355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Токарчук » Игра на разных барабанах » Текст книги (страница 18)
Игра на разных барабанах
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:37

Текст книги "Игра на разных барабанах"


Автор книги: Ольга Токарчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Игра на разных барабанах

Значит, выгляжу я так: ни высокая, ни маленькая, не полная, но и не слишком худая, волосы ни светлые, ни темные. Цвет глаз неопределенный. Еще не стара, но уже и не молода. Одеваюсь обыкновенно. Легко теряюсь в толпе. Когда засиживаюсь в кафе на углу, люди присаживаются за мой столик, но не обращают на меня внимания. Я не заговариваю с ними, не смотрю на них. Допиваю свое пиво или кофе и ухожу.

И все-таки мне всегда казалось, что я какая-то особенная и неповторимая.

На мои чемоданы, когда я приехала в город, были наклеены бирки с именем и фамилией. Записная книжка набита кредитными картами, номерами и PIN-кодами. Графы заполнены именами и фамилиями разных людей, их адресами и телефонами. Своим духам я хранила верность уже много лет. Носила одежду любимых марок и пользовалась проверенной косметикой. По дороге из аэропорта разговорилась в метро с каким-то мужчиной, и мы вторили друг другу в нашей случайной беседе: люблю то, не люблю этого; то мне нравится, а это нет. А увлекшись, вообще упускали из виду вопиющую субъективность своих суждений и говорили: это великолепно, а то глупо и неприемлемо. Вести такой разговор было приятно, нам недостаточно было простого факта существования, хотелось чувствовать себя ни на кого не похожим, совершенно неповторимым.

Моя квартира на первый взгляд могла показаться мрачной. Высокие потолки, едва освещенные слабым светом ночников, несимметричность планировки – поначалу я подолгу блуждала по комнатам ночами, пытаясь попасть в ванную. Заляпанные полы хранили память о предыдущих владельцах, по-видимому, художниках, у которых с кистей щедро капала краска. Меловая белизна стен рождала во мне тревогу, нужен был хоть какой-нибудь цветовой акцент. Вид из окон человека менее стойкого мог повергнуть в уныние. С одной стороны они выходили на пустую площадку, окруженную тогда еще голыми деревьями, – площадку собак, гоняющихся за палками, которые с размаху бросают хозяева, площадку собачьих экскрементов и любопытных сорок. Днем на ней играли подростки: девчонки в чадрах били по мячу так же ловко, как светловолосые ребята. В день весеннего солнцестояния смуглые мужчины с пышными усами разожгли там костер и сосредоточенно вытаптывали траву: несколько рядов танцующих, один за другим, как на уроке физкультуры.

Окна с другой стороны выходили на собор с двумя башнями, каждую из которых венчал статный ангел. Пока в мае ангелов не скрыли деревья, усеянные галочьими гнездами, я каждое утро видела их вычурные, экспрессивные силуэты. Они беззвучно трубили зарю всему городу.

Я ревновала этих ангелов, завидовала вниманию, которое они уделяли безразличным к ним людям. Ходила по комнате без одежды, чтобы привлечь взгляд их белых глаз. Раз в неделю, в воскресенье, в соборе пробуждались колокола, и хотя трезвонили они громко и истерично, их религиозная аффектация не приносила ожидаемых результатов: по дорожке через площадку к собору направлялись всего несколько человек. Собор пытался погрузиться в зелень, словно стыдясь своей чрезмерной величины, пятился, смущенный, к реке, к восточной части города и, вероятно, охотнее всего притаился бы между высотками.

Окна кухни открывались на большой двор, отгороженный от остального мира кирпичными стенами зданий, двор укромный, тенистый, оазис в центре города. Среди старых кленов и лип здесь стояли повозки на колесах и раскрашенные в разные цвета кибитки, подпорками которым служили велосипедные рамы, ящики из-под экзотических фруктов, клюшки для гольфа, шины. Их обитатели интриговали меня с самого начала, поэтому большую часть времени я проводила на кухне. Я посвящала им целые трапезы: пододвинула стол к окну и теперь, не спеша завтракая и обедая, могла, не отрываясь, за ними наблюдать, следить за их редкими перемещениями между кибитками. В их действиях отсутствовала обычная суета, им вообще была не свойственна торопливость. Они выходили наружу, как только засияет солнце, и сидели на лесенках, подставив лица его лучам. Их дети играли спокойно, без галдежа. И даже собака казалась какой-то умиротворенной: собака-философ, созерцающая со вкривь и вкось сколоченной террасы хаотичные движения птиц.

Иногда после обеда эти цветные люди устраивали концерты. Выставляли наружу мощные громкоговорители и заводили устаревшие блюзы или Паваротти (ему, к сожалению, пытались подпевать), а когда темнело, сменяли оперу на монотонное, мрачное и мучительно печальное техно. Звуки вырывались из двора ввысь, как дым, и беспокоили ангелов на башнях собора.

Я познавала этих людей постепенно, разглядывая их из окна. Каждый час, оторвавшись от бумаг, я вставала, чтобы размять кости. Подходила к окну и смотрела. Я познавала их, пережевывая свежую редиску, потом клубнику и первую мирабель. Познавала их посредством слив, яблок и, наконец, сваренной в подсоленной воде и помазанной маслом кукурузы. Когда потеплело, их жизнь переместилась из кибиток на улицу. Как кочевники, они готовили пищу на спиртовках или прямо на огне, разводимом в алюминиевых котлах. Пили пиво, курили марихуану, выпуская дым вверх, чтобы поднимался в небо. А когда уже совсем смеркалось, доставали барабаны – большие, маленькие и огромные, как в филармонии, что звучат на концерте два-три раза, а их звук на мгновение сковывает сердце железным кольцом и затем бережно выпускает на свободу.

Они били в барабаны, когда я ужинала. Я ставила стул напротив окна. Раскладывала на столе приборы, наливала бокал вина и ела – выпрямившись, положив салфетку на колени, будто в изысканном ресторане. Постепенно я начала осознавать, что этот барабанный бой вообще не умолкал в течение дня; он лишь переносился внутрь кибиток, сокращался до одного инструмента, усыхал в лучах солнца. Ночью, совсем как тот знаменитый диковинный кактус, звук барабанов расцветал в целый оркестр.

Я видела это. Барабаны стояли всегда кругом – этакие инструменты самообслуживания: когда играющему надоедало выбивать дробь, он отходил в темноту между кибитками, и его заменял кто-то другой, свежий, еще не уставший, кто-то, кто мог подхватить дрожащий ритм или, наоборот, попробовать его изменить. Тогда я была еще только собой. Перед сном, легонько похлопывая подушечками пальцев, наносила на лицо крем. Открывала на ночь окна. Видела сны. Утром записывала их и пила кофе. Садилась за работу – читала, делала заметки, писала письма, подписывая их всегда одинаково. Составляла планы и список покупок. Точно выполняла пункт за пунктом. Все, однако, начинаешь видеть по-другому, когда каждый вечер слышишь такой барабанный бой. Знак тревоги, знак предостережения, знак побудки.

Курсы я нашла на окраине города, мне порекомендовал их кто-то из знакомых. Даже хорошо, что так далеко, думала я, ведь поездка по городу всегда меня успокаивает, приносит облегчение. Отсюда, из поезда, не видно города, замечаешь лишь одиночные, отделенные друг от друга здания, всегда, впрочем, в состоянии капитального ремонта или строительной неразберихи – среди подъемных кранов, за разноцветными заборами, отгораживающими их от улицы. Порой попадутся несколько только-только законченных кварталов, где едва успели убрать белые следы раствора и бетона, но они остаются незаселенными, будто ни у кого не хватает смелости въехать в совершенно новое современное пространство. Может, если так и дальше пойдет, в будущем город полностью опустеет: чем больше появится новых домов, тем меньше людей захочет в них поселиться, чем больше домов, тем меньше людей – простой и вместе с тем загадочный принцип, который должен быть не чужд строителям. Люди будут упорно, отчаянно, в страхе перед новым ютиться в полуразвалившихся домах, сквотах, кибитках, разбросанных кое-где в парках, а пустым серебристым высоткам останется только меланхолично отражать небо, плавные па облаков – движение быстротечное, не человеческое.

Когда я впервые ехала в электричке по городу, у меня появилось странное чувство: это передвижение, вид из окна, тихий шелест колес по рельсам размазывали меня. Из окон вагона город казался особенно бесформенным, неопределенным, вот и я утрачивала очертания. Он был большим цеппелином, который скользит по небу и меняется по воле мимолетных облаков и порывов ветра. Город вроде бы не менялся, но позже я уже ежедневно стала замечать какие-то новые детали. На пустых площадях за ночь вырастали застекленные здания. Бывало и так, что станции метро нарушали очередность, выскакивали прежде времени или, наоборот, медлили с выходом на сцену. Магазины. Они путешествовали, совершенно не таясь, а час их открытия не удавалось предугадать. Никогда нельзя было быть уверенным, что на моей улице отыщется тот самый магазин, что был здесь вчера. А если уж он стоял на месте, это вовсе не означало, что я находила в нем то самое вино, тот самый сорт хлеба, что неделю назад. Кроме того, похоже было, что людям все быстро надоедает. То и дело на глаза попадались большие грузовики с мебелью – это жители переезжали из одного района в другой. Перемещались и музейные собрания – больше всего хлопот это доставляло туристам, привыкшим считать музеи самыми надежными и неизменными местами на земле. Может, где-то еще это так, но не здесь.

Значит, следовало быть очень внимательной. Я должна была смотреть. Смотреть. Следить за городом, чтобы он не ускользнул из-под моего контроля. Проезжая в электричке через нескончаемые пригороды, кварталы гаражей, чуть подкрашенные унылые спальные районы, я понемногу осознавала, что чувствую себя счастливой. Наверное, для меня это был самый естественный способ существования: отстраненно созерцать, не участвовать в жизни, лишь наблюдать за ее проявлениями, проходить мимо, мельком окидывать взором. Передвигаясь по городу в поезде, я уподоблялась тем пожилым туристам, которые арендуют автобус с кондиционером и едут, как моторизованные призраки, расплывчатые силуэты за притемненными стеклами, мчащиеся куда-то свидетели событий. Именно так было со мной: я провожала взглядом пролетающие за стеклом картины, сведенные к нескольким жестам жанровые сценки – единственный различимый отсюда вид общения между людьми. Сливающиеся деревья, парки, тянущиеся сплошной мягкой зеленой лентой. Оттого что я ни на чем не могу задержать взгляд, исподволь разрушалось мое созревшее, вечно рвущееся наружу «я». Я отдавалась скольжению, которое обезличивает все по ту сторону стекла. Увиденная из окна вагона деталь обесценивалась, теряла значение.

Наверное, поэтому, когда я выходила на далекой станции, откуда еще надо было идти пешком добрые четверть часа, во мне пробуждалась иногда неудержимая жажда детали. Я инстинктивно устремлялась к газетному киоску (печатные издания – подлинный триумф детали) или шла посмотреть на обычный ларек с готовыми букетами. Там расфокусированный поездкой взгляд обострялся, цеплялся за фиолетовые прожилки фрезии, отдыхал на нежных изгибах лепестков роз.

Город из окон электрички не был похож на город, скорее он походил на хаотично заполненное зданиями пространство, скопление объектов, сосредоточенных вокруг входов в метро. Меня, конечно, тревожило, что я вижу не то, что другие. Ведь все с восторгом повторяли: город, город, подразумевая, вероятно, нечто всем известное, но для меня, совершенно чужой здесь, непостижимое. Неужели я слепа к чему-то, что видят все остальные, не замечаю таинственных связей между беспорядочно разбросанными местами, нанизанными как разновеликие бусины на спутанные нити подземки? Город, город, твердили местные жители с гордостью, с волнением, разыгрывая сообща непонятную мне мистерию. Впрочем, к ним присоединялись и приезжие, выказывая еще больший энтузиазм. Они изучали город по разложенным в парках картам, водили пальцем по его магистралям, путешествовали по дну пересохших каналов, ба! даже покупали крошащиеся обломки разрушенных несколько лет назад строений. Были ли среди них такие, как я? Потерянные, но искренне желающие поймать за окном некую форму этого сна, называемого городом.

Чтобы добраться до курсов, мне нужно было сделать три пересадки. По дороге я ела бутерброды. По дороге разглядывала попутчиков. С удивлением отмечала, что никого из них нельзя назвать однородным, цельным – у каждого была лишь какая-то одна характерная черта (по-видимому, чтобы матери не могли перепутать их с чужими), и всё: остальное было расплывчатым, нечетким. Мужчина Черная Кожа, Мальчик Длинные Ресницы, Женщина Широкое Лицо, Старик Водянистые Глаза. Разве люди не представляют собой лишь связку черт? Место, сквозь которое протекает расцвеченное красками время?

Если бы кто-то мог сверху следить за рисунком моих перемещений по городу, если бы отправился за мной и нанес на бумагу этот сложный узор или даже поставил на мне метку (во сне, когда я ничего не почувствую) подобно тому, как окольцовывают птиц, а затем посмотрел в компьютере на странный след, какой я оставляю за собой, он бы заметил отсутствие в нем мужчин. Ведь я присматривалась почти исключительно к женщинам. Как это возможно? Куда подевались мужчины, почему их было так мало в городе, а если они уж и встречались мне, то казались эфемерными, незавершенными, условными, будто их обрисовали едва заметной линией, еле-еле, мягким карандашом? Я предполагала, что у них есть какие-то свои районы, где-нибудь на окраине города или – вот, точно: они сидят, заваленные работой, в солидных правительственных зданиях из красного кирпича. Оттуда они, конечно же, управляют городом. Их низкие голоса вибрируют, и, вероятно, это причина непрерывного городского шума. Может, они готовятся к следующей войне? У меня возникло подозрение – впрочем, ошибочное, – что город разделен на места для женщин и места для мужчин несуществующими линиями, невидимыми лентами, которые некая летающая полиция натягивает в воздухе. Разумеется, это было не так. Расплывчатыми ведь были не только лица, не только отдельные люди, но и границы между полами. Я видела мужчин-балерин, мужчин-вамп, мужчин-оперных див. Они висели на стенах, частично заслоняя собой строительные площадки. У них были накрашенные лица, гипюровые платья, обтягивающие узкие бедра, и плоские груди; они были более женственны, чем женщины. Я придирчиво рассматривала их и в итоге начала сомневаться: может, на самом деле это женщины, изображающие мужчин-балерин? Может, это балерины, изображающие женственных мужчин или мужеподобных женщин? Позднее я вынуждена была констатировать раз и навсегда: город в своей глубинной сущности был андрогинным, с легкостью устранял вульгарное разделение на два ни в чем не повинных пола – различие, которое все еще по душе провинциальным выскочкам.

Курсы находились в районе разбросанных поодиночке вилл; архитектура здания своим минимализмом напоминала мне мой город. Через сквер я шла в радостном расположении духа.

Занятия проводились в аудитории в полуподвале, откуда были видны стволы деревьев в парке и проходящие за окном люди – но лишь ниже пояса, одни ноги. Только дети могли без труда увидеть, как мы сидим за длинными гладкими столами и что-то зубрим под чутким присмотром Корнелии.

Корнелия, моя преподавательница, говорила на двух языках попеременно. Ни один из них я не понимала достаточно хорошо, к тому же она сама очаровательно их переплетала, прибегая в конце концов к помощи латыни. Я вглядывалась в ее серые глаза, в движения губ (словно была глухонемой) и таким образом разгадывала смысл указаний и объяснений. Вначале я боялась, что наши смыслы – ее и мой – могут разминуться по дороге, как две параллельные прямые, которые будто бы вечно пересекают бесконечность, не соприкасаясь, не тоскуя друг по дружке.

Я никогда не знала, что Корнелия предложит нам на этот раз. В том и состоял основной принцип ее системы – застать врасплох, поразить, а следовательно, глубже проникнуть в память. В самом начале, скажем, она разучивала с нами детский стишок о барабанщике:

 
Левой, правой! Левой, правой!
На парад идет отряд.
На парад идет отряд,
барабанщик очень рад.
Барабанит, барабанит
полтора часа подряд.
Левой, правой! Левой, правой!
Барабан уже дырявый!
 

В другой раз она выписывала на доску неправильные глаголы на иностранном языке. Одно из первых занятий заставило меня крепко задуматься: мы получили по комочку глины величиной с кулак, Корнелия завязала нам глаза нашими же шарфами и попросила слепить из этой глины что-нибудь хорошее, что-нибудь очень близкое. Я хотела сделать зверюшку – так сильно недоставало мне в городе животных, – олененка или хоть собаку. Когда мне уже сняли с глаз шарф, я увидела, что вылепила какое-то чужое лицо.

Именно лица формировали город. Постепенно я открывала (и, может быть, именно этого добивалась Корнелия), что он вовсе не образован зданиями, перекрестками улиц и даже входами в метро, город – это непрерывность лиц, которые переходят одно в другое, как в компьютерной графике. Город слагается из перемешанных лиц, раскиданных по районам, но порой, волею случая, на мгновение отражающихся друг в друге, например, на эскалаторе – одно едет вниз, другое наверх; в поездах, направляющихся в противоположные стороны – одно двигается вправо, другое влево; в стеклянных дверях-вертушках – одно вперед, другое назад.

Непрерывность лиц – штука захватывающая, ведь все они похожи. Любопытно, можно ли представить эту закономерность как кривую Гаусса[33]33
  Распределение Гаусса (нормальное распределение) – одно из важнейших распределений вероятностей. Графиком распределения является «колоколообразная кривая» с ветвями вниз. Иллюстрирует случай, когда из большого количества объектов (предметов, событий и проч.) выделяется наиболее типичный, часто встречающийся – на графике он соответствует высшей точке кривой.


[Закрыть]
? Стремится ли эта кривая с монотонной размеренностью к точке, в которой все лица становятся неразличимы? Удалось бы записать эту закономерность в виде простой математической модели, более убедительной, чем какая бы то ни было литература?

Коралия часто обращала наше внимание на повсеместное присутствие подобий. Всё похоже, это лишь вопрос перспективы. Подобия сплетают вещи в хитроумную сеть, которая удерживает сложную прическу мира в безмятежном порядке.

Можно было бы подумать, говорила нам Коринна, что наш опыт укладывается в общепринятую модель причин и следствий, которые, чередуясь, обвивают действительность милой глазу гармоничной цепочкой. Нет ничего более ошибочного, – произнося это, она поднимала палец. Причинно-следственная концепция – лишь опора для разума; выражаясь метафорически – это эскалатор, который хоть и поднимает нас наверх, но избавляет от необходимости совершать поступательное усилие. Шаги, поступь. Является ли движение левой ногой причиной шага правой ногой? Является ли шаг правой следствием шага левой? – спрашивала она. Разумеется, нет, отвечала сама себе. Шаги потому сосуществуют, позволяя ходить, что подобны друг другу. Подобия притягиваются. Равно как и противоположности. Но ведь противоположность также – обратное подобие. Да?

Мы не знали, что ей на это ответить.

Мы все были записаны в ее тетрадь. Имя и фамилия. Возраст. Цвет глаз. Она знала о наших успехах и оплошностях. По этой тетради она проводила опрос. Corinne, je suis fatiguée, I am tired, Ich bin müde, говорила я. Я плохо себя чувствую, пойду домой. Сегодня я – не я. В такие минуты она, бывало, прикладывала мне ко лбу электронный градусник и с удовлетворением отмечала, что температуры у меня нет. Потом испытующе смотрела мне в глаза (у нее были серые, у меня – бесцветные) и повторяла: «Надо кем-то быть, выхода нет. Всегда ты – кто-то определенный, хотя это и мучительно. Даже отсутствие какой-то черты – уже черта. Даже лишенная одежды, ты просто продолжаешь существовать как ты-обнаженная. Даже потеряв сознание, ты – ты-без-сознания; даже смерть тебя от этого не избавит, потому что тогда ты будешь ты-мертвая».

Вздор, думала я, сидя в электричке и пробуя раствориться в пробегающих за окном гигантских стройках, выход есть – можно себя игнорировать, не замечать повторяемость собственных действий, свою предсказуемость, перенести центр принятия решений изнутри вовне, за свои пределы, в мир, в парк, доверяться случаю. Это тяжелая работа – пришлось бы перестать соотносить все с собой, избегать простых реакций, воспринимать себя, будто ты предмет среди других предметов. Отказаться от постоянства взглядов, высказывать суждения случайные, приходящие в голову ни с того ни с сего, не иметь больше ни отчетливо выраженных склонностей, ни дурных привычек; говорить все время «не знаю, не знаю, не могу судить».

Откуда бралось это странное желание? Я подозревала, что виной тому был город. Науке ведь известно существование связи между человеком и местом и тот факт, что города влияют на людей. Париж будто бы склоняет нас к фривольностям и делает утонченными. Нью-Йорк – заставляет определиться и возвращает на землю. Так говорят. А этот город сам был каким-то безграничным, нечетким, изменчивым. Он растекался. Проплывал возле меня словно веселый пароход. В нем не было ничего особенного, поэтому он был столь притягателен. Ловил всех нас в свои сети. Будучи неопределенным, обещал исполнение какого угодно, даже самого необычного желания; будучи бесформенным, манил осуществлением любых замыслов; не имея ни центра, ни окраин, мог сделать нас свободными и равными.

Зачастую мне надоедали умствования Корнелии; я все реже приходила на занятия или опаздывала. С детства у меня были нелады со временем – оно ускользало и тревожило. С тех пор как я внезапно, в одно мгновение осознала, что значит «сейчас», время стало мучительным. Потому что «сейчас» значит: «уже никогда». «Сейчас» значит: то, что есть, как раз в этот самый момент быть перестает, обрушивается, как прогнившая ступенька лестницы. Страшное, ошеломляющее понятие; оно обнажает всю беспощадную правду.

Тогда я была маленькая, стояла перед домом и ела помидор. День сползал в тенистые сумерки парка, чтобы в конце концов рассыпаться на миллионы частиц. Необратимо. «Сейчас» – это прошлогодний снег, клич ворона, жестокость апрелей. Сирень, распустившаяся около моего дома в Собачьем Парке: мне опять не удалось застать ее в самом расцвете, поскольку в миг, когда крохотные лиловые бутончики раскрывались, она уже начинала отцветать. Солнечное затмение два года назад тоже походило на цветение сирени: было понятно, что темный диск Луны «вот-вот закроет» или «только что закрывал» светило. Момент свершения был лишь переходом из одного состояния в другое, абстрактным, вычисленным математически обманом. Общественным уговором, ярлыком, аппроксимацией, поп-фактом, придуманным ради спокойствия умов и всеобщего порядка.

Я поделилась своими сомнениями с Корой. Почему бы нам не говорить о себе только в прошедшем или только в будущем времени? Разве это не соответствовало бы истине, разве не было бы во всех отношениях честно, коли уж мы должны что-то говорить? Но у нее имелось на этот счет свое мнение, весьма категоричное, как и насчет всего прочего. Она утверждала, что это величайшая привилегия человека – обладать своим «сейчас»; только это нам и дано. Для того и придуман язык – чтобы с его помощью контролировать перенесение событий из прошлого в будущее, а следовательно, располагать властью над временем, останавливать его хотя бы на тот краткий миг, когда ты со всей значительностью произносишь «я существую». Иметь «сейчас» – значит осознавать свое бытие, значит находиться в неподвижном центре циклона, стоять там и следить за круговоротом событий, открывая их бесконечную повторяемость, движение по кругу. Она также говорила, что за это особое знание надо дорого заплатить – находясь в эпицентре, перестаешь видеть самого себя, исчезаешь из собственного поля зрения.

Это, наверное, был наш последний разговор – я исчезла и из ее мира. Я прогуливала занятия. Утром выходила из дома еще с определенной целью, но, пройдя всего несколько улиц, забывала, куда собиралась попасть. Меня сбивали с пути женские ноги в фантастических разноцветных колготках, собаки, бегущие через пешеходные переходы к ближайшему скверику, двойные коляски для близнецов, пожарные машины, с трудом продирающиеся по оживленным улицам, позвякивающий бутылками бездомный бродяга. А когда под вечер, возвращаясь домой, я подходила к Собачьей Площадке, меня уже звал знакомый барабанный бой. Мои соседи не дремали.

Однажды вечером, когда было уже совсем темно, я оделась в черное – чтобы еще меньше бросаться в глаза – и вышла во двор. Они сидели вокруг железной бочки, в которой горел мусор. Разговаривали вполголоса, пили пиво, кидая пустые банки во тьму за спиной. Некоторые постукивали ладонями по туго натянутой коже барабанов. Когда они уставали, их место сразу занимали другие, поэтому ритм постоянно менялся, барабаны искали друг друга в потемках. Чем сильнее время пропитывалось темнотой, тем больше рук включалось в барабанный бой, тем четче становился ритм. Не молчали и маленькие барабаны, такие, что легко умещались на коленях или даже в ладони, они особенно часто сбивали ритм, требуя внимания, как легко возбудимые дети, как воробьи. В ту ночь я еще не осмелилась сыграть. Сидела на краю длинной скамейки, наверное, едва заметная в темноте; должно быть, во мраке можно было различить только мое лицо, пятно посветлее, появляющееся и исчезающее, зависящее от яркости пламени. В минуту передышки, когда вахту нес одиночный ритм, я рассказала им о Жижке[34]34
  Ян Жижка (ок. 1360–1424) – национальный герой чешского народа, полководец. В начале Гуситских войн организовал плохо вооруженные отряды крестьян. Одержал несколько блистательных побед над крестоносцами. Умер от чумы. По преданию, завещал соратникам после его смерти снять с него кожу и натянуть на войсковой барабан.


[Закрыть]
: давным-давно в моих родных краях жил один безумец, объявивший войну всему миру. Ему даже удалось собрать весьма многочисленную армию, но в конце концов враги настигли его и убили. Перед смертью он приказал, когда умрет, сделать из своей кожи барабан и его боем воодушевлять оставшихся в живых на борьбу. Бум… бум… бум – раздались отдельные негромкие удары. Они смотрели на меня внимательно. Мой нехитрый рассказ словно материализовался, мне казалось, что он лежит перед ними как подарок. Под утро кто-то принес малый, военный, барабан. Какая-то девушка в мини и сетчатых колготках повесила мне его на шею и показала, как по нему мерно бить. С тех пор я начала приходить туда почти каждый вечер, а они называли меня Жижка.

Ту девушку звали Карла. Днем она всегда появлялась с ребенком, носила его на руках, прижав к груди, или в цветастом платке за спиной. Ей нравилось открывать – как можно выше – длинные смуглые ноги, поэтому она ходила в мини, носила высокие кожаные ботинки на шнуровке, обтягивающие кожаные куртки. А позже я видела ее другую: она прикалывала к своим коротко стриженным волосам целые гроздья ярких косичек, надевала какой-нибудь оранжевый балахон и шла по улице в сторону Собачьей Площадки и дальше, садилась в конце концов за столик открытого кафе, где неторопливо беседовала с такими же, как она, не умолкая даже тогда, когда кормила грудью ребенка.

Я тоже к ней подсаживалась. Заказывала кофе с молоком или белое вино. Мы лениво наблюдали, как осторожные машины в страхе увертываются от бегущих сломя голову пешеходов.

Каролина, опытная барабанщица, говорила, что нужно быть очень внимательной, когда играешь на барабанах. Что от упоения ритмом начинающие часто впадают вроде как в сон наяву. Какая-то часть сознания позволяет ритму усыпить себя, и человек тогда не вполне адекватен, объясняла она. Показала мне также способ, как очнуться, как узнать, не спишь ли ты наяву. Нужно посмотреть на свои ладони. Это тебя отрезвит, ты поймешь, что существуешь, говорила она.

Поэтому, как только я теряла ориентацию – под утро, ударяя в литавры, или днем, слыша барабанный бой под окнами, когда я проваливалась в него, или он пронизывал мои действия, или же настигал меня неожиданно во время еды, – я откладывала приборы, вытирала салфеткой рот и смотрела на свои ладони.

Карла также утверждала, что никогда нельзя быть уверенным, не спишь ли ты наяву. Говорила, что обычной, общепризнанной границей считается переход от сна к пробуждению. Это очень простая теория: все, что со мной происходит, когда я сплю, мне снится, а все, что случается во время дневного бодрствования – явится. Явиться – она первой употребила этот странный глагол. Он мне не понравился. Получалось: того, что явится, на самом деле нет. Будто я не совсем уверена, существует ли это в действительности, или мне только кажется, что существует. Нет, явиться – неподходящее слово, должно быть какое-то другое.

Этой осенью по всему чувствовалось, что грядут перемены. Они уже были заметны невооруженным глазом. Остроносые туфли вытесняли обувь с квадратными мысами, сиреневый боролся с хаки, а черный понемногу заполнял витрины магазинов, оттеснив истеричный красный на боковые улицы.

Я спускалась к ним уже почти каждый вечер. Покончив со своими скучными обязанностями, с этим корпением над бумагами, перекладыванием их из одной стопки в другую, сочинением заметок, формулировкой каких-то не очень нужных предложений и целых абзацев, я доставала из холодильника банку пива или коробку печенья и шла вниз.

Почти никогда там не сидели одни и те же люди. Кто-то присоединялся, кто-то уходил. Отблески огня, горящего в железной бочке, меняли черты лица. Менялись и барабаны. Больше всего мне нравился старый потертый роммельпот – так он назывался. Это был высокий, преисполненный достоинства барабан с отверстием в мембране, через которое был протянут шнур, – роммельпот говорил, исповедовался часами, завывал и пел. Это он здесь царил, а не тот большой турецкий барабан, который приносили двое мальчишек и по которому ударяли потом с одной и другой стороны мягкими колотушками. К роммельпоту выстраивалась очередь, все хотели забыться в этом ритмичном трении, чувственном и хриплом; к утру уже немели руки, и пот заливал глаза, тело слабело, но будто никак не могло насытиться. Этот голод никогда не отступал.

Одна красивая чернокожая девушка приносила индийский дамару с двумя шариками, привязанными ремешками с двух сторон; когда вертишь в руке барабан, шарики ударяют по туго натянутым мембранам, создавая неспокойный, нервный ритм, будто предзнаменование грома, который вот-вот грянет, который уже стоит за горизонтом, уже вскипает и через мгновение обрушится с грохотом на наши тела, как град. Девушка пускала дамару по кругу – всем хотелось стать предвестниками очищающего катаклизма. Маленький тибетский барабанчик, похожий на трещотку, тоже предостерегал и будоражил. Его монотонное пощелкивание было подобно скорбному псалму, жалобе. Всегда приходил кто-нибудь не совсем трезвый, хватался с налету за тамбурин, самый безопасный и знакомый инструмент. Ему это позволялось. Пусть уж у него будет ощущение, что он вернулся в детский сад. Он долбил кулаком по мембране так, что бренчали жестяные тарелочки, пока этот металлический звук не становился нестерпимым. А когда пьяный тамбурин приводил нас в сознание, к нему, конечно, присоединялся малый барабан, его армейский родственник, и нависала угроза: военный барабан говорил, что приближающийся гром – кульминационный момент битвы, которую надо начинать каждый день заново и которой избежать не удастся. Поднимался невыносимый шум, и тогда вступали все остальные: африканский дундун – хрипящий, имитирующий человеческую речь «говорящий» барабан, тимпан, на котором играли только женщины, многочисленные парные нагары, одиночные барабаны, которые мастерили дома из чего попало, детские барабаны, купленные в магазине игрушек, а также изысканные экзотичные мую в форме рыбы. И только тогда рождалась настоящая симфония свершения – ритмы накладывались друг на друга, резонировали, отставали. Размыкали циклы, нарушали их стройность, чтобы тут же упорядочить и снова замкнуть. Каждый из нас превращался в собственное дрожащее, беспокойное движение и вбирал ритм извне, как нечто более важное, чем жалкий писк нашего «я». Ритм прокатывался по нам, разрушал нас, готовя к приближению грозы. А когда она приходила, мы подчинялись ей, как потокам дождя, – недоверчиво, зажмурив глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю