Текст книги "Игра на разных барабанах"
Автор книги: Ольга Токарчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
На следующий день о картинах на стенах знал уже весь городок, вскоре узнала вся округа, а на долгие майские выходные несколько человек приехали специально, чтобы на нее посмотреть. Она была вежлива, но непреклонна – оставьте свой адрес, и вы получите приглашение на спектакль.
Все лето она регулярно, каждое воскресенье, танцевала для восхищавшихся ею и ее зрительным залом туристов, о ней даже сняли фильм для местного телевидения. Камера показывала то ее, то рисунки. Ну, и несколько рядов живых зрителей. Когда она получила видеокассету, то специально купила телевизор и прокручивала запись раз за разом, почти каждый вечер. А потом впервые дописала письмо до конца.
«Дорогой папочка, высылаю Вам кассету с моим выступлением. Я бы очень хотела, чтобы Вы посмотрели ее непредвзято. Мне кажется, мы должны наконец помириться. Я всегда любила Вас и – сейчас уже могу в этом признаться – писала Вам почти каждый день. У меня до сих пор хранятся эти письма. Я упакую их все в коробку и пришлю – вдруг Вам захочется почитать. Их довольно много. Вы были не правы, папа. У меня был талант, просто Вы не смогли его разглядеть. Я трудилась без устали, и теперь на мои выступления приходит множество людей. Когда я танцую, зал в моем театре трещит по швам. Я уже вижу, как Вы странно так улыбаетесь, – знаю, это ирония. Я всегда боялась этой улыбки. Сгорала от стыда, что я такая, какая есть, что я вообще есть. Но любое чувство рано или поздно проходит – я уже слишком стара, чтобы стыдиться, а Вы уже слишком стары, чтобы мною пренебрегать. Возможно, теперь все у нас сложится хорошо и мы забудем давние обиды. Будем просто отец и дочь».
В тот самый день, когда она отнесла посылку на почту, вечером пришла телеграмма. Ее отец умер. Она скомкала этот клочок бумаги, швырнула на пол, изорвала каблуком. В ярости. В ту ночь она зажгла все лампы, принесла краски и нарисовала в зале еще одно лицо – в четвертом ряду партера. А потом, глядя на него, перекрестилась и начала танцевать.
Перевод Е. Барзовой и Г. Мурадян
Гадание на фасоли
Петровский привозил его на Саскую Кемпу, однако к дому не подъезжал, а проезжал еще два перекрестка и останавливался в начале Французской. Тщательно вымытый черный лимузин прятался в густой тени деревьев, но все проходившие мимо замедляли шаги и подозрительно поглядывали на его лоснящийся кузов. Такие автомобили здесь были редкостью.
Дальше он шел сам. Петровский оставался в автомобиле и, развалившись на сиденье, курил одну сигарету за другой. С. знал, о чем он думает, выдыхая дым через приоткрытое окно. Он думает, что у С. есть любовница, и это к ней он приезжает, и для нее свертки, запакованные – чтобы не бросались в глаза – в простую оберточную бумагу. Любовница тоже, пожалуй, опасна, думал С., но это было бы естественнее, понятнее. У многих были любовницы, более или менее официальные. С. низко надвигал шляпу на глаза, поднимал воротник плаща, чтобы по крайней мере не было видно лица. Проходил мимо маленького магазинчика на углу, а потом сворачивал налево, шел вдоль железной ограды, в которой неожиданно возникала калитка. Приостанавливался, осторожно озирался. И этим, конечно же, привлекал к себе внимание, могло показаться, будто он боится слежки. По разбитой бетонной дорожке входил в поросший травой двор, а оттуда в тесный подъезд.
Сестры и брат жили в трехкомнатной просторной квартире на втором этаже. Они всегда откуда-то знали, что он придет, а может, это ему только казалось. Всегда были готовы. Круглый стол накрыт серой бумагой, на обычном месте лежит химический карандаш, с каждым разом становящийся все короче. Пахнет мастикой для пола и едой – соусом, капустой, разогретым на сковороде жиром. Иногда из комнаты старушек доносилась музыка, граммофон играл какие-то довоенные танго. С. ставил на столик под зеркалом бумажный пакет с подарками. Чаще всего кофе, американский шоколад, баночку икры, банку ветчины, иногда бутылку настоящего французского вина – все, что он мог достать в буфете ЦК.
Пани Ядвига, щупленькая и сухонькая, как шкварка, вынимала эти сокровища, восхищенно вздыхая, а пани Уршуля, высокая, раскрасневшаяся, заглядывала ей через плечо. Посматривал на подарки и их брат, самый младший из всей троицы, хотя и ему было за семьдесят. Старушки называли его Женя, на русский манер, всегда о нем очень заботились, как и должно старшим сестрам заботиться о младшем брате. Женя радовался его приходу. Уршуля доставала из буфета бутылку водки и наливала мужчинам по рюмочке. Сами сестры не пили. Может, поэтому Женя так радовался? С наслаждением залпом выпивал водку, потирал сухие, усыпанные старческой гречкой руки с белыми, будто покрытыми тонюсенькой пленкой ногтями. Дамы садились на диван и вдруг становились очень похожими – обе седые, высохшие, с брошками у ворота. Казалось, потускневшие украшения забирали последние краски с лиц – обе бледные, будто напудренные.
«Что там, в большом мире?» – обычно спрашивал Женя, а С. отвечал: «Скверно, но идет к лучшему». И начинался ни к чему не обязывающий разговор о погоде, слухах, уличных сплетнях, рассаде помидоров, прорастающей на подоконнике, которую никогда не пересаживали в огород. Потом Уршуля приносила чай; его следовало пить в молчании и с удовольствием, хотя чай почти всегда был скверный. Ядвига подавала посыпанные сахаром покупные печенья, но, раскладывая на тарелке, перебирала их длинными тонкими пальцами, и есть уже не хотелось. С. ни разу ни одного не попробовал. Ему казалось, что это всегда те же самые песочные печенья, которые с давних пор выкладывали на тарелку, а потом прятали до следующего визита в жестяную довоенную коробку.
Честно признаться, с Женей невозможно было разговаривать. Он хихикал в самых неподходящих местах. Внезапно резко вскакивал и тут же садился. Короткая челочка делала его похожим на пожилого мальчика, ребенка, состарившегося из-за какой-то таинственной болезни. Тем не менее С. чувствовал себя здесь на редкость хорошо. Уже за чаем он расслаблялся, расстегивал верхнюю пуговицу рубашки, даже снимал пиджак и вешал его на спинку стула, будто пришел к старым приятелям поиграть в карты. В бридж, самый что ни на есть обыкновенный бридж. Пани Ядвига пододвигала ему огромную хрустальную пепельницу, и, закуривая первую сигарету, он ощущал, что в нем происходит какой-то загадочный процесс возрождения, он будто становился собою прежним, еще довоенным – молодым, полным планов на будущее, легким, не связанным никакими обязательствами, человеком-пробкой, который всегда оказывается наверху, что бы ни творилось вокруг.
Потом они садились за круглый стол, накрытый бумагой, то есть садились он и Женя. Дамы приносили мешочек фасоли, клали перед братом и усаживались на диван. И начиналось. Женя, преодолевая волнение, становился очень серьезным. Опять потирал свои высохшие ладони, потом стискивал их, они неприятно хрустели, будто демонстрировали собравшимся, что Женино тело состоит из костей, косточек, неплотно соединенных между собой тонкой кожистой перепонкой. Молча высыпал фасолины на бумагу, а потом брал по две и отодвигал в сторону. Повторял так много раз, и на С. нападала сонливость. Он мысленно возвращался на службу, рассеянно вспоминал рабочий день: затхлый воздух кабинетов, узор персидского ковра около стола, чье-то лицо, случайно замеченное на лестнице, документы на подпись, силуэт Риты, решающей кроссворд из «Пшекруя». Дрейфовал среди этих образов, задремывая под бормотание старика. Женины пальцы перебирали зерна фасоли, ударяющиеся друг о друга с сухим приятным потрескиваньем. И всякий раз С. думал, что устал, что перерабатывает и – что хуже всего – его усилия не только напрасны, но даже подозрительны, как, впрочем, и всё вокруг. Он расслаблялся и почти засыпал. Женя химическим карандашом рисовал между фасолинами какие-то, казалось, бессмысленные линии. И начинал говорить. «Застой, застой», – повторял он, например. Или: «У человека справа от тебя есть идея, которая приведет к опасной перемене. Этого не удастся избежать. Чтобы быть готовым, ты должен узнать его замыслы. Человек слева от тебя болен, и ему угрожает смерть. Да, наверное, он умрет». – «Каждый умрет, – не могла смолчать Уршуля. – Это неточная информация. Ты должен сказать, когда умрет». Женя, недовольный вмешательством, склонялся над фасолью, моргая от напряжения. «Откуда я знаю, когда. Если ты такая умная, сама сюда садись». С. во время этих препирательств раздумывал, кто может быть этот «справа», а кто «слева». Идет ли речь о расположении комнат или Женя использует какие-то неясные метафоры? Кто более «левый», а кто «правый»? Имеется ли в виду мировоззрение или политические взгляды, а может, левый и правый – это какая-то моральная оценка?
Но именно со смертью Женя попал в точку. Товарищ Каспшик, начальник С., вдруг заболел воспалением легких и сгорел за две недели. Задним числом С. признал, что покойный был «левый». Он сказал об этом сестрам и брату. Женя радовался. «Я же говорил, я же говорил!» – возбужденно повторял он.
Да, Женя говорил общо, загадочно, и со временем все удивительным образом сбывалось. Но очень редко в точности. Предсказания в основном касались банальных мелочей. Что С. потеряет ключи от дома, что «кто-то, связанный с автомобилем, удвоится» (у Петровского родилась двойня) или что С. на мгновение станет змеей (во время очередной ссоры Рита крикнула: «Ты, холодная змея!»). И тому подобное. С. думал: как это получается, в чем суть совпадений? Преодолевая внутреннее сопротивление прирожденного реалиста, он представлял себе, что в предсказаниях заложены семена всех тех событий, которые прорастут в будущем, хотя до конца неведомо, как. Зернам фасоли известна природа других зерен – событий, которые еще не произошли. Потенциально возможные события способны к взаимопроникновению и взаимоузнаванию. Так он себе это объяснял. Отнюдь не все должно быть понятно. Понятные пророчества были бы подозрительны. Ведь будущее еще не настало, поэтому нет языка, на котором можно было бы о нем рассказать. Вот чем объясняются неясные метафоры в Жениных устах. Когда в феврале или еще в конце января 1953 года старик сказал о «великой смерти, после которой для тебя все повернется к лучшему», С. подумал о каком-то дальнем родственнике и его наследстве. Это было первое, что пришло ему в голову, но теперь, задним числом, стало ясно, что речь шла о смерти Сталина. И через год С. перебрался с пятого этажа на второй и вот уже ездил на черном лимузине, а Рита в большой квартире сразу почувствовала себя счастливой. Ну и что с того, если все выяснилось только после случившегося, а странные слова Жени стали понятны лишь по прошествии времени.
С. думал: «Зачем мне это знание? Зачем мне знать о будущем, которое вступит в законную силу только постфактум, когда уже ничего нельзя изменить?» И как-то, попивая с Ритой на кухне коньяк (она в своем экзотическом, расписанном павлинами халатике, в тапочках с помпонами, всегда актриса, даже на кухне), он понял, что его вообще не интересует будущее. В сущности, для него не имеет значения, что произойдет. Важен смысл, направление. Важен порядок. «Есть ли во всем происходящем порядок?» – спросил он Риту, а она ответила, закуривая: «Есть – такой, каким ты сам его создашь». Но ему этого было недостаточно: «А высший, всеобщий, превосходящий наши возможности?» – спросил он. «Ясно, – пробормотала она, потягивая хороший коньяк из буфета ЦК, – понятно. Справедливость истории, диалектика, классовая борьба… Притворяешься дураком?»
Он не мог рассказать ей о Жене. Даже она ничего не знала. Женя должен был оставаться тайной, постыдным секретом, спрятанным на дно ящика, как стопка порнографических фотографий.
С. время от времени давал Петровскому бутылку шампанского или полукилограммовую пачку кофе. И ничего при этом не говорил. Он понимал, что поездки на Саскую Кемпу могут повредить карьере: его могли обвинить в шпионаже, встречах с агентом зарубежной разведки, пускай и немощным стариком. С помощью фасолин тот передает ему тайные сведения, а вся эта ворожба не что иное, как враждебная деятельность, направленная против народного государства.
Возвращаясь домой после очередного визита к старикам, С. размышлял, можно ли вообще заглянуть в будущее: это казалось маловероятным и даже невозможным, ибо время все же движется единственным путем, от А к Б, в трехмерном пространстве, и действительность объективно существует; «объективно, объективно», – бормотал он, потому что мысли вдруг разбежались, – ведь очень уж страшно получается, если допустить, что будущее можно предвидеть. И вдруг, сосредоточившись, с испугом понял: существует жесткий внешний порядок, на который нельзя повлиять; именно он, этот высший порядок, управляет нами, и мы не знаем, что важно, а что нет. Почему потеря ключей от квартиры менее важна, чем повышение по службе или заграничная командировка? Разве близнецы Петровского менее существенны для мира, чем перемены в составе ЦК после очередного пленума? И крик Риты, продиктованный какой-то слепой ненавистью, бессмысленный крик: «Холодная змея!» – разве он имеет меньшее значение, чем смятение после смерти Сталина? Может, так оно и есть: мы не знаем истинной иерархии ценностей, – но как тогда жить, чем руководствоваться?
А если предвидение будущего невозможно и Женя его обманывает, а он, как ребенок, позволяет водить себя за нос сумасшедшему старику? И нет никакого будущего, нельзя выглянуть за пределы настоящего. Существует только результат того, что ты делаешь. В таком случае поездки на Саскую Кемпу – просто психологический ритуал, поиск суррогата безопасности, нечто вроде посещения костела. Или того хуже: это значит, что мы – заложники настоящего, пушечное мясо хаоса, жертвы иллюзий других людей, стадо леммингов, несущихся вслепую.
С. не хотел об этом думать. Как только лимузин покидал Саскую Кемпу и переезжал на другую сторону Вислы, он старался забыть о Жене и его сестрах. Иногда, возвращаясь через мост Понятовского, он обещал себе, правда, не слишком уверенно, что больше никогда к Жене не поедет. А через неделю-другую, через месяц в нем снова вспыхивало непреодолимое желание – так иной раз нестерпимо хочется выпить водки, нарушить заведенный порядок, – и он бросал Петровскому: «Саская Кемпа», и они ехали туда вечером за той самой порцией отчаяния. «Что мне, черт подери, нужно? Что мне нужно?»
На следующий день утром он приходил на службу, быстро взбегал по широкой мраморной лестнице, смотря под ноги, и только едва кивал проходящим мимо мужчинам в синих костюмах. У себя в кабинете он сразу же погружался в бумаги, охваченный невыносимым чувством, что совершенно не соответствует этому месту, что каждое утро должен с усилием приводить в движение какую-то специальную часть самого себя, чтобы все это вынести. В сущности, его роскошный кабинет вызывал у него рефлекторную нервную зевоту, ощущение психологически невозможное, противоречивое – смертельную тоску, к которой примешивался животный страх. Эта странная смесь приводила к тому, что первый час на работе он страшно потел и вынужден был менять рубашку, всегда на такую же (приносил ее, тщательно запакованную Ритой, в портфеле), конечно, заперев дверь, чтобы не увидела секретарша, потому что ей он доверял меньше всего. Потом, однако, он и его тело постепенно соединялись, ощупью находили друг друга, а помогала этому рюмочка коньяка и несколько выкуренных сигарет. Он подозревал, что это банальная неврастения, переутомление. «Это пройдет, само пройдет», – повторял он. И проходило.
Бодрый, уже спокойный, он подходил к окну и с крепнущим ощущением победы смотрел на оживленный перекресток перед ЦК. Отсюда было видно, какие простые правила управляют уличным движением, – возможно, подобное происходит и в мире, – зеленый и красный свет сменяются в чудесном четком ритме, а в самом центре хаоса стоит рослый регулировщик и, словно архангел, указывает людям правильный путь.
Перевод С. Равва
Журек
– Надо было взять коляску, – сказала одна женщина другой, когда они вышли на заснеженную, давно не чищенную дорогу, ведущую к автобусной остановке.
Старшая несла ребенка, завернутого в одеяльце, которое теперь, в быстро густеющих сумерках, выглядело серым, как будто грязным. Младшая шла за матерью, ставя ноги след в след, так было легче идти.
– Надо было ехать днем, а не на ночь глядя, – снова заговорила старшая.
– Надо было, надо было, – отозвалась младшая. – Не управилась я.
– А кто тебя заставлял наряжаться?
– Ты тоже наряжалась.
– Ничего я не наряжалась. Шапку не могла найти.
Они едва успели на автобус. Он подъехал запотевший, почти пустой – жестяная коробка из-под монпансье. На заднем сиденье теснилась группка подростков. Видно, ехали в город на дискотеку. Младшая разглядывала их исподлобья, но жадно. Оценивала девушек, особенно одну, в кожаной куртке и облегающих джинсах. Мать о чем-то тихо спросила дочь, но та лишь огрызнулась в ответ. Затем протерла покрытое испариной стекло и уставилась в мигающий огнями сумрак за окном. Молодежь поехала дальше, а обе женщины вышли на второй остановке, там, где проселочная дорога пересекалась с двухполосным шоссе, по которому с ревом мчались большие грузовики.
Миновав празднично иллюминированный мотель, они добрались до павильона, где торговали жареной рыбой. С минуту постояли перед вывеской «Всегда в продаже кока-кола», которая, словно огромная красная луна, освещала только что отремонтированный фасад дома.
– Позовем его сюда или как? – спросила мать.
– Ты иди, а я с ребенком тут подожду.
Старшая вошла внутрь и сразу же вернулась.
– Нет его. Дома он.
Переглянувшись, они направились во двор. Залаяла привязанная к конуре собака. Автоматически зажегся фонарь. Снег заботливо прикрыл строительный хаос – штабеля досок, кипы затянутого в пленку пенопласта, пирамиды пустотелых блоков. Пан Владек строил гараж.
Он вышел к ним. Статный рыжеволосый мужчина в свитере ручной вязки, который безбожно распускался на рукавах. С удивлением посмотрел на них.
– Чего это вы здесь делаете в такое время? – спросил, не поздоровавшись.
– Мы по делу, – ответила старшая.
– Да? – протянул он еще более удивленно.
– Войти можно?
Он замялся, но только на секунду, почти незаметно. Впустил женщин в дом, в свежеоштукатуренную прихожую с комочками цемента на полу, которые хрустели у них под ногами. Они вошли в кухню, беспорядочно заваленную вещами. Хозяин, наверное, налаживал что-то под мойкой, потому что шкафчик был отодвинут от стены, открывая тайны водопроводных труб и соединительных колен.
– Присесть-то можно? – спросила старшая.
Мужчина поставил два стула почти посредине кухни, сам закурил и оперся на выдвинутый шкафчик. Только теперь он заметил ребенка и улыбнулся:
– Мальчик или девочка?
– Мальчик, мальчик, – ответила младшая и развернула одеяльце.
Потом подтянула сползшую на глаза малыша голубую шерстяную шапочку.
Ребенок спал. Его крохотное сморщенное личико напомнило пану Владеку сырое ядро лесного ореха. Очень уж было некрасивое.
– Хорошенький, – сказал он. – А звать-то как?
– Еще никак, – весело откликнулась девушка.
– Владислав, – немедля вставила старшая.
– Владислав? – изумился он. – Да кто же нынче так называет детей?
Мужчина поморщился. Затянулся сигаретой.
– Так какое у вас дело?
– Тебя зовут Владислав, и он Владислав… – продолжила старшая.
– Пусть будет Владиславом, почему бы и нет.
Помолчали. Мужчина стряхнул пепел на пол.
– Ну, чего там у вас?
Женщина быстро перевела взгляд на верхушку стоящего у стены карниза и, не сводя с него глаз, сказала:
– Это твой ребенок, Владек. Скоро Рождество, вот мы и хотим его окрестить.
Лицо мужчины застыло.
– Ты чего, Халина, охуела? Да как же это может быть мой ребенок? Говори, Ивонка, – обратился он к девушке, – как это может быть мой ребенок, чего вы брешете?
Ивонка закусила губу и принялась судорожно качать ребенка. Малыш проснулся и захныкал.
– Кто его отец? – спросил мужчина.
– Ты. Это твой ребенок.
Мужчина выпрямился и затоптал сигарету.
– А ну пошли отсюда, живо, обе.
Они, помедлив, поднялись. Ивонка натянула малышу на глазки голубую шапочку.
– А ну, пошли, пошли, – подгонял он их.
– Ну ладно, Владек, в таком случае отец – твой сын Яцек, – неожиданно заявила старшая уже в дверях, не оборачиваясь.
– Он здесь был на Пасху, – вызывающе бросила Ивонка.
– Убирайтесь.
Дверь за ними захлопнулась. Женщины молча стояли на грязном, истоптанном снегу. Через секунду погас свет.
– Ну и чего теперь? – спросила Ивонка у матери.
– Чего-чего? Ничего.
Автобус должен был прийти только через час, поэтому назад они поплелись пешком.
– Говорила я тебе, надо взять коляску. Будем теперь тащиться целый час.
– Лучше уж идти, чем мерзнуть на остановке.
Ночью ребенка что-то беспокоило. Ивонка спала как убитая, поэтому мать мочила уголок пеленки в теплой воде и давала малышу пососать. Он беспомощно шевелил крохотным ротиком. Сквозь щели плиты в кухне мерцал огонь.
Поутру обе были в магазине. Ивонка купила себе мороженое «Магнум». Оно стоило безумные деньги. Мать принялась ей выговаривать, мол, дело даже не в деньгах, а что она простудится и пропадет молоко. Ивонка спокойно съела мороженое и пожала плечами. Ребенок спал в голубой коляске.
– Какой хорошенький мальчуган, – разохалась продавщица; она вышла на крыльцо магазина в белом нейлоновом халатике, наброшенном на свитер. – Ой, холод-то какой.
Через минуту в магазине образовалась очередь, как и бывало обычно ближе к полудню. На этот раз стояли не только местные мужики за дешевым вином либо проезжие, заскочившие за «колой» или орешками на дорогу до границы. Сегодня пришли хозяйки за ароматизаторами для теста, ванильным сахаром, маргарином, изюмом. Продавщица с аптекарской скрупулезностью взвешивала «птичье молоко», мармелад в шоколаде и особые рождественские конфеты, в которых больше всего ценилась блестящая золотисто-фиолетовая обертка. Эта красота будет висеть на елке. Люди были вовсе не против, что очередь движется медленно, нет – каждый, как только оказывался у прилавка, принимался болтать с продавщицей, а она, отложив в сторону листок со столбиками цифр, пакетики с разрыхлителем, опершись о прилавок, выслушивала припасенный для нее рассказ. Казалось даже, покупатели не деньгами расплачивались, будто деньги – всего лишь ритуальные камешки. За изюм, пекарский порошок и дешевое вино рассчитывались незатейливой историей, вопросом, шуточками. Поэтому все и тянулось так долго.
У магазина остановился темно-зеленый шикарный автомобиль, одна из последних моделей с просторным, вместительным салоном. Сверху, на крыше, ехали лыжи. Из иномарки вышел мужчина, экипированный фирмами «Полар» и «Гротекс», в причудливой шапочке на голове. Он сказал что-то женщине, которая осталась в машине с двумя детьми-подростками, легко вбежал в магазин и встал в конец очереди, прямо за Матушеком.
– Есть журек[27]27
Популярный польский суп, который готовится на закваске из ржаной или овсяной муки с добавлением картофеля или колбасы.
[Закрыть]? – спросил фирменно упакованный турист, потирая руки, и добавил уже вне всякой связи: – Уфф, холод какой.
От вопроса о журеке магазинный галдеж как-то скис. Продавщица, которой напомнили об ее обязанностях, прервала свой монолог на полуслове и неприязненно взглянула на приезжего.
– Журек, ну такой, в бутылке. Или в банке, не знаю, в каком он у вас виде: в бутылках или в банках.
– Журек, – подсказала продавщице Матвеюкова и начала складывать в пакет свои скромные покупки.
Все украдкой оглядели пришельца. Снег таял на его цветных модных «снегоходах». Желтая надпись на голубой куртке провозглашала на иностранном языке какую-то яркую истину. Продавщица посмотрела на нижнюю полку.
– Есть, – сказала она. – Последняя бутылка.
– A-а, значит, в бутылках. У нас, на севере, журек продается в стеклянных банках, – пояснил мужчина и весело обвел взглядом лица покупателей. – Мы едем на праздники в Австрию кататься на лыжах, жена уперлась, что без журека никак нельзя, а это последний магазин перед границей, – продолжил он уже потише, обращаясь бог весть почему к Матушеку.
Матушек отвернулся и принялся спокойно изучать марки сигарет, выставленных за витринным стеклом. Очередь молча продвинулась на одного. Матвеюкова пересчитывала у выхода сдачу.
– Что за праздник без журека? – снова завел свое мужчина. Его высокий, громкий, самоуверенный голос неприятно резал слух. – Это же наше, польское, национальное. Я уже столько стран объездил в Европе и в мире, а вот журека нигде нет. Понятное дело, у них там свои традиционные блюда, но ведь – не журек. Ну, еду я и думаю: если не здесь, то уже нигде не куплю. В Чехии журека нет.
Никто не поддержал разговор. Мужчина начал притопывать и дышать на замерзшие ладони. Продавщица, эта словоохотливая бабенка, смущенная присутствием чужака, выполняла свою работу четко и добросовестно. Очередь быстро продвигалась вперед, чересчур быстро – никто ведь никуда не торопился.
– Холодно, – сказал приезжий Матушеку и еще раз театральным жестом потер руки.
Матушек взглянул на него и сдержанно улыбнулся, из вежливости. Отвернулся к витрине с сигаретами.
– У нас заказан люкс в Альпах. Знали б вы, какие там подъемники, какой сервис! Спускаешься час, а то и больше. А внизу в гостинице – бар и бассейн. Питаемся мы, конечно, сами. В каждом апартаменте есть кухня, поэтому жена и сможет приготовить этот журек. Возьму еще кусок колбасы, но какой-нибудь получше. Есть здесь хорошая колбаса? – заволновался он вдруг.
От прилавка неохотно отошла очередная покупательница. Продавщица приспустила молнию на вороте свитера.
– Вижу, есть колбаса, но если цена ей шесть злотых, чего там может быть хорошего, – заметил проезжий.
Из машины посигналили. Мужчина подошел к двери, и в магазин ворвалось клубящееся облако морозного воздуха. Он что-то прокричал своим и вернулся на место.
– Жена нервничает – вечером нам надо быть уже в Альпах. А мне, видите ли, журека захотелось.
Матушек покупал сигареты, апельсиновую эссенцию, поллитровку и хлеб. Продавщица сноровисто просуммировала столбик цифр и в ту же бумагу завернула бутылку.
– И журек, – добавил он. – Бутылку журека.
Весь магазин притих. Продавщица подала ему бутылку с каким-то благоговением. Матушек быстро расплатился.
– Послушайте… – начал, совершенно опешив, мужчина в пуховике, но Матушек мигом сгреб с прилавка свои покупки и исчез.
Возле магазина он увидел Халину с ее чокнутой дочерью и вручил ей эту бутылку.
– На, возьми. Нам ни к чему, мы в сочельник свекольник едим, – сказал и еще раз напомнил, чтобы вечером зашла за давно обещанным одеялом.
Ивонка стеснялась идти в дом. Стояла у забора и клацала зубами, непонятно: то ли от холода, то ли от страха.
– Ты чего, дура, трясешься? Съедят тебя, что ли? Тогда надо было бояться, не сейчас, – сказала ей мать.
– Там мужики какие-то. Иди сама, а я с мальцом тут подожду.
– Ну и хорошо, что мужики, может, теперь, при свидетелях мы и порешим дело. При свидетелях. А ну пошли!
Девушка нехотя повиновалась.
В кухне за столом сидели четверо мужчин. Матушек как раз налил по последней рюмке. Его жена, грузная и толстая, занималась процеживанием молока. На буфете стыл сдобный пирог, посыпанный крошкой. Было тепло и уютно.
– Мать, вон девки пришли за пуховым одеялом, – объявил Матушек.
Пододвинул им один свободный стул. Халина присела на краешек, а Ивонка осталась с ребенком стоять на пороге.
– Ну, ваше здоровье, – произнес Гураль и опрокинул рюмку. Остальные тоже выпили, но молча. Крякнули, запили «фантой».
Хозяйка скрылась в комнате и тотчас вернулась с тюком, завернутым в полиэтилен и перевязанным веревкой. Заворковала над ребенком.
– Звать-то как?
– Еще не назвали, – быстро отозвалась Халина.
Ивонка начала нервно переминаться с ноги на ногу.
– А крестины когда?
Халина пожала плечами.
– Одеяло хоть куда, – сказала Матушкова. – Все лето проветривалось на чердаке. Пододеяльник-то есть?
– Вон его отец, – вдруг угрюмо выпалила Ивонка от двери и кивнула на Гураля.
Повисло неловкое молчание.
– Ну, Ивонка? – подбадривала ее мать.
– Ты его отец, – на этот раз она взглянула ему прямо в глаза.
Матушкова сдвинула с лобика младенца шапочку и пристально посмотрела на него.
– У меня своих четверо, – наконец выдавил Гураль. – Послушай, чего ты ко мне привязалась, сама не знаешь, кто с тобой спал.
– Эй! – грозно сказала Халина.
– Я с ней спал, – выкрикнул Грач.
Язык у него заплетался, в глазах гулял пьяный огонек. Быстро мужик хмелел.
– Да, спал с ней, – произнес он, растягивая слова. – Но я с-п-а-а-л; так наквасился, что вмиг заснул, значит, это не я.
– Она уже к Владеку ходила и его норовила охомутать. Кто ж знает, чье это дитя…
– Дитя оно все ж таки дитя, – вмешалась Матушкова.
– Да она с солдатом с погранзаставы путалась. Все видели, – добавил Гураль. – Ищи теперь иголку в сене.
Он поднялся, снял с вешалки шапку и направился к двери.
– Боже ж мой, – запричитала хозяйка. – Что ж ты, мать, за ней не уследила? Сама виновата, Халина, сама.
– Вы так думаете? Что же мне, за ногу ее привязывать? Интересно, а что бы вы на моем месте сделали? Да ведь она – ребенок, хоть с виду и зрелая баба.
– Ежик? – обратилась вдруг, подстегнутая нехорошим предчувствием, Матушкова к самому молодому из мужчин, своему племяннику.
Гураль замешкался в дверях.
Ежик покраснел до самых кончиков ушей, его пронзительно-голубые, как у многих местных, глаза, казалось, стали еще ярче.
– Это не я, теть. Я осторожно.
Грач осклабился и загоготал:
– Без пол-литры не разберешь. Ну, хозяйка, с вас причитается.
Матушкова застыла в растерянности посреди кухни, посматривая то на Ежика, то на Гураля, то на мужа. Сейчас она выглядела еще более тучной, тяжелой, как комод. Все ждали, что она скажет, а она мелко перебирала губами, словно лепила особое слово, дающее в одночасье название всему, с начала до конца. По-видимому, это ей все же не удалось, потому что она подошла к столу, хлопнула ладонью по клеенке и крикнула:
– А ну, будет глаза заливать. Марш по хатам, ить сочельник завтра, дома дел у всех полно.
Схватила узел и всунула его Халине в руки. Та обхватила одеяло, прижала к себе, будто чудовищных размеров конверт с новорожденным, и, уткнувшись лицом в полиэтилен, разрыдалась. Матушкова лихорадочно принялась убирать со стола. Гости молча поднялись и направились к двери.
И тут заговорил ее муж.
– Погоди, погоди, – сказал он. – Постой.
Умолк, словно еще раздумывал, принимал решение, барабаня пальцами по столу.
– Я – отец этого мальца.
Наступило долгое молчание. Он сидел. Его жена стояла посреди кухни, а все остальные мялись у двери в луже растаявшего снега. Потом Матушкова заголосила что было сил: