мерцавшие угли и больше не шевелился.
Алеша и его помощники уже с усилием катили огромную бочку, из тех, что водовозы на своих клячах доставляют туда, где нет своих колодцев. Впереди твари они столкнули бочку на пепелище, выбив дно. Вода вытекла, поднялся пар, но угли, впитавшие воду, погасли, и чувствовалось – остыло. Дружинники ждали. Чудище невозмутимо переползло своим раздутым брюхом остывшее место, так же, как переползало догоравшие бревна, – будто не заметив.
Илья прислушивался к себе, к наследию Святогора, ромашкам, ветрам, корням подземным.
«Не угли ему нужны, не прохлады земли оно боится. Самой русской земли коснуться не может, поэтому жгли».
Илья достал из-за пояса кожаные рукавицы, надел, растер в руках несколько комьев чернозема. Ступил на раскаленную дорогу чуть позади чудища и пошел к нему. Шаг Ильи был так тяжел, что угли гасли мгновенно, не обжигая. За ним оставались следы в локоть глубиной, черные, наполненные влагой. Чудище вытянуло назад, ему навстречу, свои смертельные щупальца. Илья дунул. Мощный ветер отогнул щупальца вперед, и тогда Илья, положив обе руки на костяной горб твари, вогнал ее в землю по самые щупальца. Тем, кто смотрел со стороны, показалось, что сделал он это очень легко, как будто земля расступилась. Щупальца бессильно опали, тварь протяжно завизжала, пытаясь достать Илью зубастой пастью на черепашьей шее. Илья отскочил, потом подскочил еще раз и вогнал чудище в землю целиком. Притоптал живую жирную землю там, где оно только что было.
Так же тяжело, медленно вернулся.
И лег на влажную, даже сквозь запах гари сладко пахнувшую траву, раскинув руки.
Те, кто был там и видел тварь, не сумели бы сказать, через сколько времени набежала остальная дружина. Воины, отстаивавшие поджигаемые дома, вдруг увидели, что их противники, побросав все, разом обратились в бессмысленное паническое бегство – каждый сам по себе. Некоторые, правда, стояли, озираясь, будто не понимая, где они. Этих вязали. Они не сопротивлялись. Были и такие, кто, увидев перед собой горящие дома и людей, которые их тушили, бросался помогать.
****
Рукавицы пришлось выбросить: их прожгло насквозь. Руки у Ильи чесались и саднили. Ничего: на княжьем дворе тертая капустка найдется. Обидно было, что сапоги, первые в его жизни сапоги, которые они с Добрыней с таким тщанием выбирали на базаре, тоже пришли в негодность. Каблуки смялись начисто, да и голенища все-таки прожгло в нескольких местах.
И не давала покоя, мучила мысль о погибших там, в рубке у горящих домов. Все казалось ему, что можно было раньше догадаться, раньше прислушаться к святогоровой силе. Еще одна боль навсегда добавилась к вечной его виноватости.
****
В храм к обедне богатыри шли, все еще обмотанные капустными листами; кому не нашлось, на что сменить, – в кое-как подлатанной и почищенной обгорелой одежде. Они смущались, но на них мало кто обращал внимание, хотя площадь перед церковью была забита народом. О пожаре в слободе и попытке нападения орды многие, конечно, слышали, но нападение было отбито доблестной княжьей дружиной, а пожары в плотно застроенных деревянным жильем посадах случались часто и без всяких нападений. Так что один-два сочувственных взгляда – вот и все, чего удостоились дружинники.
В этот воскресный день должен был состояться первый выход побившихся об заклад щеголей – Чурилы Пленковича и Дюка Степановича. Киев пришел смотреть, осмеивать, восхищаться, оценивать и критиковать. Киев веселился. Площадь начала заполняться задолго до часа обедни: зрители занимали места. На деревьях висели мальчишки, да и взрослые, кто поотважнее. Среди толпы сновали продавцы пирогов, сладостей, воды. Жуя пироги с капустой, одетые в отрепья знатоки солидно обсуждали возможности спорщиков, их сильные и слабые стороны. Иногда сами спорили так горячо, что доходило чуть не до драки. Заклады тоже делались вовсю. Понимая, что до окончания спора еще далеко, что все еще только начинается, закладывались на мелочи: будет ли Чурило Пленкович в красном да наденет ли Дюк Степанович опять шубу. Пробившиеся к самой паперти городские щеголи заранее делали невозмутимые и скептичные лица, готовясь учиться и не упустить ни одной мелочи. Раскрасневшиеся молодки хихикали, украдкой поглядывая на щеголей.
Илья радовался всему. Про лапти, опять надетые вместо не купленных еще новых сапог он и думать забыл. Веселые лица, смешные споры, с аппетитом поедаемые пироги. Ему всегда нравилось смотреть, как люди вкусно, с удовольствием едят. Маленький мальчик на плечах у отца-верзилы серьезно и вдумчиво облизывал огромного красного леденцового петуха, не видя ничего вокруг, весь уйдя в переживание чудесной сладости. Круглолицая румяная девушка в синем платке, чувствуя на себе восхищенные взгляды, не встречалась глазами ни с кем отдельно, но улыбалась всему миру сразу гордо и благодарно.
До начала службы еще было время. Честно сказать, дружинники, как и все, вышли пораньше, чтобы не пропустить зрелище. Добрыня отошел в сторонку – подумать о событиях прошедшей ночи. Ему нужно было поговорить с Ильей, но тот так радовался всеобщей забаве, его улыбка в обгорелой, как и у всех у них, бороде, была такой трогательной и детской, что Добрыня решил разговор отложить, а пока еще раз обдумать все самому.
Итак, кто-то провел языческий обряд в капище, которое скрывалось в маленькой дубраве под самым городом, почти вплотную к разросшейся слободе. Вызвал жутко неприятную тварь и направил ее на Киев. Чем чудище было опасно городу – неизвестно, но чтобы выжечь ему путь, неизвестные творцы обряда овладели волей нужного им числа воинов и простых кочевников. Допрошенные пленные говорили, что не помнили ничего. И Добрыня склонен был им верить (он сам видел степняка, который, опомнившись, помогал тушить дом). Те, кто обладает такими возможностями, управляет людьми, как куклами, опасны.