355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Воронова » Вера Игнатьевна Мухина » Текст книги (страница 14)
Вера Игнатьевна Мухина
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:04

Текст книги "Вера Игнатьевна Мухина"


Автор книги: Ольга Воронова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Сперва она мечтает создать памятник «женщинам-москвичкам, увековечить безвестных героинь, укреплявших и оборонявших родную Москву в ее грозный час». Но для памятника нужны место, средства, работа многих людей. И она делает то, что ей по силам: «Партизанку», образ простой, мужественный и значительный.

Когда впервые смотришь на «Партизанку», кажется, что лицо ее похоже на чье-то, очень знакомое. Но было бы напрасно перебирать в памяти фотографии героинь Великой Отечественной войны. Лицо партизанки напоминает лицо колхозницы, той, чей серп победно поднимался в 1937 году над Парижем. Умышленность этого сходства предположить трудно. Скорее, Мухина, и в том и в другом случае стремясь к созданию собирательного образа, отбирала в чертах встречающихся ей людей те, которые казались наиболее характерными. В результате ее представление о типе советской женщины конца тридцатых – начала сороковых годов оказалось воплощенным дважды – в героинях мирного и военного времени, в образах, которым суждено было стать символическими.

Иногда встречаются необычные примеры воздействия одного вида искусства на другой. Отдаленные, никак не связанные внешне, неуловимые для чужого глаза или слуха. О влиянии изобразительного искусства на вокальное рассказывала М. П. Максакова, утверждавшая, что ее, певицу, многому научило творчество Шадра: «Я поняла, что оперный образ можно лепить как скульптуру, что поза не только музыкальна, но и находится в движении. Позу „Девушки с факелом“, например, можно держать во время музыки достаточно долго, и она все время будет в движении». О подобном же воздействии «Партизанки» говорила мастер художественного слова актриса Е. И. Тиме. «Ваша „Партизанка“ дала мне ту тональность, которую я искала для своих выступлений по радио, она помогла мне найти форму для искусства „озвученного слова“», – признавалась она Вере Игнатьевне.

В чем суть «помощи», которую почувствовала Тиме? В волевой устремленности партизанки? В ее внутренней озаренности? Гадать можно бесконечно. Но безусловно одно: такое воздействие скульптура может оказывать лишь тогда, когда лирическая взволнованность созданного художницей образа базируется не на одних эмоциях, но на глубоком и зрелом раздумье о связи судьбы человеческой и судьбы народной.

«Партизанка», единственная, не имеющая конкретного прототипа, не кажется исключением в ряду военных портретов Мухиной. Документальная точность не мешает их гражданскому звучанию. В любом из них, даже самом неудачном, Мухина не замыкается в кругу камерных чувств и переживаний, в лучших же поднимается до степени высокого обобщения. Можно ли сказать, что портрет Юсупова вобрал в себя меньше, чем голова «Партизанки»? Или исполненный на стыке 1942–1943 годов портрет Бурденко?

Усталое лицо с резкими прорезями морщин, с нависшими под глазами мешками. Следы недавно перенесенной тяжелой болезни. Усталость сглаживает черты сложного, подчас трудного характера: жесткость, где-то переходящую в грубость, слегка брезгливое высокомерие, надменность. Сглаживает, но не скрывает. Портрет Бурденко многогранен, один из биографов Мухиной удачно назвал его «рембрандтовским».

Принимая это определение, следовало бы добавить, что в нем, как в поздних полотнах Рембрандта, превалирует чувство горечи. И в этой горечи (должно быть, нельзя человеку видеть столько страданий и смертей, сколько видит их военный врач, тем более Главный хирург Армии) растворяется все преходящее. Остается главное: серьезное и уважительное отношение Бурденко к жизни.

Этот портрет не так лаконичен, как портрет Юсупова. Мухина исполняет его более раскованно, пользуется многообразным ритмом, прибегает к свето-теневой моделировке. Но и в том и в другом портрете она нарушает привычные каноны показа героев в минуты высокого духовного взлета, вдохновения боя. В ее персонажах нет ничего торжественного, приподнятого; они показаны такими, какими бывают каждый день, и это придает портретам особую убедительность. Подвиг Юсупова, неустанный труд Бурденко – естественные проявления характера советских людей в дни сражений за Родину.

«Героическим портретом» называла Мухина созданный ею жанр. «Самое понятие „героический“, – говорила она на пленуме Оргкомитета Союза художников в июне 1943 года, – свидетельствует о том, что художник стремится подчеркнуть в портрете определенные черты изображаемого лица. Это достигается путем отбора и отсева одних черт модели и акцентировки других, и здесь талант и такт художника играют решающую роль: в его власти убедить зрителя в правдивости своей работы».

Об этом же она писала в 1945 году в статье для Всесоюзного общества культурной связи с заграницей. Вспоминая свой опыт с портретом Юсупова, подводила итоги: «Не все люди обладают величественной, „героической“ внешностью. Перед художником, пытающимся создать „героический портрет“ (а мне кажется, что современное искусство портрета должно идти по этому пути), стоит сложная задача – превратить лицо, нередко житейски некрасивое, в лицо значительное и прекрасное, суметь, не удаляясь от конкретного портретного сходства, выразить всю глубину и возвышенность душевного мира человека… Для потомков наших важно в портретах нашего времени увидеть образ этого времени, который заставит их переживать, волноваться… Поэтому художник в создании образа не должен рабски следовать натуре. Художник имеет право на воображение, и от силы его воображения зависит сила и убедительность созданных им образов… Я думаю, что не погрешу против истины, сказав, что героический портрет есть „обобщенный образ“ по преимуществу».

Воспитательное значение героического портрета – вот на чем особенно настаивает художница: «По ним будут учиться доблести и гражданскому долгу… Человеку свойственно не только преклоняться перед великим, но и стремиться превзойти его. Жажда большего и лучшего есть тот великий двигатель человечества, который ведет его к прогрессу и свету».

Но героями для нее являются не только воины. Жажда знания и правды для нее не меньший героизм. Она вспоминает о «Бруте» Микеланджело, об исполненных Бурделем портретах Бетховена и Энгра, о скульптурных портретах, созданных советскими художниками в годы монументальной пропаганды, – шервудовском Радищеве, рахмановском Кропоткине. В этом ряду мог бы стать и портрет Николая Новикова, до сих пор она жалеет, что не смогла завершить его. Именно героические черты и хотела она тогда выявить в образе этого рыцаря мысли.

Все исполненные в последние военные и послевоенные годы портреты Мухиной открыто-эмоциональны, публицистичны. В каждом активно подчеркнуто «основное» человека. Высокий лоб, упрямый подбородок, экспрессивное, почти патетическое напряжение всех черт лица у Довженко. Полная отрешенность от внешнего мира, взгляд, словно устремленный внутрь, огромная душевная сосредоточенность у Мравинского. Внимательная доброжелательность у настоятеля Кентерберийского собора Джонсона. «Мухина… не просто ищет сходства и даже не характера, а образ», – констатировал Грабарь.

Один из лучших в этом ряду портрет академика Крылова. Огромный покатый лоб с отступившими волосами, обнажающими прекрасную, архитектурную форму черепа. Внимательно-цепкие глаза под густыми, низко нависшими бровями. Неухоженная, как носят крестьяне, борода. Лицо спокойное, очень спокойное. Но в этом спокойствии нет и следа безмятежности, самоуспокоенности. Лицо Крылова – это умное и проницательное лицо человека, хорошо знающего жизнь, понимающего ее сложность и умеющего благодаря своему интеллекту подняться над ее бурями.

Плечи и голова Крылова вырастают из золотистой глыбы карагача, как бы возникая из естественных наростов кряжистого дерева. Местами резец скульптора скользит по сколам дерева, подчеркивая их форму. Возникает свободный и непринужденный переход от необработанной части кряжа к плавным пластическим линиям плеч и мощному объему головы. Цвет карагача придает особую, живую теплоту и торжественную декоративность композиции. Не напоминает ли он о золоте древнерусских икон? Во всяком случае, голова Крылова в этой скульптуре явно ассоциируется с образами древнерусского искусства. И одновременно – это голова русского интеллигента, ученого. Старости, физическому угасанию противопоставлена сила духа, волевая энергия. Смотрите, словно говорит художница, сколько благородства в облике этого человека, отдавшего всю свою жизнь на служение мысли, какая у него осанка, сколько гордости и достоинства. Его жизнь почти прожита – и он почти завершил то, что должен был сделать.

Вера Игнатьевна не была одинока в своих поисках – в те годы над портретом работали и ее сверстники и молодые художники, для которых война стала и школой жизни и школой творческого мастерства. И все же портреты Мухиной можно считать этапными в советском искусстве: никто не сумел так быстро и отчетливо понять главное в духовном мире сражающихся, с такой силой и убедительностью выявить в них уверенность в правоте своего дела, горячность чувств, готовность отстаивать страну до последней капли крови.

На протяжении всех военных лет Вера Игнатьевна чувствовала себя в долгу перед павшими, мечтала увековечить их память. «Четыре года войны – четыре года потоков крови, убийства, страдания, слез, высоких подвигов, примеров мужества, любви и самоотверженного страдания», – писала она. «Маяками высокой человечности» называла героев, «закрывающих своим телом амбразуры дота, в предсмертной агонии держащих зубами разорванный телефонный провод, гибнущих, спасая жизнь своих товарищей».

С мыслью об этих людях делала она проект памятника защитникам Севастополя. Задуманный в виде огромного, почти стометрового башенного маяка, он должен встать в Севастопольской бухте. К этому проекту тянутся нити неосуществленного замысла для Балаклавы: маяка – фигуры эпроновца и еще более давние нити сердечной памяти ее крымского детства и увлечения подвигами защитников города в войну 1853–1856 годов. Новая война принесла Севастополю новые испытания, и снова оказалось несломленным мужество защитников России. «Мне хотелось в этом монументе передать тот беззаветный героизм и неповторимую доблесть, которые запечатлены в обороне Севастополя, создать образ города-героя, гордого и непоколебимого», – писала Вера Игнатьевна.

Прямо из морских волн поднимется гигантская башня. Подъезд к ней – на катерах, на лодках. По винтовой внутренней лестнице люди пройдут в круглый зал, своды которого будут поддерживать скульптурные группы; Вера Игнатьевна хочет распределить фигуры воинов по видам оружия. Еще несколько ступеней вверх – и посетители выходят на наружный парапет с видом на город. «С этого парапета и наружных балконов-бойниц можно принимать парад флота», – объясняет проект художница.

Маяк-крепость, который станет участником морских парадов, будет разделять и повседневную жизнь моряков и их празднества, – павшие за мирную жизнь как бы будут принимать в них свое участие. Мысль была доброй и смелой, и Вера Игнатьевна держалась за нее, хоть в целом проект и не получался. Ей первой было видно, как он перегружен и противоречив. «Титанические фигуры, поддерживающие своды», другими словами, атланты – скорее декоративная скульптура, чем монументальная; как связать их с разными родами и видами оружия? Конечно, можно и оружие обыграть декоративно, но тогда трансформируется весь замысел, пострадает идея. Да и как представить атлантов в тонущем корабле? – ведь именно так должна восприниматься издали башня памятника.

Но особенно не задались фигуры четверых сражающихся из последних сил моряков («Безумству храбрых поем мы песню!» – хотела написать Вера Игнатьевна над входом в башню). Смущает скульптора и одежда: клеш брюк, летящие по ветру ленточки бескозырок, полосы тельняшек. Как все это будет выглядеть на восьми-десятиметровой высоте?

Памятник защитникам Севастополя исполнен не был. В следующем, 1945 году, работая над проектом памятника героической авиации, Мухина откажется от всего, что можно назвать «литературными аксессуарами». Предложит классический обелиск из белого камня. Стоящий на таком же белокаменном кубе, он немного похож на штык. Два огромных птичьих крыла приварены к кубу; их можно будет сделать стальными или, лучше, позолоченными. Золотом же написать на стреле обелиска имена летчиков – Мухина рассчитывает поднять ее на сорок пять метров. «Это и будет памятником монументальной пропаганды, к созданию которых призывал советских скульпторов В. И. Ленин», – говорит она.

Одни замыслы приходят на смену другим, новые вытесняют предшествующие. «Не успеваешь сделать всего, что хочется сделать, что требует от художника наше напряженное время», – жалуется Вера Игнатьевна. Начатое в дни войны будет закончено уже в дни мира. Постепенно станут привычными сверкающие победные фейерверки, забудутся затемненные окна, пайки, хлебные карточки. Отойдет в прошлое и то тревожное чувство, с которым каждое утро разворачивали газетные листы, та настороженная тишина, с которой слушали вести с фронтов.

«Сегодня самый радостный, счастливый день за четыре года, – напишет она в день окончания войны. – Четыре года изо дня в день все мы жили этой мечтой. Ни один человек в нашей стране во все самые тягостные дни блокады, голода, боев в осуществлении этой мечты не сомневался. Эта мечта вела наши войска от Кавказа до Берлина; эта мечта творила танки на заводах, хлеб в полях и добывала руду в горах. И наконец совершилось… Конец войне! Страшной, чудовищной, может быть, наиболее гнусной из всех, которые знает история». Эти слова были написаны 9 мая 1945 года. А через месяц она полетит во Францию и в окно самолета увидит дорогую ей землю, на которой когда-то было имение отца Игнатия Кузьмича, Кочаны, перепаханную бомбами и снарядами, зигзаги окопов, бегущие по опушкам леса, – колхозники еще не успели запахать их.

«А через два-три года не останется и этого следа, и равнодушная природа воссияет вечною красой. Но мы будем помнить всегда и крепко. Мемориальная доска в селе, скромный памятник на лугу или средь поля ржи всегда будут напоминать о тех, кто пал в этой великой войне. Пусть эти скромные памятники будут освящены благодарностью сельчан и служат воспитанию детей в любви к Родине и благоговейной благодарности павшим за нее. И пусть зеленая ветка или пучок полевых цветов всегда напоминает о том, что павшие живы в сердцах благодарного потомства…».

В составе советской делегации Вера Игнатьевна летела на Национальный конгресс французских женщин (он начался 17-го и окончился 21 июня). Самолет опустился на аэродром под гром аплодисментов, в море принесенных встречающими цветов. «Это повторялось всегда и всюду за все время пребывания во Франции, – со сдержанной гордостью рассказывала художница. – Благодарность Советскому Союзу повсеместна».

«Я заклинаю вас, французы, помнить всегда, что своей теперешней победой Франция всецело обязана Красной Армии», – сказал мэр Лиона.

На одной трибуне с Мухиной выступали Долорес Ибаррури – «великая Пасионария», Клодин Мишо, Мари Работа, Франсуаз Леклерк; в почетный президиум была избрана Жюльен Каро, спасшая от фашистов 28 русских военнопленных. «Эти дочери французского народа, – писала Вера Игнатьевна, – наследовали ораторский талант великих вождей французской революции. Слушая их пылкую, необычайно четкую речь с трибуны с совершенно ясно выраженными требованиями… представляешь себе на фоне современного Парижа политическую грозу 1789–1793 годов».

Мухина хорошо понимала огромную силу всемирного женского союза. Она обращалась к матерям и воспитательницам («Первое музыкальное произведение, колыбельную песню, ребенок слышит из уст матери. Сознание ребенка – это мягкий воск, из которого умная мать может вылепить чудесное человеческое создание и, как сама, так и через него, влиять на развитие культуры своего народа»). Обращалась к женщинам, которые «творили, вели, страдали и умирали для блага своего народа и человечества. Ибо неразрывно одно от другого: тот, кто искренне борется за расцвет своего народа, всегда вливает новые силы в сокровищницу человечества, сокровищницу любви, красоты и знания». Говорила, что каждый должен уважать культуру другого народа, что «язык искусства есть международный язык чувств, которому не нужно слов», говорила о значении в человеческой жизни творчества, дающего «самые возвышенные радости, самые мудрые мысли, возбуждающего самые благородные страсти».

XII

«Красота должна стать частью повседневной жизни, войти в быт, – говорила Мухина. – Я утверждаю, что обед из красивой тарелки и чай из красивой чашки вкуснее и потому полезнее. Искусство, окружая повседневно человека, смягчает нравы, оно развивает вкус масс». Она охотно, любовно делала небольшие изящные вещицы, безделушки. Ее не смущали упреки критиков, не понимавших, как можно, разрабатывая проект памятника революции, делать одновременно эскизы для брошки или перстня, как совместить портрет Матрены Левиной и «Крестьянку» с крохотной, сжавшейся в комочек восковой фигуркой, которую можно выточить из бильярдного шара. Под ее руками рождались то забавные, то трогательные фигурки: крепко упершийся в землю ногами теленок, нахохлившийся, недовольный гамадрил «Гамилькар», углубленная в рисование мартышка. О серьезности и неслучайности этих ее занятий свидетельствует последний сделанный ею в жизни рисунок: безнадежно больная, зная, что дни ее сочтены, она в больнице рисует ребенка-амура, эскиз для бутылочной пробки.

В 1944 году Вера Игнатьевна принимает участие в постановке спектакля в Театре имени Вахтангова. Через двадцать восемь лет после своего дебюта в Камерном она вновь возвращается к сцене, оформляет «Электру» Софокла.

Двадцать восемь лет – срок немалый. И скорее всего, он был продиктован не стечением обстоятельств, но сложностью отношения Веры Игнатьевны к артистическому миру. В юности она воспринимала спектакль как воссозданную житейскую реальность, и когда однажды Юон дал тему для композиции «Театр», решила ее просто: ложа, занавес, освещенная рампа. Константин Федорович усмехнулся: при чем здесь театр? Ни вымысла, ни фантазии, зарисовка помещения…

Чувство театра-зрелища, театра-праздника начало вырастать потом, в общении с Экстер, Толубеевой, Собиновым. Теперь уже Вера Игнатьевна старалась не пропускать интересных представлений. И все же были некоторые моменты, мешавшие ей полюбить театр до конца. Она, например, рассказывала, что от одного появления Чаброва на сцене дореволюционного Камерного театра «по залу проходила искра, зрители боялись упустить его малейшее движение», а она и в самые волнующие минуты не могла забыть о том, как он интриговал за кулисами. «Странный человек. Дух интриги. Я как-то сказала ему: „Знаете, вам надо было родиться раньше, в эпоху Филиппа II“». Человеческие качества актера Вера Игнатьевна не могла отделить от создаваемого им образа. Кроме того, ей казалось, что, повторяя роль много раз, актер начинает читать текст автоматически. «Не могу поверить, чтобы, играя роль в пятисотый раз, актер переживал. Актер кино для меня лучше: он не успевает заиграть свою роль… Собинов – чудесный человек. Когда он играет на сцене Лоэнгрина – это святой, чистый образ. Но знаю: уйдет за кулисы и сбалагурит. И большой образ для меня сразу становится игрой».

Поэтому Мухина сама никогда не искала театральной работы. Но когда Евгения Борисовна Гардт, режиссер «Электры» (она тоже начинала в Камерном театре до революции и помнила работу Мухиной), пришла уговаривать ее принять участие в оформлении, – отказаться не смогла: слишком ярко было ощущение счастья, которое испытывала, работая над «Фамирой-Кифарэдом» и «Ужином шуток». Тогда она начинала с головы Аполлона. Теперь тоже лепила фигуру Аполлона-мстителя. «Не просто близость – чудо совпадения», – сказала она Евгении Борисовне.

«Электру» Гардт задумала как спектакль, поставленный в традициях античной трагедии, – в консультанты она пригласила архитектора Георгия Павловича Гольца, специалиста по культуре Греции. Все действия должны были разворачиваться в одних декорациях – на фоне колоннады (точной исторической реконструкции античной архитектуры), сквозь которую виднелось синее море и такое же синее небо. Прямо на сцене находилась и статуя Аполлона; высокая, стройная, эта фигура очень украсила бы уникальную по тем временам постановку. Но скульптору и режиссеру она принесла огорчения. Один из крупных чиновников, пришедших на репетицию, рассказывает Гардт, возмутился и потребовал или убрать скульптуру, или прикрыть ее одеждой: «Хотя бы плащом! Нельзя же ставить голого мужчину!» «Это не мужчина, – ответила Мухина. – Это – бог. У него идеальные божественные пропорции, рассчитайте, проверьте соотношение частей тела; и он не голый, он – обнаженный. Вот если я что-то „накину“ на него, он станет голым, и вся постановка приобретет оттенок пошлости!»

И потом еще не раз вспомнит Мухина об этом споре: «У нас развился какой-то нездоровый пуританизм – боязнь обнаженного тела: почему нашему зрителю разрешается смотреть обнаженное тело у старых мастеров и не разрешается у своих, советских? В таком случае, чтобы быть логичным, нужно отрицать все античное искусство, искусство Возрождения и закрывать все музеи. Только человек с грязными мыслями может увидеть грязь в прекрасном человеческом теле, но от такого субъекта и одежда не является достаточной защитой… Обнаженность – наиболее полное неприкрытое восприятие внутреннего облика и состояния человека. Поэтому неправильной является появившаяся у нас тенденция к ложной стыдливости (не на все можно надеть трусики)».

Работа над костюмами доставила Мухиной больше радости. Создавая эскизы, вспоминала уроки Экстер в постановках Камерного, уроки Ламановой в «Ателье». Говорила: «Когда строится модель, нужно непременно думать, чтобы человек в одежде был красиво оформлен со всех сторон, как круглая скульптура, а не барельеф, вышедший из стены, где оформлен только перед, чтобы на него было приятно смотреть со всех точек зрения». На «Электре» зритель ощущал себя в античном мире. Казалось, по сцене двигаются женщины, изображенные на черных и красных вазах. Рисунки Мухиной – а она рисовала костюмы не на застывших манекенах, а на жестикулирующих, движущихся живых людях – напоминают вазовую роспись: то же торжественное спокойствие в поднятых к небу руках, само небо призвано в свидетели рассекающих воздух слов, та же изысканная плавность поворота плеча, гибкость пальцев, сжимающих ручку амфоры.

Гордая, надменная, застывшая в неприступном величии Клитемнестра. Драгоценная корона, богатая строгая вышивка. Но как судорожно вцепилась рука в край этой вышивки! В этой судороге – тревога. И сразу же бросается в глаза, что под нитями бровей нет зрачков. Пустое лицо – опустошенная душа. Трагедия, пережитая ею, когда Агамемнон, чтобы угодить богам, принес в жертву их дочь Ифигению, смыта и запятнана преступлением. Теперь она уже не страдающая мать. Теперь она мужеубийца.

Эгисф. Нет, он не ждет своей судьбы, как Клитемнестра, он готов бороться, отстаивать свою жизнь и царство. Но и в жестах его, и в осанке, и в повороте головы больше дерзновения, чем подлинного величия. Такому человеку не справиться с судьбой, он обречен.

Электра. Воплощение скорби, никого не подпускающей к себе, все разрушающей, живущей словно в горькой пустыне. Длинная, покрывающая почти всю фигуру черная накидка, опущенная голова, поникшие плечи.

Поистине трагические образы. Полные силы, страсти. Знающие о грозящей им гибели и все же утверждающие свои желания, свое понимание правды, свою волю. Мухина часто вспоминала о «великой назидательной силе трагедии», об «огромном воздействии трагической гибели». «Для меня понятие трагедийности включает в себя всегда высокое чувство и повышенное действие; и то и другое в моем мозгу и чувствах собирается в одном слове „подвиг“, „геройство“. И отсюда прямой скачок к нашему времени, как к времени исключительно героическому, насыщенному безмерным числом подвигов – примеров величия человеческой души».

Много лет назад, после окончания гражданской войны, Мухина занялась модельерным мастерством – ей хотелось, чтобы все русские женщины были со вкусом одеты. Теперь, по завершении Великой Отечественной, она снова обращается мыслью к эстетике быта, думает о том, как сделать жизнь людей красивой. Ее тревожат поступающие из Германии вещи – посуда, украшения, безделушки. «Эти вещи, – говорит она на конференции по монументально-декоративному и декоративно-прикладному искусству в Академии художеств СССР (уже не первый год она – академик), – хорошо выполненные технически, чистотой своей отделки нравятся массовому покупателю. Между тем они являются проводниками низкого вкуса воинствующего мещанства… Наши же образцы, часто хорошие и правильные по мысли, выходят из производства недоделанными, выполняются из плохого материала и идут на продажу бракованными; чугунное литье выпускается с заусенцами, и часто случайная некультурная раскраска портит хорошую мысль автора».

Она требует пристального внимания и завершенности работы над каждой вещью, к отделке: «Первоклассная чашка обязана быть белоснежной и обведенной золотом. Никаких скидок на „объективные причины“, не делать дряни ни при каких обстоятельствах. Лучше мало, но высококачественно». Ее возмущают устаревшие образцы, которые до сих пор бытуют в производстве, формы, «родившиеся во времена маркиз». Зачем же вливать новое вино в старые мехи?

Мухина уверена: то, что создано веками народного вкуса, должно сохраниться и в настоящем и в будущем. Тому, что рождается по прихоти случайной моды или господствующего класса, придется уступить место требованиям новой эпохи. Именно в этом она видела суть «стилевого решения современности».

«Искать стиль надо на больших тематических объектах, – величаво, как декларация, звучат ее слова. – Их большое содержание будет властно диктовать новые формы. Начиная с разработки крупных форм, подчиненных содержанию, художник логично перейдет к разработке мелких форм, орнаментов, линейно-силуэтных решений и фактур. С переносом этих формальных (не формалистических) находок в произведения прикладного искусства ускоряется формирование советского стиля в бытовых вещах, так как стиль есть единство между вещами большими и малыми. Стиль есть совокупность гармоничных приемов данной эпохи. Поиски нового в искусстве не будут только вкладом новых тем, они неизбежно родят новые формы, как результат искренности отношения художника к окружающему миру».

Здесь, пожалуй, и найдено главное слово, объясняющее внимание Мухиной-монументалиста к одежде, к чашкам, к вазочкам: она искала «единства между вещами большими и малыми».

В докладной записке в Совет Министров СССР Мухина разрабатывает проект создания организаций типа «художественных мануфактур», государственной базы «высокохудожественных образцов для промышленности». «Такая организация должна объединять лучших художников, мастеров самой высокой квалификации и ученых-специалистов; она не должна быть связана хозрасчетом, массовостью продукции и невежественными вкусами, она должна вести потребителя, а не плестись за ним», – настаивала она.

Она намечает конкретные мануфактуры, которые должны быть открыты в первую очередь: стекло; керамика (фарфор, фаянс, майолика); гранильная фабрика цветных и драгоценных камней с подчиненными ей копями и карьерами; металл (литье, ковка, чеканка и ювелирное дело); дерево (инкрустация, резьба, мебель, паркеты); шпалерная мануфактура (ковры и гобелены); декоративные ткани (парча, шелка, бархат, кружево, вышивка).

В этом, в общем-то полном и всеобъемлющем по тем временам ряде художественных фабрик есть у Мухиной избранные, о судьбе которых она заботится особенно истово. Таковы, например, уральские камни, о которых она будет говорить в докладах много раз, годы подряд: «Урал всегда славился производством никем не превзойденных каменных – малахитовых, яшмовых, нефритовых и прочих – ваз. При сравнительно небольших затратах, а главное, при инициативе и любви к делу можно возродить и возвести на небывалую высоту это производство».

Но самая большая ее любовь – стекло. Она была очарована его возможностями еще в молодости, когда любовалась витражами церкви Sainte Chapelle в Париже, изделиями стеклодувов Мурано. Потом это увлечение вспыхнуло в 1928 году, опять в Париже: увидев выставленную фирмой Лалика скульптуру из стекла, три дня ходила в магазин фирмы, купила стеклянного краба, разговаривала и с продавцами, и с мастерами, и с художниками, но секрета стеклянного литья так и не узнала.

Вернувшись в Москву, вылепила легкий, гибкий, певучий женский торс – моделью служила актриса Толубеева, знакомая Вере Игнатьевне еще с курской юности. Надеялась перевести его в стекло, но не сумела. Это ей удастся только через двадцать два года, уже в конце жизни. Пока же она переводит фигурку в мрамор и, годом позже, в фаянс. Мраморная экспонируется на выставках, а фаянсовая задвигается в дальний угол полки, где и пылится до 1947 года. В этом году Мухина переезжает в новый дом, специально для нее построенный, и при разборке забытую фигурку находят. Зеленская отмывает и отчищает ее: «Очень она мне нравится!» – «Нравится? Возьмите ее себе!»

В начале тридцатых годов Мухина часто рисует стаканы, стеклянные чашки, тарелочки. Геометрическая четкость линий подчеркивает их чистоту и прозрачность. Такой же простой и прозрачной задумывает она сахарницу. Лишь в рисунках рюмок и ваз форма усложняется. Почти каждый рисунок сопровождается чертежом – руководством для мастера-стеклодела. Впрочем, пока все это лишь мечта о стекле.

Она начинает осуществляться лишь в конце десятилетия. На заводе «Красный гигант», бывшем Бахметевском, в селе Никольском, Вера Игнатьевна исполняет сервиз для правительственных приемов, названный ею «Кремлевским». Графин, напоминающий бутон тюльпана, рюмки и бокалы, тоже похожие на бутоны, только со срезанной верхушкой, мороженица, компотница, вазы. Одна из них – как расцветающая астра. Все вместе на столе – клумба: синее стекло, дымчатое, бесцветное, хрусталь; на гранях его свет ломается, рассыпается тысячью искр.

Массивная, строгая по пропорциям, выполненная из дымчатого хрусталя ваза для цветов – «Астра», с изогнутыми рубцами и глубокими вырезами, и стала тем рубежом, с которого считается начало советского художественного стеклоделия. В те годы ей не было аналогий ни в Советском Союзе, ни за рубежом, единственное, с чем перекликается ее форма, – это с некоторыми эскизами юбок, опубликованных Верой Игнатьевной в 1923 году в журнале «Ателье», в них те же зубчатые ритмы, те же членения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю