355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Токарчук » Игра на разных барабанах » Текст книги (страница 4)
Игра на разных барабанах
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:37

Текст книги "Игра на разных барабанах"


Автор книги: Ольга Токарчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Над спальнями, под скошенной крышей этого склеенного из прессованного картона дома была детская и чердак, заваленный всякой рухлядью: круглыми коробками из-под шляп, поломанной мебелью, старыми чемоданами. В детской, возле деревянной лошадки-качалки стоял миниатюрный кукольный домик, но предметы его обстановки, эта имитация имитации, были такими малюсенькими, настолько условными, что не позволяли увидеть свои истинные объемы и формы.

Моя хозяйка осторожно посадила куклу на постель – это единственное, на что она решилась.

– У нее было трое мужей, – сказала она о кукле. – Первый куда-то подевался, исчез, тогда она взяла себе другого, но тот потерял ногу, и она сослала его в садовники. Третий муж тоже плохо кончил – запил да так и сгинул.

Эта история казалась правдивой только потому, что она в нее верила.

– Можешь приходить сюда, когда захочешь, – прибавила она в заключение.

Я не посмела. Но долго еще после, лежа в постели, воспроизводила в памяти одну за другой детали этой картонной имитации реального мира. Мысленно ими забавлялась. Вот две мышки бросились наутек от кота и юркнули под буфет. Вечером после обеда, раздеваясь в ванной, я увидела в зеркале свое обнаженное тело. И с минуту стояла в недоумении оттого, что у меня есть груди, – в это краткое мгновение я видела хрупкое, тщедушное девчоночье тельце, плоское как доска, – и потом, в молочной подсветке компьютерного экрана, с удивлением разглядывала свои руки.

Под конец июня погода разгулялась, стало солнечно и ветрено. Мне уже не хотелось писать. Я сидела на террасе, греясь на солнышке. В бинокль наблюдала за птицами и пугливыми дикими кроликами. Несколько раз мне привиделась она. Бегущей по парковым дорожкам с катившимся перед ней железным обручем, который она на ходу подправляла палочкой. На ее головке красовалась голубенькая панамка, завязанная под подбородком мягкими лентами.

Ночи были не ночи – одно название, мимолетные, шалые. Сумерки чуть ли не сразу переходили в рассвет. Розовая полоска на западе так и не исчезала. И я окончательно перестала ориентироваться, где на этом небосводе запад, а где восток.

Перевод И. Подчищаевой
Персонаж

В монографии о его творчестве, которую он начал читать за утренним кофе, обнаружилась неточность. Дело в том, что роман «Открытые глаза вещей» вышел в восемьдесят втором году, а не в восемьдесят четвертом. По какой-то причине исследовательница не упомянула то зарубежное издание. Исправив ошибку карандашом, он закурил первую из пяти ежедневных сигарет – приходилось себя ограничивать. Врач заявил, что в его возрасте вообще пора бросить курить. Однако он знал, что тогда перестанет и писать. Между вдыханием табачного дыма и творчеством существовала прямая зависимость. Наполняющий легкие дым тревожил память, что объяснялось, вероятно, сходством их природы: изменчивые полосы, внезапно скручивающиеся в кольца, завитушки, полупрозрачные слоистые конструкции, которые на мгновение застывают в воздухе и пропадают навсегда. Небольшое усилие – и эта эфемерность каким-то неведомым, волшебным образом обращалась в слова и предложения.

Он перелистнул пару страниц, и внимание вдруг привлекла фраза: «Герой этого поразительного рассказа, alter ego автора, носит его имя и даже проживает по тому же адресу – Варшава, близ Аллей». Затянувшись, он несколько раз перечитал эти слова. Вспомнил время, когда писал «Открытые глаза вещей», двадцать лет назад. Страшный период, безнадежный. Казалось, вот-вот наступит конец света, а на самом деле все завершилось хорошо. Но что это значит: хорошо, плохо, – подумал он и жадно поглядел на четыре оставшиеся сигареты. Работалось тогда хорошо. Смутное отчаяние, атмосфера серости и абсурда придавали перу размах, пестовали слова подобно заботливой матери – выкармливая целые абзацы, раскрывая тайны волшебных, мистических связей, буквально на блюдечке подсовывая готовые образы. Сегодня все сделалось каким-то бумажным: на вид вроде прочное, а попробуй описать – придется продираться через напластования мусора, истлевшие клочья событий, крупицы мгновений. Нормальная жизнь оказалась скучной, заполненной мелкими проблемами, незначительными деталями, что песком сыпались из утренних газет и тут же покрывались пылью.

Самборский встал, еще раз глянул на сигареты и решил прогуляться. Он набросил только пиджак – погода была отличная. Обычным своим маршрутом, через проходные дворы и подворотни выбрался на центральную улицу, свернул к костелу на площади и зашел в свое любимое кафе. По дороге с ним раскланялись несколько человек, в том числе пара молодых людей с рюкзаками. Увидев писателя, ребята остановились и продолжали стоять, когда он, с улыбкой ответив им, отправился дальше. Такие встречи были одновременно приятны и неприятны. Они напоминали, что Самборский навсегда останется собой и никого другого из него уже не получится, тогда как перед некоторыми, вот как эти двое, простирается целое море возможностей, масса ролей на любой вкус, гигантская корзина «киндер-сюрпризов» – они еще могут стать кем угодно. А он – нет. Он уже вычерчен. Самборскому даже подумалось «завершен», и от этого слова повеяло чем-то гадким. Холодным затхлым воздухом, будто из подвала. Порой казалось, что на лбу у него красуется медная табличка: «Станислав Самборский, писатель». Вот, например, сейчас – стоило войти в кафе, как все взоры украдкой обратились к нему. Правда, Самборский был здесь постоянным посетителем, так что появление его даже не нарушило ровный гул голосов. Он подошел к стойке, обменялся с официантками приветственными улыбками и сел за столик. Заказал «черный завтрак»: кофе и пачку сигарет – теперь четырех штук, оставшихся дома на письменном столе, хватит до вечера. Знакомая официантка по собственной инициативе принесла два бутерброда с его любимым яичным паштетом. «Утром надо поесть как следует». Он не возражал. Взял газету и спокойно принялся за чтение, ощущая, что находится в центре мироздания.

Того типа Самборский встретил уже на лестничной площадке перед своей дверью: склонившись, он возился с замком. Писатель целую минуту – большую, круглую и жирную, как муха, – не мог прийти в себя от изумления. Мужчина показался ему знакомым, даже более того – чуть ли не двойником, отвратительным и мерзким. Редкий ежик седых волос, землистый цвет лица, тщедушная фигура в клетчатом пиджаке, дорогие, хоть и потертые ботинки. Самборский хотел что-то сказать, но тут замок щелкнул, дверь открылась, и тот первым молча вошел в квартиру. Потрясенный, писатель последовал за ним. Тот его будто и не замечал. Уселся за стол, взял карандаш и начал читать монографию. Лихо помечал что-то на полях, отчеркивал целые фразы. С отвращением отодвинул пепельницу, потом выбросил в мусорную корзину оставшиеся сигареты. Зазвонил телефон, но Самборский даже подойти не успел – уверенно подняв трубку, тот уже протянул: «Да-а?» Он сосредоточенно слушал собеседника, на лбу резче обозначилась морщина, придав лицу серьезное, даже трагическое выражение. Помолчав немного, он произнес: «Литература – это призвание. Только ей под силу очертить границы человеческого существования и в то же время придать ему трансцендентальное измерение. Жизни как таковой слишком мало. Прошу прислать мне текст на авторизацию», – и повесил трубку. Посидел еще минуту в тишине, подперев лоб ладонью, а затем принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину. Тогда Самборский его и возненавидел.

Самое удивительное, что он совсем не ел. Только пил кофе. И, как позже выяснилось, жрал водку. Однажды после обеда Самборский увидел его в своем любимом кафе, за столиком, в окружении молодых людей, буквально смотревших ему в рот. Самборский остановился на тротуаре и наблюдал за этой сценой через большое окно. Тот о чем-то рассказывал, поводя в воздухе руками. Морщил лоб, на мгновение умолкал, задумчиво, каким-то знакомым Самборскому жестом потирал подбородок. И, по-детски подняв указательный палец, ораторствовал дальше. Сперва Самборский, разумеется, хотел войти и устроить скандал: это, мол, его столик, его друзья-студенты, и даже – о да! теперь-то он понял – его жест. Он уже было направился к двери, вне себя от возмущения, но остановился, увидев, как тот размашистым, чуть театральным движением подносит к губам стопку и лихо ее опрокидывает. У студентов от восторга и изумления глаза на лоб лезут, а тот, не закусив, продолжает витийствовать. Водку Самборский практически никогда не пил, и не потому, что не хотел – напротив, он бы с удовольствием! – просто не мог. В стране, где пьет и стар и млад, писатель родился трезвенником. От выпитой залпом рюмки его бы точно стошнило. «Пьяница», – буркнул он себе под нос, на самом деле сглотнув горький комок восхищения. Задетый за живое, Самборский не стал заходить в кафе и двинулся дальше. Неподалеку располагался маленький бар – на месте столовой, что была здесь в старые добрые времена; тут он и примостился в уголке, заказав бокал пива и закурив сигарету. Понаблюдал за какими-то коротко стриженными, увешанными цепочками парнями, которые, склонившись друг к другу, что-то обсуждали вполголоса. Шоколадная от искусственного загара официантка скучала над иллюстрированным журналом. По радио передавали незамысловатую ритмичную песенку с симпатичным припевом: «Моя милая сестрица кувыркаться мастерица». Самборскому здесь понравилось. Он поудобнее устроился в своем уголке, закурил – и вместе с колечками дыма поплыли настоящие, завершенные фразы. Он неспешно записывал их на салфетке.

Тот вернулся вечером, слегка навеселе, с гвоздикой в петлице, что Самборский счел просто верхом претенциозности. Омерзительный тип, фанфарон. Глаза бы его не видели – тошнотворный, словно желе из просроченного желатина, холодный студень в человеческом обличье; было в нем что-то свинячье, какое-то животное самодовольство. Самборский бы даже прикоснуться к нему побрезговал. А тот, не взглянув на писателя, сразу схватил трубку и принялся звонить. Кому-то заявил протест по поводу недостаточного финансирования университетов. Кого-то заверил в своей поддержке, правда, какой и кого именно, Самборский не слышал, потому что в этот момент стирал в ванной носки, решив не обращать на того внимания. Но, направляясь в спальню, увидел, как тот склонился над вынутой из пишущей машинки страницей – с озабоченным видом что-то черкал и дописывал. «Тоже мне стиль: целую минуту – большую, круглую и жирную, как муха, – не мог прийти в себя от изумления», – заметил он вдруг, ткнув листок писателю под нос. Самборский вырвал у него страницу и поспешно собрал лежащие на письменном столе бумаги. «Сюда не смей соваться. Остальное, так и быть, забирай, а об этом и думать забудь», – процедил он. Однако тот иронически усмехнулся: «Шика тебе не хватает, Самборчик. Может, пишешь ты и неплохо, но шика нет».

И еще одна странность: тот совсем не спал. Просиживал за столом ночи напролет в любимой своей позе – просто олицетворение тревоги и сосредоточенности. Горела лампа. Загляни кто-нибудь в окошко, сразу бы догадался: писатель. Работает небось, размышляет о важных проблемах. Плетет в своей писательской голове очередное повествование о мире и смысле. Разум его прозревает безбрежные перспективы, мысль высвобождается из шкатулки, в которую была заключена невежеством, косностью, бездушием, примитивностью. Ему внятны границы познания. Абсурд истории. Одиночество человека. Добро и зло. Надежды и иллюзии релятивизма. И, разумеется, прекрасное. Куда же без проблемы прекрасного…

А Самборскому мешала эта чертова лампа в кабинете. Узенькие полоски света просачивались под дверь и складывались на полу в загадочные графические узоры. Из головы у него не шел родительский склеп, в эту зиму – видимо, из-за морозов – предательским образом расколовшийся пополам. Идти, что ли, ругаться с каменщиком? Потом ему почему-то вспомнились школьная учительница и ее платье. Это когда они еще жили по ту сторону Буга. Словно наяву он увидел узор на ткани – по черному полю белые цветы с неровными ярко-красными середками. Казалось, протяни руку – и пальцы ощутят холодный материал. Ситец, шелк, креп-жоржет? Под эти видения он и уснул, но пробуждение оказалось не из приятных. Тот стоял над ним, заложив руки за спину, – свежий, причесанный, выбритый. «Ты бы, Самборчик, написал что-нибудь о роли писателя в современном мире. О задачах литературы. Вправе ли мы требовать, чтобы она описывала современность, свидетельствовала о происходящих на наших глазах переменах». – «Катись ты к…» – сказал Самборский и сам вздрогнул. С самого детства он терпеть не мог ругаться. «А ты мне здесь не кати, – парировал тот. – Вставай и берись за работу. Лентяй. Двоечник».

К счастью, он ушел, но, бреясь, Самборский услыхал его голос по радио. Тот рассуждал о роли литературы. Неприятно удивленный, писатель замер с бритвой в руке. А вечером того же дня увидел его на экране телевизора. Задумчиво потирая подбородок, тот высказывался на тему порнографии и эвтаназии. Самборский пришел в ярость. Бросившись к двери, он запер ее на все замки, а потом еще забаррикадировал тяжелым комодом. Ближе к ночи злорадно слушал, как тот пытается войти.

Несколько дней Самборский просидел в пустой квартире на осадном положении. Не подходил к телефону, не включал телевизор. Закончилась еда в холодильнике и мыло. Погубили его сигареты. Поначалу он думал, что обойдется без курева, но к вечеру третьего или четвертого дня терпеть уже не стало сил. Надел плащ, надвинул на глаза шапку. Беспокойно оглядываясь, добежал до киоска на углу. Никого. Купив вожделенные сигареты, тут же закурил. Увы, по возвращении домой Самборский обнаружил того за столом – он с любопытством просматривал записи последних дней. Будь у Самборского пистолет, он выстрелил бы в эту минуту, не задумываясь. Или нож бы в спину вонзил. К сожалению, ничего подобного под рукой не оказалось, только пачка сигарет, и писатель стоял и трясся от злости. «Чего тебе от меня надо? Катись отсюда!» – процедил он. Тот оглянулся через плечо, посмотрел на Самборского не то высокомерно, не то равнодушно и произнес: «Не мешай мне. Я работаю». «Ах так, – подумал, закипая от ярости, писатель, – ты работаешь! За моим столом, над моими рукописями, наглец, козел!» В глазах у него потемнело, и он бросился на мерзавца, пытаясь одной рукой вырвать рукопись, а другой уцепиться за воротник. Но тот оказался проворнее. Схватил Самборского за запястья, больно сдавил и оттолкнул. Упала красивая гравюра, посыпалось стекло. Тот прижимал писателя к стене, словно девушку тискал; он был крупнее, как-то упитаннее, здоровее. От него пахло кофе. Устремив на перепуганного подобным оборотом Самборского холодный желеобразный взгляд, он выдохнул писателю прямо в лицо: «Я тебя придумал, понимаешь, ты, ублюдок недоделанный. Я тебя придумал и в любой момент могу вычеркнуть, ты просто повествователь, лирический герой, неудачный персонаж, не более того. Так что не трепыхайся – сиди тихо». Он брезгливо отпустил Самборского и вернулся к столу. Писатель потер ноющие запястья, а потом тихонько, стараясь не мешать, принялся подбирать с пола осколки. Гнев улетучился, более того, глядя на испорченную гравюру, он ощутил неожиданное облегчение. Все всегда оказывается проще, чем кажется поначалу. Перед глазами у него стоял тот бар в переулке и загорелая до копоти официантка.

Чего тут думать… Писатель Самборский поглубже натянул шапку и вышел из дома.

Перевод И. Адельгейм
Остров

Многоуважаемая госпожа, большое спасибо за диктофон, я получил его на почте до востребования неповрежденным – так хорошо вы его запаковали. Безмерно вам благодарен за этот жест доверия. Что еще можно сделать для человека, который хочет что-то рассказать, но не сообщает своего адреса; который звонит вам несколько раз, уже начинает рассказывать свою историю и вдруг неизвестно почему прерывает ее на полуслове? Да, диктофон – это выход. Я уже не могу пользоваться ручкой, я ведь вам говорил – не потому, что не способен писать, всему виной банальный артрит: мои руки никуда не годятся.

Как вы уже, наверное, знаете (кажется, я и об этом упомянул в одном из наших телефонных разговоров), я написал историю своих военных скитаний. Книга вышла несколько лет назад и потонула в потоке подобных воспоминаний. Писал я ее не для себя, для людей, и в определенном смысле – я в этом более чем когда-либо уверен – она отвечает их ожиданиям. Людям всегда трудно угодить. Мне казалось, что мои переживания вплетаются в какое-то общее пространство, и поэтому все глубоко личное нужно перекроить и надлежащим образом представить. Я хотел, чтобы меня поняли, но только зря потратил время и, по правде говоря, не сказал там ничего от себя; не сказал самого главного. Лишь подбрасывал слова, которые могут вызывать у других такие же ассоциации, старался создать карту прошлого, совместного прошлого, обобщал – это и есть память, не так ли?

Но иногда с нами происходят вещи, которые идут вразрез со всем, что было нам известно до сих пор, вещи, которые рвут общую карту, и неизвестно, что с этим делать. Кое-какие факты не удастся совместить с Историей: они многое в ней поставили бы под сомнение, а это опасно. Нельзя записать их и как обычный анекдот, невинное воспоминание. Людям не нужны чудеса.

Думаю, однако, что «чудеса» все же необходимы даже тем, кто от них упорно отмахивается. Они очерчивают границы реальности, служат рубежом между тем, что есть, и тем, что всего лишь возможно. Как бы ставят нас по стойке смирно, в этом смысле они – барабаны, монотонный стук которых держит нас начеку. Знаете, чего я больше всего боюсь? Что мир действительно может стать таким, каким он нам представляется.

Я бы хотел, чтобы вы отнеслись к моему рассказу как к вымыслу: тогда можно было бы опубликовать его в сборнике самых что ни на есть фантастических рассказов. Впрочем, не мне вам указывать.

В 1944 году, после долгих скитаний по дорогам войны, нам с товарищем удалось добраться до Греции. Там я выправил себе бумаги; нас вместе с несколькими десятками других беженцев должны были тайно перевезти в Палестину на небольшом транспортном судне. На вторую ночь плавания наш корабль был взорван торпедой. Насколько мне известно, никто, кроме меня, не выжил.

Первое, что помню: я сижу на пляже, покрытом маленькими камушками, тщательно обработанными морем до идеально круглой формы. Теплый дождь смывает с меня соленую воду, болит подвернутая нога.

Но мысленно я все еще на корабле, будто вообще не заметил, что произошло. Все еще стою на носу у поручней и решаю, снять ли перед прыжком очки и как сообразить, куда плыть. Слышу вокруг себя голоса, крики, полные отчаяния и страха, потом плеск воды – когда маленькие беззащитные фигурки отрываются от огромной туши судна и прыгают в воду (будто семена какого-то огромного растения, подумал я). Этот плеск звучит почти весело, словно это игра, а не попытка спасти жизнь.

Я хорошо помню свой прыжок и единственную, всё заглушающую мысль, что уплыть надо как можно дальше; еще помню, что с того момента, как я оказался под водой, надо мной захлопнулись огромные ворота, плотно закрылись двери. Вдруг стало тихо, зелено, время резко остановилось, а потом упрямо двинулось вперед, но уже в совершенно ином ритме, медленно, торжественно. Я не закрыл глаза, возможно боясь, что не увижу собственной смерти, и теперь наблюдал за неторопливым радостным танцем пузырьков воздуха, поднимающихся к поверхности от тел, которые внезапно появлялись в зеленой мгле, медленно шевелили руками и ногами, а затем под действием таинственной силы устремлялись к свету, разливающемуся, как ртуть, по небу этой водной страны, или замирали на полдороге, вглядываясь в далекое таинственное дно. Над ними висела дрожащая зловещая тень корабля, мрачная туманность на ртутном небе, и эта громада росла, обретала контуры, мощь. Тонула.

Я плыл куда глаза глядят – лишь бы подальше оттуда. Потом стемнело, и я уцепился за какую-то доску, и она понесла меня, потерявшего сознание от усталости, вперед.

Так я оказался на пляже. Сидел, массируя ноющую щиколотку; на мгновение выглянуло солнце, дождь перестал, и все осветилось. В кармане плаща я нащупал очки – уцелели.

Я подумал, что сюда вместе со мной должно было добраться еще много людей. Женщина с несколькими детьми, влюбленная пара, больная старуха в инвалидной коляске и ее сын или опекун, группа молчаливых молодых людей, а также мой товарищ, Якуб, в таком же, как у меня, плаще (нам отдала их бесплатно торгующая старьем гречанка), – с Якубом мы беседовали, когда нас оглушил удар и ужасный грохот. Нетвердым шагом я двинулся вдоль пляжа, высматривая среди камней хоть какое-нибудь движение, и опять в голове у меня был этот страшный шум. Я кидался в разные стороны, подходил к морю и возвращался.

Пляж был пуст. Я уселся в том же месте, куда меня выбросило, и как-то неожиданно спокойно подумал, что буду ждать, пока кто-нибудь не появится.

Сидел я так, пока не наступила ночь, и только тогда улегся на высушенные теплым ветром камушки и уснул. Спал тревожно; то и дело просыпался и обводил взглядом поверхность воды до самого горизонта, не обращая внимания на сушу у себя за спиной. На рассвете вода поднялась и коснулась моей уже распухшей ступни. Тогда я отступил к скалам.

Очень хорошо помню те первые часы, ничего не забыл.

Помню, что ко мне подходили маленькие крабики, останавливались передо мной, удивленно и недоверчиво вращая глазами на стебельках, а потом удирали под камни. Навещали меня и маленькие скачущие насекомые; потом они тоже отправлялись по своим делам. От солнца моя одежда превратилась в тесную соленую шкуру, драла кожу. Хотелось пить. Я подумал о пресной воде – должна же она была остаться после дождя где-нибудь в расщелинах скал – и двинулся, хромая, в сторону поросших травой склонов; только тогда я начал догадываться, что нахожусь на острове. То ли из-за неизменного запаха моря, подступавшего со всех сторон, то ли из-за ветра, который не переставал, не ослабевал, будто игнорировал сушу, будто эта суша была всего лишь незначительным, мелким препятствием на его пути. Я тащился в гору, надеясь, что оттуда смогу увидеть, где я, что передо мной откроется география этого неожиданного мира. И самое главное – я встречу людей.

Эти первые часы, первые дни были сплошным ожиданием. Я весь превратился в зрение и слух. Сидел на полдороге к вершине холма на разогретом солнцем камне и смотрел на море. Вглядывался, надеясь, что увижу на его изменчивой поверхности какой-нибудь след, остроносую шлюпку, фрагменты палубы, хотя бы какой-то мусор, доски, ящики, что угодно; что на горизонте появится спасательный катер, посланный людьми, грузовое судно; что прилетит самолет. Глаза щипало от напряжения, текли слезы. Плащ сох на камнях, и на его гладкой поплиновой поверхности выступали кристаллики соли.

Только вечером я, мучимый голодом и жаждой, вернулся к морю в надежде поймать какую-нибудь рыбу. Мне удалось найти пресную воду – ее было даже слишком много в маленьких скользких расщелинах. Всю ночь я просидел у одной из них, боясь отойти, вглядываясь в море. Звездное небо контрастировало с бескрайней, разлитой в темноте водой. Всю жизнь прожив в городе, я не видел такой абсолютной черноты никогда и вдруг ощутил себя маленьким, мелким, ненужным, крохой, которая каким-то чудом пережила катастрофу. Я понял: то, что произошло, жестоко как по отношению к тем, кто погиб, так и к тем, кто выжил, ведь ни в смерти одних, ни в спасении других не было ничего личного, не совершался никакой выбор, не существовало никакого предопределения – ничего, кроме механической воли случая, глухой, металлической, грохочущей, как отголоски работы космический махины. Черная необъятность моря обнажила эту страшную правду: неважно, что ты существуешь. «Нет» и «есть» уравнены в правах. Тогда, в ту трагическую минуту, я подумал, что умер, утонул и что это и есть то, о чем с такой легкостью болтали за столиками кафе, – загробная жизнь. Что я мертв.

Я просидел, не сходя с места, весь следующий день и еще одну ночь. Без еды, парализованный ужасом. Только подползал к скалам, чтобы напиться, а потом опять впадал в оцепенение. Мысли постепенно исчезали. И пустота, медленно разливавшаяся в голове, была как пропитанная лекарством повязка. Диалоги, которые я про себя вел, застревали на первой же фразе, множились со скрипом. Я повторял, например: люблю тебя и никогда не перестану любить, но, в сущности, понятия не имел, к кому обращаюсь. Даже мысленно не искал адресата, однако, что удивительно, фраза эта упорядочивала пустоту во мне, создавала меня заново. Или же говорил: пожалуйста, пожалуйста – хотя ни о чем не просил, а, наоборот, будто на что-то хотел указать. Пожалуйста, вот оно: то или это; пожалуйста, здесь остров, а там вода. Пожалуйста, вот и я. Один. Это уже конец. Пожалуйста. Теперь я знал, чего бояться – что я сойду с ума. Что от одиночества, голода и страха потеряю разум и брошусь в открытое море.

Подробно, во всех мелочах, я вспоминал последние дни. Порт под дождем. Встречу с каким-то небритым мужчиной, сделавшим нам документы. Пачку банкнот, которую он взял грязными руками и без конца пересчитывал под столом. Вкус хлеба, политого оливковым маслом, – восхитительный после долгих голодных дней в пути. Якуб, взволнованный, оживленный, не умолкающий в темноте жалкой, кишащей клопами гостиницы. Как все будет, когда мы доберемся до солнечных безопасных берегов земли обетованной. Утренний выход в город, чтобы на оставшиеся деньги купить в дорогу еды. Старая гречанка, которая отдала нам задаром два плаща, почти одинаковых – песочного цвета поплин, остроконечные лацканы и большие эбонитовые пуговицы. Несколько дней ожидания в гостинице. Шахматы из бумажек, нарисованное карандашом на газете бело-черное поле. А потом мои мысли перескочили еще дальше в прошлое, и я оказался в моем любимом городе. Кафе, скользкая столешница, рюмка водки. Селедка в масле. Пончик, политый глазурью, которая похрустывает под зубами. Джем внутри, золотистая упругая корочка. Мама, какой я видел ее в последний раз, – склонившаяся над кухонным столом, и белое, мелко нарезанное тело луковицы. Мне пришлось вернуться со двора, потому что я забыл перчатки, и тогда мама, взволнованная, испуганная, велела мне на минутку присесть на стул – а то пути не будет. А потом – пустая разгромленная квартира, шелест занавесок, которые вздувались под ветром из разбитого окна, ласково прикасаясь к стене. Люблю тебя и никогда не перестану любить, опять повторял я мысленно, как бы обращаясь к маме, но вдруг увидел Лилю, ее спину в дверях, когда она уходила в последний вечер, и, кажется, говорил я эти слова ей, хотя точно знал, что она умерла. Рыдал, уткнувшись в песок. Песчинки прилипали к губам.

Заходило солнце; небо было чистое, сверкающее, как сталь, острое как бритва. Пугающе пустое. Я подтянулся на руках, чтобы опереться головой о камни. Глядел в самую середину неба. Пытался вообразить… нет, не чье-то конкретное присутствие, не кого-то, не Бога, но что-то большее, чем видел, какое-то необозримое пространство, бесконечность. Пробовал молиться: Господи, Отче наш, сказал я, но слова, слетевшие с губ, прозвучали как-то неестественно и вернулись ко мне, будто ударившись о стекло. Боже, повторил я еще раз, но мне показалось, что это слово я произнес на чужом языке. И смущение: ведь я обращаюсь к кому-то, кого нет. Пожалуйста, пожалуйста, я люблю тебя и никогда не перестану любить – после этой попытки мысли вернулись на прежний путь.

Сейчас, когда я вам это рассказываю, все выглядит не таким уж драматичным, правда? А ведь никогда, ни раньше, ни позднее, я не чувствовал себя – как бы это сказать? – заключенным, что ли. Ни на острове, ни в сплетении удивительных случайностей, ставших причиной того, что я жив, избежал смерти и застрял в жизни, как насекомое в капельке смолы. Нет: запертым в себе самом, словно это «я», казавшееся до сих пор абсолютно реальным, на мгновение предстало передо мной в истинном свете – как если бы внутри меня жил кто-то другой. Я был скорлупкой, шелухой, а где-то там, внутри, уже пробивалось наружу молодое, незрелое, покрытое пленочкой, еще не сформировавшееся существо, которое только еще должно состояться, если ему это вообще удастся. Не думали ли вы иногда, что наша жизнь – проверка возможности появления той сущности, которую мы сами себе создаем как свое настоящее «я». И что успех или поражение – смотря как мы сами оцениваем нашу жизнь – определяются тем, насколько мы позволяем этой новой сущности в нас появиться. Такое мною тогда владело чувство. Будто я вот-вот разорвусь и засохну. Застарелая болячка – вот кем я был.

Проснулся я в середине дня от голода. В маленьком заливчике мне удалось голыми руками поймать двух рыбок. Они бились, и я не знал, как их прикончить. Ударил несколько раз о камень, пока они не перестали шевелиться. Несколько минут я разглядывал их, чтобы убедиться, что они мертвы, а потом съел сырыми.

Хорошо я помню только эти первые дни, а точнее, часы. Когда я съел рыбок, время сдвинулось с места, и дни потекли один за другим, нанизываясь, точно бусины, на какую-то воздушную нить. Слились воедино. Будто, съев местную пищу, я смирился с ситуацией, в которой оказался. Согласился на жизнь, которую мне предложили в виде двух маленьких рыбок.

Постепенно дни становились длиннее, теплее. Сначала я передвигался только по пляжу, не осознавая, что суша может тянуться дальше. Быстро усвоил: если сложить из камней невысокий барьер, вода оставит мне какой-нибудь съедобный подарок – рыбок, крабов. Нашел в воде валуны, покрытые моллюсками, – когда я съел моллюска первый раз, меня вырвало, но потом я научился сдерживать этот дурацкий рефлекс, и студенистые тельца скользили беспрепятственно прямо в желудок и в конце концов стали моим любимым лакомством. Я бродил по пляжу и часто впадал в панику; хорошо помню, это было хуже всего – угроза шла не снаружи, а изнутри. Мною овладевал страх, что я схожу с ума, что уже не существует хорошо знакомых ситуаций, когда я в состоянии держать себя в руках. Тогда мои мысли пускались в галоп, и, чтобы успокоиться, приходилось повторять что-нибудь бессмысленное. Я даже пытался молиться, но потом чувствовал себя еще хуже. Отвращение – вот как можно это назвать. Я всегда был атеистом, хотя теперь это слово будто поблекло, погрустнело. Отче наш… – начинал я несколько раз стыдливым шепотом, но непослушный язык будто лишал всякого смысла неуверенно произносимые слова. В конце концов я оставил попытки. Так лучше. Если Бог действительно есть, что он может сказать в свое оправдание?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю