Текст книги "Игра на разных барабанах"
Автор книги: Ольга Токарчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Профессора удивляло, что он так много думает о еде; его мозг, привыкший к располагавшимся в нем с комфортом четким идеям, абстрактным понятиям, с трудом принимал подобные мысли. Бутерброды сменились видом зарешеченного магазина с уставленными товаром полками. «Вот смешно! Нет, это просто невероятно», – думал профессор, веселясь и недоумевая. Он прислонил елку к стене в комнате и рассматривал тонкие аккуратные веточки. С неудовольствием подумал о том, что нужно что-то предпринять, начать действовать.
Он взял сумку, погасил свет, в последний раз окинул взглядом комнату и захлопнул дверь. Спустившись на лифте вниз, попытался засунуть ключ в почтовый ящик. Он был готов на все. Нужно найти посольство. Другого выхода у него нет. Возле дома он наткнулся на мужчину, который, несмотря на мороз, расчищал лопатой дорогу. Мужчина слегка поклонился и сказал что-то – наверное, поздоровался. Профессор внезапно почувствовал прилив сил и, недолго думая, удивляясь самому себе, рассказал ему о событиях последних двух дней. О том, что поселился наверху, так как приехал из Лондона читать лекции, что сопровождающая его дама должна была позвонить, но телефон сломался; про танк во дворе, про закрытый магазин, автобус, елку, уксус в бутылке. Мужчина стоял и внимательно следил за его губами. Лицо у него было непроницаемым.
Потом профессор очутился в тесной квартирке, битком набитой вещами. Передвигаться между ними было непросто. Он сидел за низким столиком, пил чай из стакана с пластиковой ручкой и то и дело осушал рюмку, немедленно наполнявшуюся вновь. Водка имела странный фруктовый привкус. Она была такой крепкой, что каждый глоток обжигал профессору нутро. Словно со стороны он слышал, как рассказывает мужчине и его жене (она появилась тут же, полная и розовощекая, с горячей колбасой, аппетитно разложенной на тарелке) о своей психологической школе, об Основателе, о предчувствиях, о том, как развивается человеческая личность. А потом вдруг занервничал, вспомнил про посольство, начал взволнованно повторять: «Embassy, British embassy». «War»[26]26
«Посольство, британское посольство». «Война» (англ.).
[Закрыть], – ответил ему мужчина и схватил обеими руками воздух так, что из него едва не материализовалась винтовка. Потом присел, сощурился и издал звук, изображающий выстрел. Он обстрелял увешанные вьющимися растениями стены и повторил: «War». Профессор, пошатываясь, направился в туалет, но попал на порог кухни. На столе он увидел сложный химический аппарат, весь в трубочках и краниках. От резкого запаха профессору сделалось нехорошо. Хозяин деликатно подтолкнул его в сторону ванной. Профессор закрыл за собой дверь, а повернувшись, обнаружил, что в ванне плавает огромная рыбина. Живая. Он не поверил собственным глазам. Держась за пуговицу на брюках, смотрел в рыбьи глаза. Ее взгляд парализовал профессора. Рыба лениво двигала хвостом. Над ванной сушилось белье. Профессор простоял так минут пятнадцать, не в силах сдвинуться с места, пока встревоженный хозяин не начал колотить в дверь. «Шшшш», – шикнул на него профессор. Они с рыбой смотрели друг другу в глаза. Это было ужасно и в то же время приятно, исполнено особого смысла – и совершенно бессмысленно. Он боялся и каким-то непостижимым образом чувствовал себя счастливым. Рыба была живая, она шевелилась, толстые губы выговаривали какие-то беззвучные слова. Профессор Эндрюс прислонился к стене и закрыл глаза. Ах, остаться в этой маленькой ванной, в чреве большого дома, внутри ледяного города, избавиться от слов, не понимать и не быть понятым. Смотреть в самую глубину плоского, идеально круглого рыбьего глаза. Никуда отсюда не выходить.
Дверь с треском отворилась, и профессор оказался в теплых, крепких объятиях хозяина. Прижался к нему, словно дитя. Разрыдался.
Минуту спустя они уже ехали в такси по залитому холодным зимним солнцем городу. Профессор Эндрюс держал на коленях свою сумку. Прощаясь у ворот посольства, грузный мужчина расцеловал его в обе заросшие двухдневной щетиной щеки. Что мог профессор сказать ему на прощанье? Несколько секунд он пытался совладать с непослушным, заплетающимся языком, а потом неуверенно прошептал: «Живую? На месте?» Поляк посмотрел на него с удивлением и ответил: «Живую».
Перевод О. Чеховой
Ариадна на Наксосе
Ане Болецкой
Как только близнецы засыпали, она отворачивала ковер и ложилась, ухом к полу. Так она слушала. Голос звучал отдаленно, приглушенный слоями утеплителя, изоляции или что там кладут между перекрытиями панельных многоэтажек. Однако мощи своей не терял. Ухо четко улавливало высокие ноты, но более низкие, те, от которых мурашки бежали по коже, иногда пропадали. Она закрывала глаза и слушала, приходя в себя лишь от шлепанья ножек близнецов, удивленно семенивших босиком по полу. Оба появлялись в дверях, заспанные, с припухшими от сна глазками, румянцем на щечках и засохшей на губах слюной. Требовательный, осмысленный взгляд детей. Ее часовых. Она вставала, всегда немного пристыженная, и принималась вытирать им носы, натягивать ползунки, сажать на горшки. Уже грелся овощной супчик. Наготове стоял йогурт. Два запичканных ротика, осваивающих все вкусы мира.
Каждый раз, собирая малышей на прогулку, она никак не могла решить: одевать первым делом детей или одеться самой. Если детей, то, ожидая ее, они стягивали шапки, развязывали шнурки. Если самой, то даже легкий макияж расплывался, пока она застегивала им пуговицы и молнии на куртках. Ни тот ни другой вариант не годился. Сборы на прогулку неожиданно становились стратегически важным моментом дня, тестом на скорость и сообразительность, тактическим ходом с целью подчинить себе мир, манифестом, что он под контролем.
Спускаться с коляской ей было удобней на лифте, ясное дело, но тогда она лишалась возможности пройти мимо той двери. Честно говоря, смотреть было не на что: дверь как десятки других дверей – покрашенная в серый цвет, с глазком, нацеленным прямо на лестничную клетку. Она приостанавливалась перед этим стеклянным зрачком и настороженно прислушивалась, не донесутся ли оттуда опять знакомые звуки – легкая нить прозрачной, как бриллиант, мелодии. Однако время прогулки не совпадало с занятиями пением. Наверное, та принимала ванну, звонила знакомым, а быть может, мыла посуду.
Именно на этом этаже, у двери певуньи, она вызывала лифт и ехала вниз. Усаживала малышей в коляску и отправлялась в путь – вдоль проезжей части до скверика; там два раза огибала фонтан и – в парк, на детскую площадку, покопаться в песочнице или просто погулять. Бродить среди клумб, собирать каштаны, складывать в букет большие разлапистые листья, разговаривать с детьми – отрывисто, сонно, бессвязно; потом наслаждаться молчанием, когда близнецы неуклюже отбегали в сторону и играли без нее. Дорога домой вела вдоль длинного ряда магазинов. Она помнила их все наперечет: обувной, хозяйственный, бар «Цвет», гастроном. Однако покупки делала в небольшом магазинчике, до потолка набитом товарами. Только в нем, чтобы не искушать себя деликатесами, а сразу купить все, что нужно, одним махом. Пакеты с покупками висели на крючках сбоку коляски, грозя ее перевернуть. Приходилось особенно осторожно съезжать и въезжать на тротуар. Сдвоенная прогулочная коляска и сумки с продуктами – теперь все это предстояло затолкать в лифт и доехать до десятого этажа, где скрежет ключа в замке пробуждал в квартире знакомые запахи – детей, стирального порошка, вареных овощей.
Чаще всего и в квартире этажом ниже в это время царила тишина. Весь дом замирал, будто те немногие, которым с утра никуда не надо было идти, ложились подремать до обеда. Она представляла их себе – на разных этажах и рядом, за стеной, теснящихся в крохотных кухоньках в гигантском кубике Рубика. Как они склоняются над тарелками разогретого супа, опираясь локтями о раскладные столы. Как потом переваривают пищу, дремлют, и сон расщепляет их мысли на маленькие фрагменты, совершенно не сочетающиеся друг с другом, угловатые и шершавые. Были и безлюдные квартиры – их сложно себе представить, – оставленные ранним утром, распотрошенные утренней спешкой, согретые сухим теплом батарей; квартиры, где только пылинки лениво кружились в воздухе.
Мальчики ели, потом она сажала их на горшки, ложилась с ними на диван и монотонно читала хорошо известную им сказку. Близнецы слушали, глядя в потолок. Они погружались в эту сказку, глаза их медленно блуждали по потрескавшейся краске, чтобы наконец, хоть и не полностью, но закрыться. Из-под век беспокойно поблескивали зрачки.
В этот момент та начинала петь.
В жизни обеих существовала некая синхронность, их ритмы таинственным образом совпадали, подчиняясь невидимому течению времени. Она тихонько вставала с дивана и на цыпочках шла в другую комнату, отворачивала ковер и ложилась на пол, чтобы послушать, как та поет.
Та начинала с гамм. Иногда она пела их долго, иногда – только минуту, для распевки. Ее голос взлетал и падал. Переходы между звуками были плавные и закругленные, как звенья металлической цепочки. Казалось, где-то там, под полом, они материализуются в мягкие шарики, желеобразные мячики. Потом она медленно начинала новую мелодию: как будто разворачивала рулоны разноцветных тканей, шелка и велюра, мягкого шифона, поблескивающей тафты. Мелодия легко взмывала вверх, окутывая несколько соседних квартир трепетной тенью. А эта, лежа на полу, больше чувствовала, чем слышала, потому что ухо было лишь малой частью тела – живот, руки и ноги тоже внимали пению той. Под кожей нежно вибрировали нервы. Тело обретало обостренную чувствительность.
Она узнавала почти все. Узнавала – то есть с первых нот знала: это то, а это другое. Не умея точно назвать, говорила себе: «это то, красивое», «это то, грустное» Али «а это то, странное». Иногда та внезапно задерживалась на какой-то фразе, вырванной из целого, отделенной от всего остального, и повторяла ее несколько раз. Настойчиво, до тошноты. Останавливала время и копировала один и тот же пассаж. Эта, наверху, не ощущала никакой разницы в повторах. Будто ту заело, будто пела механическая женщина. Может, так оно и было. Женщина с ангельским голосом и заводным механизмом под платьем.
Наконец оживали лифты, в середине дня дом просыпался. Хлопали двери, начинала работать перистальтика мусоропровода. Какие-то дети галдели на лестнице, возвращаясь из школы. В чьей-то машине перед домом срабатывала сигнализация. Приглушенно звонил телефон. Скрежетали ключи в замках. В очередной раз просыпались близнецы, теперь уже для того, чтобы съесть натертое яблоко с печеньем, сладкую морковку, персиковое пюре или омлет. Нужно было зажигать свет, постепенно, лампу за лампой, сначала на кухне, потом в комнатах. Стиральная машина требовала очередной порции детского белья. Та замолкала, потревоженная предвечерним оживлением. День входил в привычную колею и дальше уже шел спокойно, размеренно, минута за минутой, час за часом, в такт огромному метроному вечера.
Впрочем, в это время возвращался мужчина – он вешал длинное темно-синее пальто в коридоре, шел мыть руки и сажал мальчиков к себе на колени. Ее целовал в губы. Незаметно включался телевизор; они ужинали за маленьким столом на кухне. Он говорил, что, если дела пойдут хорошо, в новой квартире у них будет настоящая столовая.
Раз в неделю они ходили в кино. Этого тоже требовал метроном. Тогда они приглашали девушку посидеть с детьми. Близнецы не протестовали. Не плакали, когда родители уходили, и уже спали, когда те возвращались. После кино они еще шли куда-нибудь поужинать, но с этим вечно возникали проблемы, потому что все уже было закрыто, и вечер чаще всего заканчивался кебабом на пластиковой тарелке в одной из турецких закусочных.
Это нельзя было назвать слежкой. Громко сказано – просто она изучила распорядок дня певицы. По утрам та была дома. Утро молчало. Петь она начинала примерно в полдень, потом наступала тишина. Около трех она опять оживала, иногда на час или два. И – снова тишина. Именно тогда она уходила, а та, что слушала на полу, уже ждала у окна, чтобы посмотреть на нее сверху, со своего десятого этажа. Певица шла энергичным шагом, носки немного вывернуты наружу, как у профессиональной танцовщицы. Ее пышные, черные, вьющиеся, причудливо заколотые волосы падали на плечи. Пальто она носила длинные, свободно развевающиеся, а под ними всегда что-то короткое и облегающее. Яркие, холодные цвета – малиновый, индиго, фиолетовый. Садилась в небольшую черную машину и исчезала за многоэтажками. Эта, с близнецами, никогда не видела, как та возвращается. Наверное, поздно.
Вскоре ей удалось изменить распорядок дня так, чтобы оказаться в скверике перед домом, когда певица будет выходить. Мальчики играли в песочнице, а она сидела на скамейке, переводя взгляд с их голов на дверь в подъезд. Наконец та выходила, что-то тихонько напевая, доставала из сумочки ключи, пару секунд вертела их в пальцах, отключала сигнализацию. Автомобиль отвечал ей нежным писком и подмигиванием. Она бросала на заднее сиденье сумку и уезжала. Исчезала.
Другая забирала детей и возвращалась домой.
Позже она научилась угадывать, когда певица выйдет из дома. Получалось это не всегда – та, видно, была не очень пунктуальной. Но когда удавалось, они встречались на улице. Сначала с безразличием – столько незнакомых людей мелькает перед глазами в течение дня, столько лиц, пальто, туфель, портфелей и сумочек. Спустя некоторое время они уже обменивались взглядами. Полуулыбки. В конце концов та как-то сказала: «Добрый день», а эта покраснела и робко ответила. После той, летящей, оставался шлейф легкого цветочного запаха.
Так продолжалось два сезона, почти не отличавшихся друг от друга в районе стандартных домов, где преобладал цвет грязно-белой побелки.
Летом она стала бояться, что та вдруг уедет и уже нельзя будет, прижавшись ухом к полу, слушать музыку. Это должно было когда-то закончиться. Не живут в таком месте всю жизнь, особенно певицы. Та уже исчезала на месяц, и покинутая многоэтажка, несмотря на все голоса и звуки, шум лифта, кряхтенье мусоропровода, хлопанье дверей, арпеджио детских шагов на лестнице, стала пугающе пустой и немой, непригодной для жизни. Именно тогда она с удвоенной силой требовала от мужа: домик среди деревьев, большая столовая, выход на террасу и оттуда прямо в сад. Он обещал, но непонятным образом это означало «никогда». Потом он прижимался к ее груди, еще не так давно полной молока, и тогда она чувствовала себя сильной. Чувствовала, что она незыблема – как мост над бурлящей водой или даже как огромный трансатлантический лайнер, и это было, без сомнения, приятное чувство. Однако, засыпая, удивлялась, что не может прижаться сама к себе или укачать себя, и в тот момент ей казалось, что она заключена в собственном теле как в клетке, состоящей из ее же ребер.
По субботам, когда муж оставался с детьми, она ходила по магазинам. Прихватив сумку на колесиках, катила ее по неровным плитам тротуара, и сумка отбивала мелодичный ритм, а она подпевала в такт, подыскивала второй голос. На асфальтированной мостовой ритм менялся – растворялся, исчезая, но снова возникал, когда сумка ехала по брусчатке вдоль магазинов. Ей представлялось, что сумка на колесиках – игла граммофона, извлекающая из безмолвной поверхности скрытую музыку. Еще были бетонные плиты у подъездов, имитирующие плавные движения смычков, нервные барабанчики булыжной мостовой на старой улице рядом с овощной лавкой, мягкие звуки рожков в торговых пассажах, нежный бархат фаготов на утрамбованных дорожках. Земля в разных формах, в виде песка, гравия, камня, асфальта или бетона, пела под колесиками хозяйственной сумки. Аккомпанемент на тысячи ладов требовал ее голоса, нет, скорее, голоса той, потому что сама она могла только что-то промурлыкать или хрипло прошептать. И разве не так же, думала она, как нельзя прижаться к своей груди, нельзя услышать извне собственный голос? И в общем-то, никому не дано хоть раз увидеть себя глазами мира, услышать себя ушами мира, прикоснуться к себе его руками.
– Посмотри, – сказала она позже мужу, – я купила баклажаны, купила капусту, купила яблоки и сливы.
Она повторила это несколько раз. Как музыкальную фразу. Как припев. Близнецы завороженно рассматривали оскалившиеся, огромные желтые зубы кукурузы.
Как-то во второй половине дня, после долгих колебаний, она решилась постучать в квартиру этажом ниже. Та открыла дверь и, похоже, вовсе не удивилась. Молчала. Эта, сверху, медленно выговаривая каждое слово выученной заранее фразы, сказала:
– Меня зовут В. Я слушаю, как вы поете. Я живу над вами.
Та пригласила ее войти.
Квартира, несмотря на такое же, как у них, расположение комнат, казалась абсолютно другой. Здесь не было стены между кухней и комнатой, поэтому пространство звучало совсем по-иному. Лампы под бумажными абажурами давали мягкий, молочный свет. На стене, как картина, висел большой белый холст. Пол деревянный, очень блестящий. Серебристые, поросшие пушком листья цветов. Та поправила вьющиеся, густые, собранные в пучок волосы, внимательно посмотрела на В. и, вероятно определив возраст, перешла на «ты»:
– Так ты моя соседка сверху. С близнецами. Они похожи как две капли воды.
– Нет, – возразила В.
– Это только матерям заметно.
Наступило неловкое молчание. В. скользнула взглядом по мебели – легкой, простой. Она ожидала увидеть бархатную драпировку и тяжелые диваны, ковер с длинным ворсом, возможно, даже звериную шкуру на стене.
– Стакан соли, сахара? А может, два яйца? – рассмеялась хозяйка. Смех – низкий, глубокий – шел откуда-то изнутри. Этим смехом невозможно было не заразиться.
В. захихикала.
– Нет, мне ничего не нужно. Я только пришла сказать, что слушаю тебя.
– Такая здесь слышимость? – испуганно спросила та.
– Это очень красиво, твой голос и то, что ты поешь.
И поблагодарила за бесплатные концерты. Та извинилась: наверное, она мешает спать малышам. В. отрицательно покачала головой.
– Это так красиво, – повторила она и отступила к двери.
Та предложила ей выпить чаю. В. знала, что дети будут спать еще не больше получаса, но согласилась. Села на высокий табурет рядом со стойкой бара. Та поставила воду и насыпала из черного блестящего пакета в чайничек длинные скрученные листочки. Спросила про детей, как их зовут, и нравится ли ей этот район. В. следила за каждым ее движением. Сосредоточенное позвякивание чашками. Шелест целлофана и нежный, аппетитный шорох высыпаемого на тарелочку печенья. Руки певицы – большие и сильные, ногти ровные, розовые, с молочно-белым ободком. Французский маникюр. Стук ногтя по фарфору. Шум кипятка.
Она была крупнее, лучше сложена, чем казалось В. раньше. У нее было широкое красивое декольте в редких веснушках, большую грудь скрывала мягкая серая блузка. На ногах белые шерстяные носки. В. отметила: размер одежды 48, обуви – 40. Спросила про мелодию, которую чаще всего слышала последнее время и которая постоянно звучала у нее в голове. Хотела ее воспроизвести и уже набрала в грудь воздуха, но собственная рука ее остановила. Прижалась ко рту.
– Ну, напой, – попросила та, улыбнувшись по-детски. – Не стесняйся, напой.
Но В. не могла. Постучала пальцем по столешнице.
– Ага, кажется, знаю, это Альбинони.
В. надеялась, что она сейчас запоет, но та не стала. Пила чай. В. казалось странным, что горло, которое поет, сейчас пьет чай.
– Альбинони, – повторила певица.
Она достала из длинного ряда два диска и протянула гостье. На обложке одного была ее фотография. В. прочитала: Шуберт, Моцарт и Вивальди. На другом диске было написано: «Ариадна на Наксосе», Йозеф Гайдн. Указательным пальцем та провела по пластмассовой коробочке.
– Я как раз сейчас это разучиваю.
Но В. больше понравились песни. Она поставила их сразу, как только вернулась домой. Заспанные близнецы смотрели на нее из своих кроваток. Фруктовый йогурт. Песочное печенье, влажные крошки которого она потом собирала с ковра.
– Sposa son disprezzata, – пела та.
А вечером они помахали друг дружке – одна с балкона, другая садясь в машину.
С тех пор В. ждала ее каждый вечер. Концерты заканчивались поздно, и затем, по рассказам самой певицы, она еще отправлялась с друзьями выпить бокал вина – не ужинать ведь в такое время. Поэтому она только пила вино, но посиделки затягивались иногда до полуночи, если не позже. В. уже лежала в постели, рядом с мужем, которому наверняка снился дом с большой столовой, но то и дело выходила на цыпочках в коридор и прислушивалась к звукам, доносящимся с лестничной клетки. Несколько раз ей удалось уловить момент возвращения певицы. Лифт, скрежет дверей лифта, тихое позвякивание доставаемых из сумочки ключей, их нестройное бренчание в ладони, а потом в замке. Щелчок – дверь едва слышно открывается, затем несколько секунд тишины. Дверь захлопывается. Иногда эти звуки перемежались мужским голосом. Приглушенный смех перед тем, как дверь закроется. И полная тишина. Искушение отогнуть ковер и приложить ухо к полу.
Она выучила ее партию наизусть, пела про себя вместе с ней, и та словно отзывалась ее голосом. Как будто извлекала мелодию из груди В. Когда она забывалась, занимаясь каким-нибудь делом – гладила белье, мыла ванну, – то начинала слышать собственный голос, но он только искажал звуки, расплющивал их, превращая в хрип. Она, неприятно удивленная, замолкала. Это я пела, – думала она.
– Спой для меня, – попросила она однажды, принеся на тарелке, прикрытой фольгой, фаршированные баклажаны. Как пожертвование.
Эта идея певице, похоже, показалась забавной. Ее голос поплыл в воздухе, сначала тихий, нежный, бархатный, потом все более решительный. Тогда В. мельком бросила взгляд на ее неприкрытое декольте, на прозрачную, слегка веснушчатую кожу, едва заметные морщинки на груди, тончайшую оболочку, под которой в темных влажных лабиринтах тела течет особая, насыщенная жизнь звуков. А когда певица прикрыла глаза и исчезла под плывущими из уст звуками, В. показалось, что она увидела ее сердце – большое, массивное; кусок мяса, отмеряющий время и ритм. Мышца, полная сил и вместе с тем хрупкая; как будто эта мощная пульсация, эти уверенные в себе спазмы возникали из дрожания, трепета, непрестанного сердцебиения, скорее из умирания, чем из жизни. В. казалось, что она раскрыла тайну и, когда певица откроет глаза, не в состоянии будет это знание скрыть. Она предпочла бы не знать правды, предпочла бы отвернуться, посмотреть на что-то гладкое, простое, а лучше всего искусственное – столешницу, батарею с ее четкой, ритмичной конкретикой. Она обнаружила, что поет тело, поют мышцы, напряженные, подрагивающие части тела, расположенные в извечном порядке в телесных глубинах, специальным образом устроенная гортань, генетически спроектированное пространство, мясистые свистки. Сердце – стыдливый, интимный сгусток материи, перегоняющий кровь. Глубины тела, волшебный бархат тайны, будоражащие прикосновения, касания кончиком пальца того, чего нельзя коснуться – упругих артерий, полных жизни неподатливых хрящей, подвижных закоулков; осознание хрупкости чуда. И, непонятно почему, очевидный факт существования у певицы сердца, факт неопровержимой телесности, был трогателен и в то же время невыносим. Мысль о любого рода боли, которая могла бы нарушить работу этого метронома под веснушчатой кожей, заставила В. страдать. На глаза набежали слезы, и она попыталась их скрыть, часто заморгав. Она будет оберегать это сердце, спрячет его от других, закопает в саду на окраине города, чтобы ничто никогда не могло его коснуться. Она станет его хранительницей. Так лихорадочно думала В., сознавая, что все это абсолютная чушь. Виновата музыка. Как может человек жить без сердца?
Немного наклонившись вперед и не скрывая напряжения, та заканчивала петь. Сдвинула брови, и из ее уст поплыли тихие шелковистые звуки. Словно округляя их, поднесла к губам ладони. Мелодия незаметно слилась с тишиной. Певица замерла, открыла глаза и широко улыбнулась. Затем, помыв тарелку из-под баклажанов, у двери отдала ее соседке.
Теперь вместо кино В. тащила мужа в оперу. Оба чувствовали себя там на месте. Она смотрела на певицу издалека, но тем не менее та, в своих драпированных платьях и с ярким гримом, превращавшим лицо в созвездие глаз, бровей и губ, абсолютно независимых, как на маске, пятен, выглядела крупней и выше. Ее голос расхищали чужие, обратившиеся в слух, лица людей, он превращался в газетное слово, предназначенное многим, а значит, по сути, никому.
После спектакля они, по обыкновению, сидели в турецкой закусочной, а потом на машине ехали по засыпающим улицам домой. В. снова прислушивалась к звуку лифта.
На следующий день она отгибала угол ковра, чтобы слушать. Пол был лучше оперы. Она уже различала слова: «Teseo mio ben! Ove sei? Ove sei tu?» или печальное «Ah, di vederti, о caro, gia mi stringe il desio». Образ женщины, страдающей на берегу моря. Иногда казалось, что этажом ниже нет никакой квартиры. Что там только скалистое побережье и корабли, украдкой покидающие гавань. Что там светит яркое солнце и от шума моря кружится голова. Но когда певица открывала перед В. дверь, вид у нее был обычный – статная женщина в серой хлопчатобумажной блузке. По полу разбросаны бумаги.
– Я принесла тебе блинчики с шпинатом, – говорила В., но в глазах читалась просьба: спой мне. Покажи, как ты поешь. Как так получается, что ты поешь? Почему ты поешь, а я нет? Откуда берется твой голос? Почему я так не могу, почему я мертвая, а ты живешь?
Та ела и рассказывала о премьере «Ариадны». Что ей уже шьют платье – белоснежную тунику, перехваченную под грудью золотой лентой. Что волосы будут заколоты по-гречески, высоко, все в мелких кудряшках, как у каменных богинь. Что на руках будут медные браслеты. И неверный Тесей будет бросать ее десятки, а может, и сотни раз. Меч его замаран кровью Минотавра, лабиринт осквернен. А потом все вернется к исходной точке – они будут жить на ярко освещенной сцене, всякий раз забывая о том, что уже произошло, и то, что должно произойти, будет происходить само по себе, катиться по кругу, без всяких усилий, не суля перемен. А они, словно подчиняясь взмахам волшебной палочки, будут сбегать тайком, исчезать, пропадать, не сказав ни слова. И скоро Ариадна отправится на гастроли по большим городам и будет выступать на еще больших сценах, чтобы мужчина с окровавленным мечом бросал ее каждый вечер.
– Конечно, спою.
Она поставила кассету с аккомпанементом и, сидя на диване, за чашкой чая, запела арию, но потом, на форте, встала и, пройдясь по комнате, подняла руки. Ее голос завибрировал, проколов все вокруг крохотными иголочками. Она прикрыла глаза, и голос стал матовым, мягким, как будто превратился в прикосновение и пушистой метелочкой смахивал со всех предметов невидимую пыль тишины. В. видела, как напрягались мышцы шеи, как поднимается и опускается грудь (веснушчатая тонкая кожа), а дыхание размеренно управляет голосом, и тогда В. почти в отчаянии поняла, что никогда не постигнет этого дурманящего союза кожи, сердца, мышц и голоса. Что между одним и другим, между голосом и всем тем, что не относится к телу, зияет огромная пропасть. Прореха в существовании. Что это две разные действительности, которые встречаются только в такие мгновения. Они никогда не смогут слиться воедино или переплестись, и даже соприкоснуться не смогут, поскольку между ними нет ни малейшего сходства, их натуры противоположны, огонь и вода, материя и антиматерия. И если кому-то хоть раз доведется стать свидетелем попытки их сближения, в тот же миг все окрасится тоской, как будто невозможность этого единения уже предопределена. Она чувствовала, что женщина, которая сейчас поет с закрытыми глазами, немного отклонившись назад, тоже должна страдать из-за этого – маленькая морщинка между бровей, параллельные складки на шее. Все отделено друг от друга, замкнуто в себе, так же, как и они обе. На разных полюсах земли.
Та закончила, но глаз не открыла – стояла неподвижно на фоне кухни, словно пораженная тишиной, которую сама и создала, и тогда В. подошла к ней почти на цыпочках и положила голову на веснушчатую грудь, слушая, как под кожей звук замирает, распадается на мелкие вдохи и выдохи, но еще живет, парит в теле певицы. Она услышала запах: теплый, безопасный, нежный запах женской кожи. Та не шевелилась, а немного погодя, поколебавшись, прикоснулась к ее лицу и осторожно погладила.
Вот и все. Потом В. видела Ариадну на премьере, залитую светом, неземную. И еще в газетах – успех был ошеломительный. А дальше – началось большое турне. В квартире этажом ниже воцарилась тишина.
После отъезда певицы все никак не могла закончиться осень. Над городом постоянно висел теплый воздух, поэтому листья желтели медленно, не желая опадать. Каждый день выглядывало солнце, неяркое, сонное; оно словно удивлялось подобной аномалии. Возможно, наступит тот самый, единственный, год в истории – если допустить вероятность такого, – когда и зимы не будет, она только постоит на пороге дня, за его горизонтом, для проформы несколько раз приморозив траву. Безо всякой уверенности, произошло это или только должно произойти.
Перевод И. Киселевой








