412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Токарчук » Игра на разных барабанах » Текст книги (страница 7)
Игра на разных барабанах
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:37

Текст книги "Игра на разных барабанах"


Автор книги: Ольга Токарчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Утки. Мелкие деревянные крупинки, разрисованные тонкой кисточкой. С зеленоватыми шеями и красными клювами – именно такие появились в вертепе. М. им обрадовался. Прибыток не убыток.

Она, эта Ковальская, часто ездила во Вроцлав – записалась там на курсы немецкого. Во время ее отлучек М. топил печь у нее в квартире, чтобы не замерзли цветы. Он рассказывал, что она устроила себе там маленькую мастерскую – краски, холсты, все, что бывает у художников. В местной школе Ковальская вела кружок лепки. Иногда М. приносил ей что-нибудь, чего у самого было в избытке: мешочек собранных в саду орехов, лукошко клубники со своей грядки в урожайный год, баночку айвового варенья, сваренного его женой. Но настоящего взаимопонимания между ними не было. Настоящего – это значит такого, когда можно сесть как-нибудь вечерком за стол и поговорить по душам за бутылкой водки. Будь Ковальская мужчиной – другое дело, но она оставалась для всех одинокой женщиной, потерявшей когда-то ребенка и мужа. Такое несчастье навечно отделяет тебя от людей. Господь Бог, говорил М., берет отмеченных несчастьем людей и помещает их выше других или где-то в сторонке – так, что хочется, сложив ладони рупором, кричать, звать их обратно.

Лишь какое-то время спустя М., занимаясь мелким ремонтом, заметил: в вертепе постоянно что-то прибывает, постоянно что-то меняется. Взять, например, поезд – он ехал высоко, прямо под небесным хором, среди наспех подрисованного зимнего пейзажа. Маленький локомотив и несколько вагонов, но не пассажирских, а товарных – всё искусно вырезано из дерева и потом расписано. М. был уверен: поезда здесь раньше не было – и уже устремился к Ковальской с волнующей новостью, как вдруг в одно мгновение осознал очевидную вещь: это она сделала поезд, а раньше уток. Он остановился, закурил и не спеша вернулся к своим делам – надо было то ли подвязать отвалившуюся водосточную трубу, то ли подмести двор и сжечь листья. Он так никогда и не подал виду, что знает. Просто принял поезд, будто тот был здесь всегда. Ему случалось переживать: может, она принимает его за идиота, – но в конце концов успокоился на том, что уже слишком стар, чтобы волноваться из-за таких пустяков. Разве ему не должно быть безразлично, что она о нем подумает? Ведь что ни говори, она женщина, потерявшая ребенка, и к ней надо относиться с особым пониманием. Поэтому, когда на следующий год снова пришло время чистить передаточный механизм, а заодно и фигурки, М. под неусыпным контролем Ковальской сметал пыль с поезда точно так же, как и с Младенца, Божьей Матери и Трех Волхвов, как с красных султанов на парадных головных уборах горняков, как с домика, где за столом на террасе сидела кукольная семья, как с отряда солдат и едущего за ними танка, как с юного Иисуса, проповедующего в храме, как с ветряной мельницы, как с танцующих на свадьбе пар, как с руин, окруженных строительными лесами, и работающих там каменщиков. Он перестал следить за тем, что тут было, а чего не было. Ему казалось: что ни добавь, все будет к месту, все сольется с населенным ангелами пейзажем. Сюда хорошо вписывались и человечки с пятнами крови на белых рубашках, и тонкие перекладины малюсеньких виселиц, и серые фигуры людей на площади, обнесенной колючей проволокой, и караульные вышки, ощетинившиеся дулами миниатюрных автоматов. «Пусть, – думал он. – Пусть здесь найдется место и сожженным деревням, и разрушенным городам, и даже крохотным кладбищам с крестами тоньше спичек. Пусть будет, как ей хочется, ведь она ничего плохого не делает, не портит, а улучшает, а это даже больше, чем просто чинить. Больше, чем просто сохранять».

Так прошло несколько лет, в течение которых механизм заедало не раз, однажды настолько серьезно, что потребовалось вызвать специалиста откуда-то из центрального региона, но и он не слишком помог. Велел закрыть вертеп и не заводить больше. Конечно же М. – под ответственность Ковальской – отремонтировал выщербленный подшипник, заменив заодно два зубчатых колеса и малый рычаг. О вертепе написали газеты в далекой Варшаве, и с тех пор туристы, путешествующие по горным тропам, непременно спускались в город Бардо – специально, чтобы увидеть вертеп. Даже те, кто проезжал мимо, в Чехию и обратно, в гости к родственникам или на экскурсию, туристы и командированные – да что там, даже водители-дальнобойщики, бывавшие здесь транзитом, – все отправлялись взглянуть на вертеп. Ковальская предусмотрительно приготовила для них книгу отзывов, чтобы у каждого была возможность поделиться своими первыми глубокими впечатлениями (что они будут глубокими, она не сомневалась). Как не сомневалась и в том, что желание отметиться в вертепе – пускай даже в такой странноватой форме: сделав запись в банальной книге отзывов, – непременно приведет посетителей к столику, где лежит эта книга, заставит их взять привязанный к ней карандаш и начертать: «Я из Кракова, видела уже много вертепов, но этот превзошел все мои ожидания», или: «Марыся из Гданьска. Мне восемь лет. Больше всего мне понравилась невеста и свадьба, как она танцует», или: «Ich heisse Thomas Schultz, das ist schön»[9]9
  Меня зовут Томас Шульц, это прекрасно (нем.).


[Закрыть]
.

Книга отзывов – единственное, что осталось от Бардоского вертепа. В 1957 году после весенних ливней каменная опора вновь просела, как бывало уже не раз. Здание, в котором находился вертеп, было серьезно повреждено – завалилась одна стена и уничтожила всю конструкцию. Специалистам из Вроцлавского университета мало что удалось спасти. Ученые демонтировали то, что уцелело, повытаскивали из грязи остальное и вывезли в музей, где оставили храниться в ящиках. Теперь вертеп в разобранном виде ждет в запасниках лучших времен. Вряд ли когда-нибудь его удастся восстановить полностью, тем более что после смерти этой Ковальской никто не может точно сказать, каким он был. От него сохранилась только та небольшая статья с несколькими любительскими фотографиями, пара вырезок из газет, пара довоенных заметок да зыбкая память М., пока тот еще был жив.

Но если в будущем найдется желающий воссоздать реликвию, можно было бы попытаться предложить ему в помощь некую идею или модель. В вертепе обязательно должно быть всё. Ведь если Бог возрождается постоянно и везде, если это событие касается любой мелочи, любого явления, то сразу становится ясно, что не Рождество Господа следует представить миру, а наоборот – мир представить Рождеству, собрать весь мир у дверей вертепа и ввести туда по очереди каждую вещь, даже самую незначительную, каждого человека поставить перед Младенцем и сказать: вот это Ян или, допустим, Марыся, Павел или Thomas, познакомьтесь. И каждое живое существо, от насекомого до слона или жирафа, тоже нужно взять в вертеп как в ковчег. А в итоге собрать в нем все, что есть на свете, – неважно, хорошее или плохое (единственным критерием пусть будет сам факт существования): войны и добычу угля, футбольные матчи и наводнения, банки и вокзалы, демократические выборы, инфляцию, насилие в семье, первомайские демонстрации, haute couture, прогулки верхом, коллекционирование старых автомобилей, психоанализ и ядерную физику, литературу и современное искусство, – все надо представить вертепу, веря, что его порядок, от которого захватывает дух, превратит это в единое целое, соберет в единый механизм и укачает в бесконечном движении, которое навсегда свяжет все со всем.

В заключение мне остается только добавить, что эта Ковальская умерла через два года после катастрофы. М. говорил, от рака. Он сам потерял хорошее место при вертепе и с тех пор дорабатывал до пенсии на странной должности – пугал детей в так называемой «комнате ужасов»: по непонятным причинам в Бардо каждый год зимовали аттракционы. Облачившись в черный балахон, с набеленным лицом, высовывался он из-за занавеса, бренча кандалами. А поскольку путеводители (которые, как известно, меняются медленно, со скрипом) продолжали зазывать туристов в Бардо взглянуть на вертеп, то поверившие им и оттого несколько разочарованные приезжие в конце концов попадали в этот парк аттракционов. Трудно сказать, в самом ли деле подсвеченные красными лампочками машкароны и выскакивающие из-за угла страшилища по-настоящему их пугали. Гораздо важнее то, что потом, выйдя на дневной свет, они тут же обо всем забывали – и об этой глубокой долине, и об этом удивительном городке, и о пустых обещаниях путеводителей – и устремлялись дальше, к своим загадочным целям.

Перевод М. Курганской
Самая безобразная женщина на свете

Он женился на самой безобразной женщине на свете. Специально поехал за ней в Вену. Тут не было никакого умысла – прежде ему и в голову не приходило, что можно взять в жены такое чудовище. Но, увидев ее, пережив первое потрясение, он уже не мог оторвать от нее глаз. Ее большая голова была покрыта коростой и шишками. Маленькие, вечно слезящиеся глаза глубоко сидели под низким морщинистым лбом. Издалека они походили на щелочки. Нос казался сломанным во многих местах, а его синеватый кончик был покрыт редкой щетиной. И огромные набрякшие губы, всегда раздвинутые, мокрые, открывающие острые зубы. И вдобавок (как будто этого еще не достаточно!) на ее лице росли редкие шелковистые волосы.

Она вышла из-за картонных декораций передвижного цирка, чтобы показаться зрителям, – тогда он увидел ее впервые. Возглас удивления и омерзения прокатился над головами публики и упал на манеж. Она, должно быть, улыбнулась, но улыбка выглядела как тоскливая гримаса. Стояла она, не шевелясь, понимая, что в нее впились десятки глаз, жадно ловящих каждую деталь, чтобы потом описывать это лицо знакомым, соседям или своим детям, чтобы, вызывая его в памяти, сравнивать с собственным отражением в зеркале. И после вздыхать с облегчением. Она стояла терпеливо, казалось, даже с ощущением своего превосходства, и смотрела поверх голов, на крыши домов.

Наконец кто-то, придя в себя после потрясения, крикнул, прерывая затянувшееся молчание:

– Скажи что-нибудь!

Она взглянула на толпу, туда, откуда вырвался голос, стараясь увидеть, кто это сказал, но тут из-за картонных кулис выбежала дородная конферансье и ответила за Самую Безобразную Женщину На Свете:

– Она не говорит.

– Тогда ты расскажи ее историю, – потребовал тот же голос. Толстуха, откашлявшись, начала рассказывать.

Когда позже, уже будучи известным цирковым импресарио, он пил с нею чай у железной печки, обогревающей цирковой фургон, ему пришло в голову, что она совсем не глупа. Естественно, она говорила, и говорила толково. Он смотрел на нее пытливо, борясь с невольным восхищением этим «шедевром» природы. Она поняла и сказала:

– А ты ожидал, что мои слова будут такими же чудными и отталкивающими, как лицо, да?

Он замолчал.

Самая Безобразная пила чай на русский манер – наливая из самовара в кружку без ручки, с сахаром в прикуску.

Довольно быстро он обнаружил, что она говорит на нескольких языках, но, похоже, на всех одинаково плохо. Постоянно переходит с одного на другой. Ничего удивительного – она росла в цирке, в международной труппе диковинных монстров всех мастей. Никогда не бывала в одном и том же городе дважды.

– Я знаю, о чем вы думаете, – сказала она, глядя на него своими припухшими, малюсенькими глазами животного.

И, помолчав минуту, добавила:

– У того, кто не знал своей матери, нет родного языка. Я говорю на многих, но ни один из них не мой.

Он не нашелся что ответить. Неожиданно она начала его раздражать; он не знал, почему. Она умничала, была собранной, даже деловитой, а он ждал другого.

Затем он простился, а она – к его изумлению – подала ему руку как-то очень по-женски. Жестом дамы. Вполне красивая рука. Он наклонился к ней, но не коснулся губами.

Он думал о ней, лежа навзничь в гостиничной постели. Смотрел прямо перед собой во влажную, непроветренную темноту отеля. Густой мрак помогал воображению. Он лежал и размышлял, каково это – быть кем-то вроде нее. Как это ощущаешь изнутри. Каким видят мир глаза, напоминающие свинячьи, как дышится через такой бесформенный нос, те же ли запахи чувствуются? Каково ежедневно прикасаться к себе, когда моешься, когда почесываешься, проделываешь все эти мелкие, привычные движения?

Но никогда Самая Безобразная не вызывала у него жалости. Сочувствуй он ей – не подумал бы взять в жены.

Некоторые потом рассказывали эту историю как историю несчастной любви. Будто он потянулся к ней всем сердцем, будто полюбил кроткого ангела с безобразным лицом. Ничего подобного. В первую ночь после встречи он просто представлял себе, как можно заниматься любовью с таким существом, целоваться с ней, стягивать с нее одежду.

Он крутился возле этого цирка еще несколько недель. Уезжал и снова возвращался. Втерся в доверие к директору. Организовал им контракт в Брно, куда поехал вместе с ними и где окончательно стал в цирке своим человеком. Ему разрешили продавать билеты, а потом он подменял дородную конферансье (стоит сказать, подменял хорошо). Прежде чем открыть аляповатый занавес, разогревал публику.

– Закройте глаза, – кричал он, – особенно женщины и дети – впечатлительному глазу трудно вынести уродство этого существа. Тот, кто один раз увидит это чудо природы, не сможет уже спокойно заснуть, а будет просыпаться охваченный ужасом. И даже, возможно, усомнится в Творце…

Тут он делал паузу, и фраза выглядела незаконченной, хотя на самом деле это было не так – просто он не знал, что еще сказать. Ему казалось, что само слово «Творец» представит все в нужном свете. Он ведь думал, что этот Творец, в котором другие должны были усомниться, на самом деле избрал его, подарив редкостный шанс. Самая Безобразная Женщина На Свете. Глупцы из-за самых красивых кончали с собой, стрелялись на дуэлях. Идиоты растрачивали состояния на прихоти женщин. А он наоборот. Самая Безобразная льнула к нему как печальное прирученное животное. Она была не такой, как все. И к тому же давала возможность заработать. Взяв ее в жены, он бы выделился из толпы. У него было бы то, чего нет у других.

Он покупал ей цветы, но не какие-то там особенные, красивые букеты, а просто дешевые пучочки, с бумажными бантиками, завернутые в фольгу. Ситцевый платочек. Коробочку пралине. Блестящую ленточку. А потом, словно загипнотизированный, смотрел, как она завязывала эту ленту на лбу, и яркий бант, вместо того чтоб украшать, мог только шокировать. Наблюдал, как она разминала шоколадку своим слишком большим, толстым языком и как бурая слюна стекает между ее редких зубов прямо на щетинистый подбородок.

Он любил смотреть на нее, когда она не подозревала о его присутствии. Исчезал с самого утра, прятался за палатку, за фургон, уходил, чтобы где-нибудь притаиться и наблюдать за ней часами, хотя бы и через щели между досок забора. Греясь на солнышке, она долго, медленно, будто зачарованная, расчесывала свои редкие волосы, заплетала их в тоненькие косички и тут же расплетала. Либо вязала. Спицы блестели на солнце, прокалывали наполненный шумом цирка воздух. Или же, в просторной рубашке, с обнаженными плечами, стирала в корыте свою одежду. Ее плечи и грудь, покрытые светлой шерсткой, были красивы и мягки, как шерсть норки.

Это подглядывание было ему необходимо, потому что день ото дня его омерзение ослабевало, таяло на солнце, испарялось на глазах, как вода из лужи в знойный день. Постепенно он привыкал к невыносимой асимметрии, искаженным пропорциям, скудости и чрезмерности. Иногда Самая Безобразная казалась ему самой что ни на есть обычной.

Когда ему становилось не по себе, он всем говорил, что уезжает по важным делам, что у него встреча с тем или иным человеком (тут он всегда произносил незнакомую или, напротив, хорошо известную фамилию), что он завязывает знакомства, ведет переговоры. Потом начищал свои высокие ботинки, стирал лучшую рубашку и отправлялся куда глаза глядят. Никогда не уезжал далеко. Останавливался в соседнем местечке, крал у кого-нибудь кошелек и пил. Но и тогда он не был от нее свободен – начинал рассказывать о Самой Безобразной, будто не мог без нее обойтись даже во время этих побегов.

И, как это ни странно, она стала его величайшим сокровищем. Он мог платить за вино ее уродством. Описывая ее лицо, он зачаровывал красивых молодых женщин, которые заставляли его рассказывать о ней даже тогда, когда уже лежали под ним.

Возвращаясь, он привозил с собой новую летопись ее уродства, помня о том, что ни одна вещь не существует, пока лишена собственной истории. Поначалу он велел ей заучивать эти байки на память, но вскоре убедился, что Самая Безобразная не умеет рассказывать, говорит сбивчиво и в конце концов разражается плачем. Поэтому он сам рассказывал ее историю. Становился сбоку, указывал на нее рукой и декламировал:

– Мать этого несчастного существа, которое вы видите перед собой и внешний вид которого почти невыносим для ваших невинных очей, жила в деревне близ Шварцвальда. И вот однажды, летним днем, когда она собирала в лесу ягоды, ее выследил дикий вепрь. Охваченный безумной похотью, он набросился на несчастную и овладел ею.

В этот момент неизменно раздавались полные ужаса, приглушенные возгласы, некоторые женщины порывались уйти и уже тянули за рукав своих упирающихся мужчин.

У него было еще несколько версий.

– Эта женщина родом из забытого Богом местечка. Она потомок злых бессердечных людей, которые не нашли в себе жалости к больным нищим, за что Господь наш покарал всю их деревню передающимся из поколения в поколение уродством.

Или:

– Вот какая судьба ожидает детей женщин легкого поведения. Вот плоды сифилиса, страшной болезни, которая метит свои жертвы вплоть до пятого колена.

Виноватым он себя не чувствовал. Каждая из этих версий могла быть правдой.

– Я не знаю своих родителей, – повторяла Самая Безобразная, – я всегда такой была. Младенцем я попала в цирк. Никто уже не помнит, как это случилось.

Когда закончился их первый совместный сезон и цирк, как всегда в это время года, не торопясь, возвращался в Вену на зимовку, он сделал ей предложение. Она залилась румянцем, задрожала. Тихо сказала «хорошо», а потом робко положила голову ему на плечо. Он почувствовал ее запах – мыльный, мягкий. Выдержал минуту, а потом отстранился. Взволнованно начал строить планы совместной жизни. Они поедут туда, поедут сюда. Она молча следила за ним грустным взглядом, пока он расхаживал из угла в угол. Наконец взяла его за руку и сказала, что хотела бы ровно наоборот – чтобы они поселились где-нибудь в глуши, чтоб не должны были никуда ездить и ни с кем общаться. Она бы стряпала, у них были бы дети, сад.

– Ты не выдержишь, – возмутился он, – ты выросла в цирке. Тебе нужно, необходимо, чтобы на тебя смотрели. Ты умрешь без людских глаз.

Она ничего не ответила.

Они обвенчались на Рождество, в маленькой церквушке. Священник, который совершал обряд, едва не упал в обморок. Его голос дрожал. Приглашены на свадьбу были лишь циркачи, поскольку он сказал ей, что у него нет родных, что он так же одинок, как и она.

Когда все уже с трудом держались на стульях, все бутылки были опорожнены и пришло время отправляться в постель (захмелев, она даже тянула его за рукав), он задерживал гостей, посылал за вином. Хотел и не мог опьянеть. Внутри у него все напряглось, дрожало, как натянутая струна. Он не мог расслабиться, не мог закинуть ногу на ногу. Сидел, выпрямившись, с порозовевшими щеками и блестящими глазами.

– Любимый, пойдем уже, – шептала она ему на ухо.

А его будто прибили к краю стола, будто пришпилили к нему невидимыми булавками. Внимательный наблюдатель мог бы подумать, что он боится обнаженной интимности, вынужденной близости с молодой женой. Было ли так на самом деле?

– Прикоснись к моему лицу, – просила она потом в темноте, но он этого не сделал. Приподнялся над ней на руках так, что видел лишь очертания ее фигуры, белеющей во мраке комнаты, тусклое пятно без четких границ. А потом закрыл глаза (этого она уже не могла увидеть) и овладел ею бездумно, как любой другой женщиной, как всегда.

Следующий сезон они начали уже самостоятельно. Он велел ей сфотографироваться и рассылал снимки по всему свету. Ответы приходили незамедлительно. У них было множество выступлений. Путешествовали они первым классом. Она никогда не снимала шляпы с серой плотной вуалью, так через нее и увидела и Рим, и Венецию, и Елисейские Поля. Он купил ей дюжину платьев, сам зашнуровывал корсет; и когда они шли по многолюдным улицам европейских городов, то выглядели как обыкновенная пара. Но и тогда – в лучшие их дни – он время от времени убегал, иначе просто не мог. Таков уж он был, вечный беглец. Его внезапно охватывала паника, какая-то невыносимая нервозность, он начинал потеть, задыхаться… Дело кончалось тем, что он брал пачку банкнот, хватал шляпу и сбегал вниз по лестнице, безошибочно находя дорогу к портовым притонам. Там он вдруг обмякал, его лицо обвисало, и скрываемая под набриолиненными прядями лысина беззастенчиво показывалась на свет. Пил он с радостью, невинно, что-то невнятно бормотал, а потом позволял бить себя по рукам какой-нибудь запальчивой проститутке.

Когда Самая Безобразная впервые упрекнула его, он ударил ее в живот – даже тут побоялся коснуться лица.

Он уже не рассказывал о сифилисе и о вепре в лесу. Получил письмо от профессора медицины из Вены и теперь, представляя свою жену, изъяснялся языком науки:

– Дамы и господа! Перед вами чудо природы, мутант, ошибка эволюции, утраченное звено. Подобные экземпляры появляются очень редко. Вероятность этого столь же мала, как и того, что сейчас сюда упадет метеорит. Вам повезло – у вас есть возможность видеть результат мутации собственными глазами.

Естественно, они побывали в университете у профессора. Там вместе позировали для фотографий – она сидела, он стоял сзади, положив ладонь на ее плечо.

Однажды, пока ее обследовали, профессор перекинулся с ним парой слов.

– Интересно, – сказал профессор, – наследственная ли эта мутация. Вы не думали о ребенке? Пробовали? Ваша жена, вы вообще?..

Вскоре после этого деликатного разговора с профессором, как бы и безотносительно к нему, она сообщила, что беременна. С тех пор его терзали противоречивые чувства. Он хотел, чтобы она родила похожего на нее ребенка – тогда у них стало бы еще больше поездок, еще больше приглашений. В любом случае, он был бы обеспечен до конца жизни, даже если б с ней что-нибудь случилось. Может, сам бы прославился? Но сразу же приходила ужасающая мысль, что ребенок будет уродом. Лучше уж вырвать его из чрева матери, чтобы спасти от ее отравленной, навечно заклейменной крови. Ему снилось, что это он – тот самый сын в ее чреве, заточенная жертва темной любви. И она, томя его в этой тюрьме, постепенно изменяет ему лицо. Или иначе: ему снилось, что он – тот самый лесной вепрь, который насилует невинную девушку. Просыпаясь в холодном поту, он молился, чтобы она выкинула.

Ее живот подбадривал зрителей. Они легче прощали ей чудовищное уродство. Теперь они задавали вопросы, на которые она, смущаясь, отвечала тихо и неуверенно. Знакомые уже держали пари – какой родится ребенок и какого пола. Она принимала это спокойно.

Вечерами она шила распашонки.

– Знаешь, – говорила она, застывая на минуту без движения, остановив взгляд на каком-нибудь отдаленном предмете, – люди такие слабые, такие одинокие. Когда они сидят передо мною, уставившись на мое лицо, мне их жаль. Как будто они совсем пустые, и им необходимо на что-то насмотреться, чем-то себя заполнить. Иногда я думаю, что они мне завидуют. Я, по крайней мере, хоть какая-то. А они… нет в них ничего своего, ничего особенного.

Он скривился, услышав это.

Она родила ночью, легко и тихо, как животное. Акушерка пришла лишь затем, чтоб отрезать пуповину. Он дал ей пачку банкнот, велев помалкивать до поры до времени. Тут же зажег повсюду свет, чтобы как следует рассмотреть новорожденного. Его сердце бешено колотилось. Ребенок был безобразный, еще страшнее, чем мать. Он закрыл глаза, ощутив, что содержимое желудка подступает к горлу. Лишь потом, переведя наконец дух, убедился, что, как она и говорила, младенец – девочка.

Он вновь убежал в окутанный мраком город, это была то ли Вена, то ли Берлин. Шел мелкий мокрый снег. Его ботинки жалобно шлепали по брусчатке. И вновь его раздирали противоречивые чувства – радость и отчаяние.

Он пил и не пьянел. Мечтал и боялся. Вернулся через несколько дней, с уже готовым планом поездок и рекламы. Написал письмо профессору. Пригласил фотографа, который трясущимися руками раз за разом щелкал затвором и в ярком свете магниевой вспышки запечатлевал ужасающее уродство матери и дочери.

Вот пусть только кончится зима, зацветет сирень, просохнут улицы больших городов. Петербург, Бухарест, Варшава и дальше, дальше, а потом даже Нью-Йорк и Буэнос-Айрес… Пусть только небо вздуется над землей как огромный голубой парус. Весь мир будет потрясен уродством его жены и дочери и падет перед ними на колени.

Примерно тогда же он первый раз поцеловал ее лицо. Нет, нет, не в губы, а в лоб. Она посмотрела на него совсем другим, просветленным, почти человеческим взглядом. Именно тогда в уме у него родился вопрос, который он не мог ей задать. «Кто ты? Кто ты? Кто ты?» – беззвучно спрашивал он ее и не заметил, как начал мысленно задавать этот вопрос другим и даже самому себе, перед зеркалом, во время бритья. Казалось, он открыл тайну: все кругом ряженые. Человеческие лица спрятаны под масками, будто вся жизнь – Венецианский карнавал. Иногда спьяну (на трезвую голову он не позволял себе таких глупостей) фантазировал, будто снимает эти маски, а они с легким потрескиванием рвутся, открывая – но что? Он не знал. Все это так его мучило, что он не выдерживал долго дома с ней и ребенком. Он боялся, что может поддаться странному искушению и однажды начнет сдирать с ее лица это безобразие. Или примется искать пальцами спрятанные края, швы, места склейки, копаться в ее волосах. Украдкой уходил, чтобы напиться, и тогда обдумывал грядущие поездки, проектировал афиши, составлял договоры.

Но ранней весной пришла та страшная эпидемия испанки, и обе заболели. Лежали рядом, в жару, тяжело дыша. Время от времени она, подчиняясь какому-то паническому рефлексу, прижимала ребенка к себе. В бреду пыталась кормить дочку, не понимая, что у той нет сил сосать. Что она умирает. А когда девочка умерла, он осторожно отобрал ее у жены и положил на край кровати. Закурил сигару.

В ту ночь Самая Безобразная на минуту очнулась. Но только затем, чтобы зайтись отчаянным воем. Он не мог этого вынести – то был голос ночи, темноты, черной бездны. Он затыкал уши и, в конце концов схватив шляпу, выбежал из дому, но далеко не ушел. До утра ходил под окнами своей квартиры и тем самым помогал умереть и ей. Она умерла быстрее, чем он мог ожидать.

Он закрылся в их спальне и смотрел на оба тела, вдруг ставшие какими-то тяжелыми, неуклюжими, неожиданно материальными. С удивлением заметил, как сильно они продавливают матрац. Он понятия не имел, что теперь делать, так что только известил профессора и, прикладываясь прямо к бутылке, наблюдал, как сумерки размывают контуры двух неподвижных силуэтов на постели.

– Спасите их, – бессвязно умолял он, пока профессор со знанием дела осматривал останки.

– Вы с ума сошли? Ведь они мертвы, – ответил тот с раздражением.

Затем профессор подсунул ему какую-то бумагу, и он подписал ее правой рукой, левой беря деньги.

Прежде чем в тот же день сгинуть где-то в портовых притонах, он помог профессору перевезти тела на пролетке в университетскую клинику. Там через какое-то время из них тайком сделали чучела.

Долго, почти двадцать лет, стояли они в холодном подвале клиники – до лучших времен, когда их присоединили к большой коллекции еврейских и славянских черепов, двухголовых младенцев, сиамских близнецов всех мастей. Их и сейчас можно увидеть в запасниках Patologisches Museum – мать и дочь со стеклянными глазами, застывшие в исполненной достоинства позе. Несостоявшееся начало новой ветви рода человеческого.

Перевод С. Леоновой

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю