Текст книги "Вера Игнатьевна Мухина"
Автор книги: Ольга Воронова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
О. П. Воронова
Вера Игнатьевна Мухина
I
В одном из московских переулков, в глубине двора – украшенный мемориальной доской дом, в нем прожила свои последние годы Вера Игнатьевна Мухина. Просторный, удобный дом, вмещающий и мастерскую – с поворотным кругом, с подъемным краном для тяжелых скульптур – и все, что скопилось в течение долгих лет и было дорого.
«Я не человек воспоминаний. Прошлое для меня мало значит», – говорила Вера Игнатьевна. И все же с какими-то вещами, имевшими ценность лишь для нее одной, было жалко расстаться. С копией головы Будды – ее подлинник, хранящийся в Париже, в Трокадеро, в молодости был любимой скульптурой художницы. С рукописями статей, выступлений, с записными книжками и письмами. И главное – с фотографиями и портретами родных, близких.
В ее кабинете, на втором этаже, висело полотно: старый человек в строгом черном сюртуке, с прямыми седыми волосами. Массивное золотое кольцо на холеной руке, крупный нос, внимательные цепкие глаза и твердый, решительный подбородок.
Это – портрет деда. Кузьмы Игнатьевича Мухина.
Он был богат, имел несколько поместий, дома в Рославле и в Риге. В Риге ему также принадлежали десятки «красных амбаров» – складов, большая часть гостиного двора, называвшегося «Буян», и торговая фирма, носившая его имя: «Кузьма Мухин».
Кузьма Игнатьевич торговал с Голландией и Англией пенькой, льном и хлебом. Скупал их в Смоленской и Витебской губерниях, на барках переправлял в Ригу. Все велось по обычаям: сортировщиков «волокнистого товара», «бракарей» и «трепачей» выписывали из-под Калуги, тамошние мужики славились умением и опытом. В день прибытия барок всей семьей выходили на пристань, молились вместе со сплавщиками, на коленях благодарили бога за спокойное путешествие. Тут же, на пристани, расставляли столы, выкатывали пивные бочки – шло великое угощение.
Впрочем, стародавние обычаи Кузьма Игнатьевич блюл только в этих случаях. Дела – делами, но всей жизни они не занимали. Ни о торговле, ни о доходных домах, ни о заводах – а сыновья Мухина тоже ворочали немалыми деньгами – в доме почти не говорили, оставляли эти разговоры для контор. Много читали, спорили о театрах и музыке (одна из внучек Кузьмы Игнатьевича выйдет замуж за артиста – Леонида Собинова), посещали художественные выставки. Поощряли молодых художников и музыкантов, меценатствовали. Впоследствии, в Феодосии, Игнатий Кузьмич, уже почти разорившийся, купит морской пейзаж у умирающего в чахотке художника Алисова, купит «единственно, чтобы поддержать молодого человека». «Отец был очень добр, – вспоминала Вера Игнатьевна, – и делал массу негромкого добра. Помогал направо и налево, но не любил, чтобы люди об этом знали».
Мухины умели не только наживать деньги, но и тратить их – широко и щедро. Так, Кузьма Игнатьевич построил больницу для престарелых и реальное училище в Рославле, гимназию в Смоленске. И когда его спрашивали, на кого он хотел бы походить, он полушутливо отвечал: «На Козимо Медичи!» Конечно, это звучит наивно, но уже выбор исторического лица характерен.
Деловая хватка сочеталась в семье с неосознанным влечением к романтизму. О жене Игнатия Кузьмича рассказывали, что ее отец, помощник аптекаря в Рославле, был в прошлом ветеринарным врачом наполеоновской армии. Вряд ли это соответствовало действительности: Надежда Вильгельмовна родилась в 1866 году, через пятьдесят четыре года после нашествия Наполеона на Россию, но об этом никто не задумывался, и легенда бытовала. В результате Вера Игнатьевна не знала, как правильно произносится девичья фамилия ее матери, не знала, была ли та немкой или француженкой, но предание это рассказывала неоднократно и с удовольствием.
Игнатий Кузьмич женился по любви, и брак его был счастлив, но недолог. Надежда Вильгельмовна умерла от туберкулеза совсем молодой, когда Вере (она родилась 1 июля 1889 года) не было и двух лет. Вера ее не помнила. Не помнила и Риги, места своего рождения. И мать, красивую, светловолосую, с темными глазами и соболиными бровями, и дом с большими, выходящими на мощенную булыжником улицу окнами она представляла себе лишь по фотографиям. Игнатий Кузьмич, опасаясь, что дочери окажутся предрасположенными к туберкулезу, увез Веру и ее старшую сестру Марию из холодной, дождливой Риги сперва в усадьбу под Могилевом, а потом на юг, в Феодосию.
Детство было связано с Крымом. С неотступным шумом моря, разбивающегося о каменистый берег. С запахом рыбачьих сетей, в которых поблескивала только что выловленная, еще бьющаяся рыба. С героическими преданиями Севастопольской обороны – смотреть места боев ездили по просьбе Веры, она бредила подвигами Нахимова. С феодосийской гимназией, с любимой подружкой, со строгой воспитательницей («человек властный, держала нас в руках») Анастасией Степановной Соболевской, подругой и компаньонкой Надежды Вильгельмовны, навсегда оставшейся в семье Мухиных. И – с отцом, вызывавшим смешанное чувство любви и страха, всегда сосредоточенным, погруженным то в коммерческие расчеты, то в чертежи. «Помню: придет с завода, запрется у себя и чертит, чертит», – рассказывала Вера Игнатьевна.
Он был чудаком и мечтателем, Игнатий Кузьмич. Изобретал машины, совершенствовал уже существующие. Устанавливал их на своем маслобойном заводе. За одно из изобретений получил медаль на Парижской промышленной выставке. Но от разорения она его не спасла. Впрочем, дочери об этом не знали, в доме все было по-прежнему: выезд, горничные, домашняя портниха. Девушки не чувствовали лишений ни при жизни Игнатия Кузьмича, ни после его смерти, в Курске, куда их перевезли в 1903 году и где о них заботились богатые дядья.
Вера Мухина росла смирной, благонравной девочкой, из рук бонны-немки перешла к гувернантке-француженке, в гимназии училась примерно, на уроках слушала внимательно, сидела тихо. Выросла рассудительной и покладистой девушкой со спокойным и доброжелательным нравом. Если сестра ссорилась с воспитательницей – Вера мирила («когда в доме облачная атмосфера, не могу, хоть уходи»). Ездили втроем за границу, все больше по модным курортам – Тироль, Зальцбург-на-Рейне. Побывала в Берлине, Дрездене. Но Дрезденская галерея стерлась в памяти, да и Сикстинская мадонна впечатления не произвела: «Поразило только, что в зале, где она висела, все говорили шепотом. Почему так нравится, тогда не поняла». Зато любовалась раззолоченным дворцом Людвига Баварского, с упоением слушала сентиментальные рейнские легенды.
Политикой не интересовалась. В Феодосии видела сбежавших от англичан буров – горожане встречали их с цветами, подарками; запомнила только, что «это были высокие, загорелые блондины». Ни сазоновская бомба, ни восстание Черноморского флота во главе с романтическим лейтенантом Шмидтом, ни потрясшая страну цусимская катастрофа не взволновали ее. Почти не заметила и курских «беспорядков» 1905 года: куда-то шла толпа с красными флагами, «кто-то упал, слышались какие-то крики».
Жила так, как было принято в кругу промышленного, уже близко породнившегося с дворянством купечества. Танцевала на балах в Купеческом и Дворянском собраниях. Заботилась о нарядах, подкалывала фальшивые локоны. Кокетничала с расквартированными в Курске артиллерийскими офицерами, хорошо и охотно ездила верхом. «Курский свет много потерял с отъездом барышень Мухиных», – вздыхали потом.
Рисованием и живописью занималась, правда, с первых классов гимназии. Отец, сам порой по-любительски бравший палитру, рано заметил у нее способности. Заставлял копировать марины Айвазовского – они сохранились, эти копии, сделанные по-ученически старательно: попасть бы мазок в мазок! Нанял преподавателя, тот учил работать карандашом и углем, рисовали больше с гипсов. Был потом учитель и в Курске, но и его уроки не выходили за пределы «хорошего воспитания». Вера не только рисовала – играла на фортепьяно, пела. Не то что романсы – сложные оперные партии: Вани из «Жизни за царя», Эрны из «Золота Рейна», Вагнер был ее любимым композитором. Писала стихи: патетические вирши о сочувствии и сострадании падшим женщинам, романтические баллады об убитом рыцаре и его постригшейся в монахини невесте, вакхические песни о менадах с классическим «эвое!».
И все-таки, видимо, было что-то выделявшее рисование из остальных «приятных занятий», что созревало в Мухиной постепенно, но неукоснительно. Играть и петь перед слушателями робела, да и голос оказался поставлен неверно. Стихи никому не показывала, с каждым годом писала их меньше. А к бумаге и холсту тянуло все сильнее и рисунками своими гордилась.
Давно умер Игнатий Кузьмич, надеявшийся, что дочь воплотит его несбывшуюся мечту об искусстве, и сама Вера еще не понимает, сколько труда, мук и отчаяния ждет ее на пути, работает пока даже еще не вполсилы… Но ничто – ни наряды, ни танцы, ни лошади – не приносит ей столько радости, сколько карандаш, кисти и краски. Как об одном из самых ярких моментов юности рассказывала о работе над портретом своей горничной: «Вспоминаю этот портрет с удовольствием… Даже сейчас мне кажется, что он был неплох. Все живописные портреты, которые мне приходилось делать впоследствии, меня так не радовали». Через тридцать с лишним лет помнила нахлынувшую с окончанием работы радость, трудное и счастливое ощущение преодоления.
Да, по-разному приходят люди в искусство. Одни художники ослепляют талантом смолоду. Другие идут к успеху медленно, немеренным трудом, напрягая силы. Еще два-три года, и Мухина услышит слова, сказанные для всех, но словно относящиеся к ней одной. Их скажет Константин Юон: «На одну долю таланта нужно иметь в десять раз больше прилежания и трудоспособности. Дарование является как бы нашим внутренним органом, который можно, подобно мускулам, развивать». Должно быть, так была устроена Вера Мухина, что находила радость в преодолении трудностей, в постоянном напряжении не по-женски упорной воли.
Настойчивость, желание раздвинуть границы того, что ей дано, рассказано, известно, были свойственны ей с детства. Девочка, листающая энциклопедический словарь, чтобы узнать, насколько правдив роман Дюма о виконте де Бражелоне; девушка, читающая Шекспира с историческими справками и сносками, вероятно, часто казалась окружающим забавной. Зачем это? А это было все то же, только еще неосознанное стремление «развить мускулы», расширить пределы данного.
Любопытны ее детские и девичьи фотографии. Красивой не назовешь – приземиста, ширококоста, большой лоб, слишком тяжелый для девушки подбородок, почти сросшиеся брови. Зато какое решительное, какое выразительное лицо! В нем словно воскресает волевая энергия деда, энергия, которой так не хватало Игнатию Кузьмичу. И только взгляд – пытливый, ищущий, чуть исподлобья – унаследует Вера от отца. За его недетскую серьезность ее в отрочестве звали «соколенком». Не изменился он и позднее. «Единственное, чего боюсь, это взгляда Вашего, Вера Игнатьевна», – говорил ей, немолодой уже женщине, А. И. Прокофьев, начальник строительства Дворца Советов.
И вот наступают наконец очень существенные годы в жизни Мухиной. Когда она отстраняется от забот о нарядах и выездах, от флирта, верховой езды, танцев. 1910–1911 годы застают ее в живописной студии Юона и Дудина.
II
Стоит задуматься: что же все-таки послужило толчком к этой перемене? И, видимо, единственно возможным ответом будет: переезд в Москву.
Сам по себе он произошел почти случайно, благодаря легким деньгам и доброму отношению опекунов. Наезжая из Курска, барышни Мухины, Мария и Вера, заметили, что в Москве куда больше развлечений, да и портнихи самые перворазрядные, и разве могли сравниться с балами у Рябушинского, на которые их постоянно приглашали, балы курские, губернские? «Раз в год ездили в Москву проветриться, накупить нарядов. Потом нам пришло в голову: а почему бы не переехать? Переехали».
Поселились на Пречистенском бульваре, близ Сивцева Вражка. И с этого дня Вера Игнатьевна навсегда связала свою жизнь с Москвой – город стал частью ее бытия, куда бы ни уезжала, только в него возвращалась «домой».
Старые газеты – профессорские «Русские ведомости», щедрое на самые разнообразные объявления «Русское слово» – дают возможность заглянуть в интересы и настроения интеллигенции в дни переезда Мухиной в Москву. Большое внимание к начинающемуся воздухоплаванию; из номера в номер идут отчеты о полетах Леганье – сумеет ли наконец человек преодолеть силу земного притяжения? Почти такие же постоянные и обстоятельные информации о путешествии П. К. Козлова по Центральной Азии, о коллекциях, привезенных из спящего в пустыне Хара-Хото, – обостренное желание заглянуть в глубь веков, понять, как и чем жили люди в древности. Взрыв почти благоговейного восторга – приезд в Москву Толстого; интервью с самим Львом Николаевичем, интервью с Софьей Андреевной, с Чертковым; подробное описание чуть ли не обратившихся в демонстрацию проводов: «Словно вода в середине водоворота бурлили и неслись к вокзалу люди», – писали «Русские ведомости».
Особенно много места газеты уделяют искусству – живописи, музыке, театральным гастролям. Театр Зимина открывает сезон «Нюрнбергскими майстерзингерами» – здесь-то уже наверняка побывала Мухина. В Большом театре выступают Шаляпин в «Князе Игоре», Собинов в «Мефистофеле». Декорации к «Дочери фараона» (танцует Гельцер!) написаны Коровиным, и рецензенты всматриваются в них не менее пристально, чем в хореографические «па». В Малом театре в зените звезда Ермоловой, в Художественном уверенно всходит слава Качалова: ходят смотреть не просто спектакли, но созданные им роли. «Качалов сделал Анатэму гораздо более интересным и сильным… чем сделала это пьеса», – восхищается пресса.
Москва пробуждалась от спячки, в которую была погружена разгромом революции 1905 года, жила предчувствием близких и неизбежных социальных перемен. «Мы насадим новый сад, роскошнее этого», – заклятием твердили в Художественном театре; «Вишневый сад» уже много лет не сходил со сцены. «Прежде всего я – человек!» – восклицала Нора – Комиссаржевская, протестуя против законов, по которым «выходит, что женщина не вправе пощадить своего умирающего отца, не вправе спасти жизнь мужу»; приехав из Петербурга на гастроли, Комиссаржевская играла во многих ролях, но овацию ей устроили в тот день, когда Нора рвала с «кукольным домом», уходила в открытый всем ветрам и страстям мир.
Горячими спорами было встречено открытие памятника Гоголю. Угрюмая, скорбная фигура писателя с изнуренным страданиями лицом, с худой и острой, словно у мертвеца, судорожно высовывающейся из-под складок плаща рукой вызывала возмущение реакционных кругов. Интеллигенция, напротив, восторгалась. Затравленный, находящийся на грани безумия Гоголь становился для нее символом не только прошедшего, но и настоящего российской действительности, воспринимался как протест против «совиных крыл» Победоносцева, «глухих» лет духовного безвременья. Вспоминали о знаменитом письме Белинского к Гоголю – оно было опубликовано всего несколько лет назад, в начале девятисотых годов. Говорили об авторе памятника скульпторе Николае Андрееве. О том, что он, молодой и еще далеко не знаменитый, отказался от правительственного заказа на монумент великому князю Сергею Александровичу.
Свидетельством живой жизни искусства, его общественной значимости стал для Мухиной этот памятник, созданный Андреевым. Впоследствии она скажет, что скульптор преувеличил трагическое начало в образе Гоголя и недостаточно глубоко осмыслил его творчество: «…не разглядел за юмором страстности и силы гоголевского обличения». Но это – много лет спустя. Молодость Веры Игнатьевны проходит в преклонении перед андреевским авторитетом. В десятках написанных в разные годы автобиографий, упоминая, что занималась в скульптурной мастерской Синицыной, она укажет, что туда заходил Андреев. Не учил, не давал советов, не интересовался ее работами. Просто – заходил. И тем не менее даже его присутствие в студии было событием, которое запомнилось на всю жизнь. Как-то высказалась более подробно: «У меня было ощущение, уверенность, что он знает». «Что именно?» – спросил один из коллег-художников. «Как надо жить и работать».
Интенсивно, насыщенно жила художественная Москва. Еще работали прославленные старики: Суриков, Поленов, Васнецов, картины их становились событиями. В 1910 году таких событий было два: Суриков закончил «Степана Разина», Васнецов написал «Баяна» – о легендарных подвигах народной вольницы напоминало одно полотно, о славе былых времен – другое. Каждое произведение, несущее элемент открытия, интеллигенция встречала с восторженным интересом. Восхищенно говорили о попытке молодого бунтаря «Голубой розы» Павла Кузнецова создать новый тип пейзажа – воплотить в живописи поэтический миф о бескрайнем просторе, воле и покое оренбургских степей; о выплывающих из морских глубин разрушенных и покинутых городах «печальной Киммерии» Богаевского. «Само солнце представлялось ему слепым глазом, тоскующим над могильниками земли», – писал известный поэт и художественный критик Максимилиан Волошин.
Для широкой публики, а к ней тогда принадлежала и Мухина, тон задавал «Союз русских художников». Его участники показывали зрителям Россию – ее быт, историю, ее природу и архитектуру. Некоторые художники путешествовали по древнерусским городам – на их полотнах вставали могучие белокаменные ансамбли и затейливые деревянные церкви. Другие привозили этюды с севера – мерцали жемчужно-серебристые сумерки, тяжело стучались о берега свинцовые волны Белого моря.
В торжественно-приподнятой обстановке проходили ежегодные, не без расчета приуроченные к рождественским праздникам вернисажи «Союза»: «Ловко подлетали к подъезду, обгоняя друг друга, выезды богатых меценатов. Морозовы, Рябушинские, Носовы, Крестовиковы, Третьяковы щеголяли холеными конями… Торопливо подъезжал сухопарый с небольшой остренькой бородкой Бахрушин. Едва умещаясь в модных узеньких санках, подлетал к входу выставки С. И. Зимин, щедро тративший свои доходы от текстильной фабрики на театральные затеи… Жестикулируя, что-то убежденно и страстно доказывая, шел на выставку Андрей Белый. С подчеркнуто торжественным видом вылезал из извозчичьих саней бесспорный законодатель поэтических форм и теорий символизма подтянутый Валерий Брюсов. Его, как и К. Д. Бальмонта, почти всегда приветствовала и окружала толпа девушек, страстных поклонниц его поэзии. Все окликали друг друга, все были знакомы, все чувствовали себя соучастниками общего, интересного дела», – рассказывал в своей книге воспоминаний искусствовед Виктор Михайлович Лобанов.
По-прежнему росли коллекции Третьяковской галереи – после смерти Павла Михайловича об ее славе заботились попечители. Увлекавшиеся искусством могли получить доступ и к собирателям. Сергей Щукин, славившийся тонким вкусом и точным глазом, в своем особняке в Знаменском переулке коллекционировал новую французскую живопись; французов также собирали Иван Морозов и Николай Рябушинский. Степан Рябушинский и Петр Щукин увлекались древнерусским искусством: с их собраниями икон могла конкурировать только коллекция Остроухова. За ними тянулись другие ценители: братья Востряковы, Гиршман, Трояновский, Ланговой, Боткин, Носова. Предвыставочная суматоха становилась днями своеобразного ристалища коллекционеров: каждый старался первым увидеть вещи, первым получить право отбора.
Праздничными церемониями сопровождались и открытия монументов. Когда открывали памятник первопечатнику Ивану Федорову, «друкарю книг пред тым невиданных», дождливый осенний день, казалось, расцвел цветами. Около постамента лежали горы венков, букеты летели прямо в сентябрьскую грязь. Собрались тысячные толпы, народ взбирался на крыши, на зубцы Китайской стены. Ни следа официальной чопорности – все старались пробиться к скульптору, пожать ему руку; у Волнухина в глазах стояли слезы. На всю жизнь полюбила Мухина этот, по ее словам, «очень хороший памятник», прекрасно выглядевший на фоне древней стены Китай-города. До конца дней своих сетовала, что его передвинули: «Он потерял и исторический фон, и стилевую среду, и композиционное пространство. Его постановка сейчас настолько явно неудачна, что не грешно переставить его еще раз», – напишет она за два года до смерти.
Каждый московский день приносил Мухиной что-то новое, запоминающееся, неординарное. Дни складывались в недели, недели в месяцы. И из месяца в месяц все более отчетливо формировались и зрели интересы, чувства. Любительские занятия искусством уже не удовлетворяли Веру Игнатьевну. Хотелось работать серьезно, по-настоящему. И начало этой работе было положено в студии Юона и Дудина.
Он был тогда одним из самых известных московских живописцев, Константин Федорович Юон. Член «Союза русских художников», он и там, по удачному выражению С. Малютина, оставался «самим по себе». Привычная всем, скучноватая русская провинция в его картинах становилась похожей на сказку. В любом незатейливом, казалось бы, пейзаже Юон умел увидеть скрытую красоту и поэзию. Он не любил серых будней, все у него было залито ярким солнцем, все – и народное гулянье и оживленная волжская пристань – преображалось в сверкающих лучах, и уже никто не замечал грязной дороги и покосившихся домиков на подступах к Сергиеву Посаду – видели стать темно-красной Пятницкой башни, драгоценные переливы синих с золотом куполов.
И еще одно нравилось в его полотнах Вере Игнатьевне: яркая звучность цветовых пятен не мешала графически четкой прорисовке планов, строгой композиции предметов в пространстве. В его работах не было и следа этюдности, даже самый маленький холст был упорядочен, завершен, тщательно построен.
Поступить в студию оказалось легко, вступительных экзаменов не существовало («Принесите бумагу, резинку, карандаши… место вам будет»), а учиться было трудно. Уставала. Рисовали и утром и вечером. «Посвятивший себя искусству должен быть готов к неограниченным жертвам в труде и времени», – говорил Константин Федорович. Рисовали по большей части с натуры. Иные дни натурщик позировал подолгу, можно было подробно рассмотреть, изучить его тело, мускулатуру, жесты. В другие – не стоял и трех минут: Юон требовал умения работать по памяти.
Овладевшие рисунком допускались к занятиям живописью. Завершающие курс писали на пленэре. Зачастую устраивались обсуждения ученических работ, но имена их авторов не назывались – никакие личные отношения не должны были мешать прямому разговору. Каждый час был занят, порой вдвойне: во время практических занятий ученики слушали лекции по истории искусств, жизнеописания художников. Каждая минута рассчитана, все подчинено одному – делу.
Слышала ли Вера Игнатьевна о методах Юона, обдуманно ли выбрала его студию среди других? Попала под обаяние имени художника, о котором писали тогда самые видные критики: Дягилев, Муратов, Бенуа, Грабарь? Или это просто был счастливый случай? Так или иначе – лучшего варианта для нее быть не могло. Требование железной самодисциплины сочеталось у Юона со стремлением пробудить в учащихся творческое отношение к работе. Ремесло у него становилось одухотворенным, страсть – целеустремленной.
Мухина, как начинающая, занималась почти исключительно рисунком. Чтобы сделать эти занятия увлекательными, Юон показывал и анализировал рисунки великих мастеров: Микеланджело, Рубенса, Гольбейна, Энгра. Влюбленный в линию, способную, по его убеждению, «стать самой поэтической частью произведения», он слагал ей подлинные гимны: «Линии вытекают из форм поверхности фигуры, образуют ее контурные проекции в нашем глазу. Они знаменуют место закругления и ухода формы вглубь. Они собой ограничивают видимую часть фигуры, давая ее общий абрис. Силуэтный абрис фигуры помогает восприятию пропорций целого, гармонии общего и относительной плавности строя фигуры».
Порой думалось, что он учил совмещать несовместимое. С одной стороны, рациональное, чуть ли не арифметическое исчисление элементов рисунка и живописи, с другой – требование постоянной работы воображения. Однажды была задана композиция на тему «сон». Мухина нарисовала заснувшего у ворот дворника. Константин Федорович недовольно поморщился: «Нет фантастики сна».
Противоречие? Кажущееся. Юон настаивал на осмыслении увиденного, но не терпел сухого, ординарного мышления. Искал в художнике фантазии, обузданной логикой, «горячего сердца и холодного разума».
Искусству видеть – вот чему училась Вера Игнатьевна у Юона. «Как для занимающегося музыкой недостаточно обладать способностью „слышать“, а нужно еще чувство музыки, чтобы „уметь слушать“, точно так же и для живописца еще слишком мало одного умения глядеть, необходима способность и для обретения счастья „видеть“», – говорил Константин Федорович.
Далеко не все учащиеся «видели» так, как сам Юон, но он этого и не требовал. Воспитание самостоятельно мыслящих творческих личностей – вот что он считал своей задачей: «Педагог, наплодивший себе подобных, по одной этой причине – плохой учитель: печатный станок делает то же самое, но еще с большей точностью». Юон позволял мыслить вольно, раскованно, был не просто терпим, но царственно широк. Обладал редкостным качеством не замыкаться в своем времени, верить, что следующее слово в искусстве не за ним – за будущим поколением: «Каждое новое поколение смотрит на мир с точки зрения своей современности. Перед лицом грядущего искусства лжет школа и лгут музеи. Правда постоянно движущейся жизни и есть правда искусства в целом».
Всегда подтянутый, с красивой посадкой головы, с холеной черной бородкой, за которую его прозвали «ассирийцем», Юон легко и быстро расхаживал по студии, рассказывая, поучая, убеждая. Говорил уверенно, весомо, оригинально, и на его фоне совсем терялся скромный и молчаливый Дудин. Тот не давал нравственных и эмоциональных толчков, но и без него студия не могла бы существовать. «Дудин был очень силен как преподаватель», – говорила Мухина. «Юон будил, Дудин направлял руку», – подтверждал живописец Куприн, вспоминая о «незабвенном дорогом времени учения в студии».
Утром и вечером. Утром и вечером. Десятки обнаженных тел перерисовала Вера Игнатьевна, практически уча курс анатомии. Знания оседали не только в памяти – в пальцах. Казалось, закрой глаза, и карандаш сам полетит по листу, быстрый, точный…
Она любила рисовать сильные, энергичные, мужественные лица. Исполняя их, начинала понимать, как можно совместить конкретность типажа с обобщенностью мысли. Вглядываясь в черты натурщика, сопоставляла его лицо с другими, порой хорошо знакомыми, порой лишь мелькнувшими мимо, но почему-то оставившими след в памяти. Сравнивая, выбирала главное не только для него, натурщика, но и для нее, художника. Словно ножом отсекая все лишнее, старалась высветить основное, определяющее характер. Тогда лицо переставало расплываться, в нем появлялась выразительность, загоралась искра жизни.
Бесконечно много дали Мухиной занятия в студии. Воля, настойчивость, упорство у нее были. Юон указал им направление, строгость русла. Научил работать безотказно, невзирая на неудачи и огорчения, не бояться одноообразия трудовых будней. Научил относиться к творчеству, как к главному в жизни. Дилетантов, занимающихся искусством для развлечения, относящихся к нему легкомысленно или небрежно-снисходительно, он не переносил, называл их «пошлыми».
«Константин Федорович, дорогой и глубоко мною уважаемый! – напишет ему Мухина сорок лет спустя. – Как часто на своем творческом пути я поминаю Вас добром, Вы, вероятно, этого даже не подозреваете. Все то, что я получила в свои молодые годы в искусстве, было Ваше, то чуткое и искреннее Ваше, которое и до сих пор так отличает Вас от всех. Спасибо Вам, дорогой Константин Федорович, за те чудесные семена Вашего честнейшего мировоззрения в искусстве, которые запали в мою душу и способствовали формированию меня как художника…» И подпись: «Всегда обязанная Вам ученица».
Симптоматично: с такими же благодарными и прочувствованными словами обращался к Юону и другой известный советский скульптор, тоже его ученик, Василий Алексеевич Ватагин: «Вы первый сказали мне свое веское слово о сути художества. Вы дали мне и самое существенное. Вы указали мне художественную точку зрения, помогли выработать художественное мировоззрение, – если есть во мне художник, его возникновению я обязан Вам».
Через школу Юона за семнадцать лет ее существования прошло около четырех тысяч учеников – среди них Фаворский и Якулов, Куприн и Фальк, Домогацкий, Экстер, братья Веснины – и в большинстве своем сохранило о ней добрую память.
В этой школе и нашла Вера Игнатьевна своих первых товарищей по искусству: сперва Надежду Андреевну Прутковскую, по мужу Удальцову (небольшого роста, коренастая, с широковатым лицом, она и внешне была похожа на Мухину. «Случается, что нас принимают за сестер», – записывала она в своем дневнике); потом – Любовь Сергеевну Попову, на много лет ставшую ее самой близкой подругой.
Высокая, стройная, очень женственная, с пышными волосами и глубокими глазами, Любовь Сергеевна была самой красивой из троих. И самой пылкой. «Человеком большого внутреннего жара» считала ее Мухина. Этот жар Попова переносила и в дружбу – к дорогим ей людям прикипала быстро и навсегда, готова была сделать для них все возможное. Сказать о ком-то из них за спиной дурное, не заступиться, слушая, как их осуждают, было для нее не просто невозможным – святотатственным. «В ней мы были уверены, – напишет впоследствии ее соратник по одной из художественных группировок Осип Брик. – Люба Попова погибнет, но не предаст, не изменит».
Легко увлекаясь, Любовь Сергеевна безоглядно отдавалась своим впечатлениям. К намеченной цели стремилась, не обходя препятствий, не задумываясь о последствиях, уверенная, что «кратчайшее расстояние между точками – всегда прямая»; малейший компромисс, каждая остановка в пути приводили ее в отчаяние. В студии порой посмеивались: что ни день – у Любови Поповой новый бог: Ван Гог, Гоген, Сезанн, кто следующий? Посмеивались ядовито, но напрасно. Увлечения Поповой были последовательны, она как бы вбирала в себя живое развитие искусства. Сперва ей казалось необходимым как можно вернее рассказать о жизни, затем – выразить свое отношение к ней.
Всем, что переживала и чувствовала, она щедро делилась с Верой Игнатьевной. Вместе с ней ходила на выставки, особенно если экспонировались древнерусская живопись и новая французская, превращая эти посещения в захватывающие лекции. Говорила об импрессионистах, об их восторге перед непосредственным ощущением жизни, перед блеском солнечных лучей в листве и нежностью утренних туманов, обращала внимание Мухиной на освещение в их полотнах, на световые и цветовые рефлексы. Много и взволнованно рассказывала о постимпрессионистах, об их стремлении поднять искусство до уровня науки – познав законы природы, раскрыть внутреннюю сущность изображаемых предметов и явлений.