Текст книги "Аристократия духа (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Сам он не считал себя глупцом. Не был трусом. Не знал скаредности, не любил лгать. Не был лицемерным и двуличным. Но это апофатика. Катафатических достоинств было куда меньше. Да, Господь одарил его умом, но почему тогда он натворил столько глупостей? Он был бесстрашен, но это была сила, готовая уничтожить любого, кого он считал врагом, и духовное бесстрашие негодяя, готового на всё, чтобы утвердить себя. Отсутствие скупости не порождало в нём щедрости, а нежелание лгать шло от нежелания задумываться о чужих чувствах и считаться с ними. Нежелание лицемерить не сделало его открытым и искренним.
Но это все было незначимым. Он всегда видел в людях зависть – и понимал её, ибо сам был завистлив и чувствовал спазмы давящей душевной боли из-за осознания своей ущербности. Он ведь понимал Камэрона. Он понимал всё низменное и распутное, что видел в Райсе – потому что сам был развращен и похотлив. Но он не понимал её любви – потому что в нём не было любви. Никогда не было.
Да. Вот в чём был корень зла. Любовь никогда не вмещалась в него. Никогда и никакая. По отношению к близким он исполнял свой долг. Но долг, выполняемый без любви, лишь порождал в нём раздражение. К отцу... к тётке... Он стремился к знанию, но знание без любви только надмевало его, а его ум в отсутствие любви сделал из него хладнокровного подлеца. Вместо любви были только порывы злобы, ненависти, зависти. Месть – только следствие озлобления.
Что привело его к желанию отмстить дурочке? Оскорбленное самолюбие. То есть, себя-то он, значит, любил? Энселм закусил губу и с удивлением покачал головой. Нет, он не очень-то любил себя. Ренн прав. Он не желал быть выше всех – слишком был умён для этого, просто претендовал на равенство.
"Но ты не равен другим. Ты – урод..." Кейтон раньше злился при одном помысле об этом, но сейчас задумался. Зачем ему было дано уродство? Чему оно должно было выучить его? Если бы он подлинно и устойчиво был аристократом духа, человеком высоких помыслов, а не колебался бы поминутно, как маятник, между плебейством помыслов и патрицианством – оно смирило бы его... А не будь в нём дурной дерзновенности и не допусти он озлобления, но имей ничтожную долю любви к людям и смирения – он не увидел бы обиды в чужих выпадах! Он бы и не заметил их и никогда не совершил бы низости.
Отсутствие любви породило в нём зависть и злость, они приземлили и коррозировали мерзостью его душу, он и сам не заметил, как вошел в эту область низости, границы которой столь неуловимы. В голове подлеца любая высокая мысль моментально опошляется, нищает и подлеет, законы же низости неотвратимы и исполняются без промедления. И вот – он хладнокровно заказал мерзость. Можно говорить, что подлости творятся из ненависти, зависти, мести, страха... но правильнее сказать – из-за отсутствия любви, и порождаемой им пошлой низости духа. И тут они творятся воистину бездумно, "от чистого сердца..."
Но не только его неумение любить погубило его. Было и еще кое-что... И это он тоже постепенно понял.
Да, она... она сразу слишком глубоко заглянула в него! Его пугал её взгляд, слишком много видящий в нём, слишком обнажавший его. Он отталкивал её слова, избегал разговоров, но именно потому, что боялся, что она может увидеть его наготу, его подлинное уродство! Именно его он стыдился открывать. Он скрывал именно то, что она увидела...
Да, это было желание скрыть потаенные глубины личности, ибо того, что залегало в этих глубинах, он сам стыдился. Она увидела в нём стремление утаить нечто постыдное, а разве мало его в нём было, Господи? Увидела и надменное желание стоять над окружающим миром, рассмотрела и затаённую боль, – и разве ошиблась?
Да, ему мешало отсутствие любви. Но равно мешало и обилие грязи в нём. Подлинное уродство. Развращённость. Дружба с подлецами. Готовность завидовать и обижаться. "В тебе мало смирения и мало выдержки..." Да, мало... Он скрывал свою сущность, очень редко подавлял, а надо было преодолеть её.
Ренн прав, он и вправду – урод...
Днём Энселм часами сидел теперь за книгами, титаническая усидчивость восполняла вдохновение, которое исчезло, но хуже было другое – он потерял тот сладкий, ни чем не сравнимый интерес к научной работе, любовь к запаху старых пергаментов, легкую дрожь в кончиках пальцев при прикосновении к волокнам древних расслаивающихся папирусов, волнение поиска и радость обретений – всё это ушло, перестало занимать его. Он удивлялся себе. Господи, ну почему? Ведь он рвался в Мертон, как райские кущи, как землю обетованную, рисуя себе библиотечные залы колледжа, как поля Элизиума, искренне тоскуя по любимым пыльным фолиантам, старинным рукописям и ветхим манускриптам, мечтал о возвращении сюда, словно жаждущий – о роднике! Что случилось? Почему слова о любви, о любви уже погибшей для него, в момент обретения ставшей невозможной, недосягаемой и несбыточной, о любви, о которой он даже в мечтах не думал, почему они так обесценили все, к чему он стремился, убили все его чувства и так измучили?
Любовь... неповторимо-вечное мерцание звезд, зыбь на поверхности океана, трепет листьев, извивы пламени...
Это было для него тяжёлым внутренним обвалом. Не так и много было того, что держало его. Честолюбие, желание доказать свое превосходство в том единственном, в чём он был равен прочим, стремление утвердиться в признанных всеми достижениях, продвинуться по стезям академических до самых высот – вот то, к чему он мог стремиться, не унижая себя, но что теперь, на душевном сломе, потеряло для него всякую цену. Но ничего другого у него не было...
Иногда Кейтон пытался бороться с навалившейся бедой. Говорил себе, что все это – фантом, фата-моргана, тень реальности, поманившая его туманным и призрачным видением. Он – мужчина. Он забудет, обретёт себя, успокоится. Он жил один годами без любовных иллюзий – проживёт и теперь. Он просто должен забыть Бат и проведенное в нём время, вырезать его из памяти, убить воспоминания и победить сны. Её не было. Не было слов любви, холода мраморных перил, роковой майской грозы. Ничего этого не было. Ничего этого нет. Ничего нет...
Он только усугубил боль. Усилием воли он гасил её образ, и ему удалось на какое-то время задавить воспоминания. Но вместо покоя и тишины в душу струей ледяной ртути влилась пустота. Он давно уже ничего не значил для себя. Все вокруг потеряло цену. Не было любви, кою он не разглядел. Не было дружбы, коей он пренебрёг. Не было науки, к коей он потерял интерес. Не было ничего. Пустота наваливалась отовсюду, незаметно поселилась в нём и опустошила.
...Энселм вяло перелистывал книжные страницы, и на одной из них натолкнулся на старый текст, поблекший и трудно разбираемый. Слово, царапнувшее душу, стояло первым. "Любовь есть рай, но рай потерянный. Входишь внутрь себя и видишь, что на поле твоего сердца не растет это древо жизни. Отчего же? Оттого, что сердце все заросло злыми древами страстей, заглушающих любовь. Где страсть, там нет места любви. Искорените прежде эти злые древа страстей – и на месте их произрастет древо, дающее плод любви. Древо же это – Он, Бог-Любовь... Тебя, Господи, должны мы искать вместо всего иного, и кроме Тебя, не искать ничего. В Тебе, Господи, богатство для нуждающихся, сердечная радость скорбящих, исцеление раненых, утешение сетующих ..."
Он вернулся к себе и в бессилии свалился на кровать.
–Господи... С тех самых отроческих дней своих, – забормотал он в бессилии, – войдя в разум, я не понимал и не знал Тебя, но, Господи, помнил я слова брата моего и не бунтовал против Тебя. Восставал я, плебей, против заповедей Твоих, не знал я Любви Твоей и ненавидел ближних своих, ибо подлинно допустил, чтобы сердце мое заросло терниями страстей – злобных, себялюбивых и низменных, но, Господ, против Тебя не поднимал я безумного голоса... Сжалься же надо мною, Ты – радость скорбящих и утешение сетующих, утиши скорбь мою и утешь меня, ибо негде искать мне утешения. За гордыню свою отторгнут я тем, в ком не хотел видеть друга, ослеплённый злобой, просмотрел я и потерял любовь свою... Ничего нет у меня. Гордость, слава, богатство и все утехи мира ничто для меня... О, Любовь неизреченная! Как принял Ты блудного сына пришедшего к Тебе, так прими и меня, кающегося... Очисти сердце мое от помыслов и дурных искушений моих... прими меня в нищете моей, – бормотал он чуть слышно, ничуть не веря в силу мольбы своей. Он был не нужен сам себе, токмо ли паче – Господу? Энселм не помнил, как уснул.
Следующее утро принесло новое чувство. Он по-прежнему тосковал, но почувствовал, что душа его чуть смягчилась – почти слезной болью. До этого он иногда думал, что случившееся – результат нелепости, дурного случая: если бы ни Камэрон, если бы он сам не сглупил...
Но нет. Случаи случайны только для невежества, это следствия, причин которых мы не усматриваем. Это было дано ему во вразумление. Господь положил на чашу весов его мерзость, на другую – достоинства. Мерзость перевесила. Всё было правильно. Он, подсудимый, признал и даже был бы, наверное, готов поблагодарить за безжалостность приговора, если бы... если бы не потерянное им. Эбигейл. Если бы не её любовь. Он потерял то, чего не имел, но боль этой необретенности жгла, как расплавленный свинец.
Бедствие принудило его увидеть себя в наготе. Из беды никто не выбирается прежним, человек начинает истинно думать только в часы скорби. Беда открыла Энселму иной мир, в котором зрячи лишь скорбящие, и боль сердца просветлила ум. Он с удивлением заметил, с каким трудом двигает стремянку к библиотечным полками старик Лоуди и кинулся помогать ему, увидел боль в глазах их старой кухарки, имя которой всегда забывал и с удивлением узнал от лакея Эмерсона, что та недавно потеряла сына. С непонятным трепетом смотрел в глаза прохожим. Как много боли в людских глазах...
А ... куда он смотрел раньше?
На следующий день, вечером, почти ночью, Кейтон возвращался из библиотеки. Моросил дождь, рано стемнело. Лето выдалось дождливым. Неожиданно около дома он услышал странные звуки шуршащего гравия, рычание и отчаянное мяуканье. В темноте разглядел двух огромных бродячих псов, рывших гравий под водосточным желобом. Энселм отогнал собак, заметил блеснувшие во мраке зеркальца круглых, насмерть перепуганных глазёнок, и извлёк из желоба маленький комок мокрой шерсти. Крохотный котёнок трясся всем телом. Энселм засунул его за пазуху и принёс домой. Котёнок был совсем тощим, но, когда просох, шерсть скрыла худобу. Шерстка его была странного, серо-коричневого, трюфельного цвета и Энселм назвал его Трюфелем, откармливал сметаной и кусочками ростбифа, и заметил, что сытое урчание котёнка успокаивает его. Отъевшийся и успокоившийся, тот обнаружил характер игривый и жизнерадостный, полюбил играть с оторванным от шапки Кейтона помпоном. Кейтон был рад ему: это крохотное бойкое существо скрадывало неподвижную устойчивость мебели, пустоту углов, молчание ночного сумрака.
Его стремление забыть себя за работой принесло плоды, о коих сам он, впрочем, не думал. Арчибальд Даффин был изумлен его монашеским усердием и прилежанием. До этого лишь определявший направление его занятий, профессор сделал удививший Энселма шаг к сближению. Кейтон заметил, что Даффин пытается понять его, познакомиться. Раньше это польстило бы его самолюбию – теперь было безразлично. Он с готовностью отвечал на вопросы профессора, но и только.
Между тем заканчивался триместр. Кейтон услышал, что Ренн договаривался с грумом о лошадях. Энселм замер. Не в Бат ли он? Но – если и туда, что в том пользы? Ему этот путь был заказан. Кейтон давно перестал искать возможности примирения с Альбертом, покорился его отторжению, считал его правым, ибо теперь отторгал себя и сам.
Господи, сколь высокомерен и глуп он был! Все почести этого мира не стоят одного хорошего друга, а ведь Ренн был... хотел стать им для него. Никогда даже счастье не ставило человека на такую высоту, чтобы он не нуждался в друге, но его бесовская гордыня отвергала того, что был предан – и влеклась к откровенным мерзавцам, распутным и бесстыдным, с готовностью предавшим его, облившим помоями. И кого винить? Подобное влечется к подобному. Энселм сжал зубы от томящей, словно зубная боль, муки. Боже, как он был глуп...
Но при мысли, что Альберт совсем скоро и по своему желанию может увидеться с кузиной, Энселм почувствовал приступ смертной тоски. Самое лучшее и честное, самое благородное, и как сказал бы брат, патрицианское решение – было простым и однозначным. Его отторгла любовь, его отторгла дружба и он сам ненавистен себе. Наука – ледяная и бездушная, тоже странно отстранилась от него, забрав с собой последний смысл его перекошенного, искривлённого, дурацкого бытия. Молчали и Небеса – серые и холодные, отторгая и казня его. Он не заслуживал Бога.
Кейтон почувствовал, что некий предел им перейден, и дальше идти не было ни смысла, ни возможности – там зияла бездна. Он не то, чтобы не хотел обременять собой землю, он просто стал чрезмерно, неподъемно обременителен для самого себя. Энселм устало прошёл по комнате, вяло открыл сундук. Здесь, в деревянном чехле хранились пистолеты брата. Он помнил, что обещал тётке этого не делать. Обещал. Но что же поделать, если не сумел? Мысли, пустые и легкие, скользили, казалось, мимо души. Конечно, это не аристократично, что врать себе-то? Дырка в виске – это плебейство, ничтожная слабость не выдержавшего бремен житейских, ещё и мозги, которыми он так гордился, разнесёт по комнате... Это даже не плебейство, это мерзость. Но для него, запредельного подлеца, вполне сойдет. Лучшего он и не стоит.
Кейтон в последний раз посмотрел в окно. На закат наплывал дымчатый сиреневый сумрак... Сиреневый... Он сжал зубы и зарядил пистолет. Записок оставлять не собирался. Лишние разговоры. Брат научил его великолепно стрелять. Он никогда не промахивался. Впрочем, лениво подумал Энселм, едва ли для такого дела нужна меткость. Кейтон бездумно погладил холодное длинное дуло. Вот что несёт конец всему – идиотским обидам, ничтожеству, суетным и пустым мыслям, бездумным подлостям, изматывающим снам и тягостной бессоннице...
Лилово-аметистовые облака на закате стали чуть розовей.
Нет, это не месть себе, сказал он, просто спокойное самоуничтожение. Уничтожение никому не нужного ничтожного плебея, о котором мир забудет так же, как забыл о тьме тьмущей людей, ушедших во тьму. Аддисон прав. Мертвецы не оставляют после себя никаких следов и забываются, как будто их никогда не было. Никому они не нужны.
Он прижал холодное дуло к виску, потом заглянул в него. Там, в глубине, зияла тьма.
Самоубийство приведёт его в ад. Ад и есть тьма. Что же. Там ему и место. Там место любому, кто не нужен Богу, не нужен людям, и не нужен самому себе. Кейтон положил пистолет на стол и решил закрыть окно, чтобы выстрел не был слышен во дворе. Задвинул раму, бросив последний взгляд на закат. Ну, вот и всё.
Неожиданно вздрогнул. Пока он опускал раму, полосатый Трюфель залез на трюмо и теперь сидел на заряженном пистолете, глядя на него загадочными зеркальными глазами.
Кейтон несколько секунд тоже озирал его – с досадой и недоумением. Чёрт. Вот о ком он не подумал. Его-то куда девать? Ренн... он уезжает и не возьмёт его. Хозяйке дома глупо и предлагать. Эмерсон не любит кошек до дрожи. Кто же будет кормить Трюфеля-то?
Котёнок по-прежнему смотрел на него круглыми глазами, умными и встревоженными. В них читалось нечто потаённое и колдовское, задумчивое и рассудительное. Неизвестно, что понимало и чего не понимало это маленькое существо, но Трюфелю явно не нравилось намерение хозяина. Глаза мужчины и кота снова встретились, и человек опустил глаза первый. Господи, ведь это единственное существо, которое нуждается в нём. У этого жалкого клочка шерсти никого, кроме него, нет.
Кейтон почувствовал отвращение к себе. Предать это последнее преданное тебе существо? Бросить на произвол судьбы? Единственного, кому ты подлинно нужен? Это же кем быть-то надо? Он усмехнулся. Минуту назад назвав себя запредельным подлецом, теперь он воспрянул духом, поняв, что есть, оказывается, предел подлости, который оказался для него непреодолимым. Трюфеля надо кормить. Это было бесспорно, несомненно, очевидно. Если джентльмен взял на себя обязательство – он его исполняет! Собственная смерть для джентльмена не может быть отговоркой.
Кейтон оторопело уставился на кота. Удивлённо почесал макушку. Как быстро, однако, этот полосатый поднял его самооценку. Вот он уже и джентльмен...
Энселм вздохнул, согнал кота с трюмо и разрядил пистолет.
Глава 26. "
Поймите же, я бессилен, милорд, он не хочет жить..."
В последние недели перед защитой Ренн наблюдал за Кейтоном с недоумением. До этого сердце самого Альберта подлинно оледенело. Он поминутно ловил себя на презрении к себе – как мог он не разглядеть низости за маской ума, как мог поддаться обаянию человека, оказавшегося способным на такую мерзость? Он ничуть не поверил оправданиям Кейтона, тем более что лицо Энселма являло вовсе не раскаяние, но откровенную скуку и высокомерие. Человек, на совести которого – загубленная жизнь девушки, человек, за бестактную насмешку отплативший эффектом курка, был в его глазах просто негодяем.
Он сказал Кейтону, что ему почти нечего терять – и подлинно так думал. Но со временем понял, что боль разрыва оказалась сильнее, чем ему представлялось. Себе Ренн не лгал никогда и вынужден был признать, что тоскует, и когда Кейтон не мог видеть его, наблюдал за ним. Вскоре он заметил, что Кейтон весьма изменился. После первоначальных попыток примирения, тот окончательно замкнулся в себе, уединился и отстранился от всех, не пытался в пику ему найти себе товарища среди сокурсников, более того – не пытался сблизиться и с Даффином, несмотря на то, что тот относился к нему с живым интересом. Два месяца спустя Ренн уже с трудом узнавал Энселма. Тот зримо исхудал, казался больным. Ренн не мог подумать, что их разрыв так повлиял на него, тем более что Кейтон не делал больше никаких попыток изменить их отношения, но что с ним случилось? Энселм ходил, как слепой, никого не видел, был заторможен и вял.
Личные дела самого Ренна радовали его. В начале сентября ему предстояло вступить в брак с Энн Тиралл, а пока он находил успокоение от всех забот в письмах Энн и Рейчел, одновременно сообщая им о своих мыслях и чувствах. Ни Энн, ни Рейчел, никто, кроме мисс Эбигейл, не знали о произошедшем между ним и Кейтоном, он не хотел говорить об этом, и потому иногда коротко, одной строкой, сообщал о Кейтоне.
Походя он рассказал и о том, что Энселм много занимается, сильно похудел и, кажется, болен.
По окончании триместра, в июле, после защиты, признанной лучшей на курсе, Кейтон собрался домой. Его лакей Эмерсон сложил вещи в кабриолет, а сам Энселм вынес из дома в корзинке Трюфеля. Мысли о самоубийстве Кейтон окончательно оставил, они казались ему низкими. Нечего сбегать на тот свет, пока не получил своё на этом. Но теперь он ощущал неестественную слабость во всем теле, странную истому и бессилие. Смолкла плоть, затихла точно в посмертном молчании душа, угасли чувства. Он всё понял. Человек может избежать несчастий, ниспосылаемых небом, но от горестей, навлекаемых на себя им самим, нет спасения. Мы калечим себе жизнь своими безумствами и пороками, а потом говорим, что несчастье заложено в самой природе вещей. Ничего там не заложено. Каждый сам режет кожу на бичи, коими его хлещет жизнь, гордыня и глупость человека извращают пути его, а сердце горделивого глупца негодует на Господа....
Отец побледнел, увидев Энселма – настолько тот осунулся.
Сам Кейтон, приехав домой, расслабился окончательно, ибо напряжение занятий всё же поддерживало его – и это оказалось губительным. Через день он уже не смог подняться, по телу расползлась вязкая неподвижность. Отец в панике вызвал врача, и мистер Роберт Дэйл нахмурился, осмотрев пациента. Энселм смотрел в потолок и не интересовался мнением лекаря, и это тоже не понравилось старому доктору.
Кейтон добросовестно принял все прописанные ему микстуры и, когда его оставили одного в спальне, вступил в беседу с Трюфелем, снова смотревшим на него встревоженными зелёными глазами.
– Нечего пялиться. Ты не умрёшь теперь с голоду. Своей последней волей я пожизненно прикреплю тебя к кухне.
Кот недоброжелательно молчал. Ему явно не нравилось, что хозяин второй день не встает с постели. Но Кейтон обеспокоен не был, хоть и чувствовал, что силы покидают его. Он не стремился к смерти – скорее, просто не хотел жить.
И жизнь уходила. Он целыми днями то спал, то просто лежал в пустом полусне – мягком и теплом. Это был странная для него тишина духа, которой он так жадно алкал все эти месяцы, покой, уносящий в безмолвие. Вокруг сновали домашние, с ним тихо говорил, расспрашивая о самочувствии, доктор Дэйл, но все это было равно безразлично. Энселм мало что слышал. В нём зазвучали когда-то слышанные монастырские псалмы – чистые голоса пели об Агнце Божьем...
...Кейтон проснулся от странного визга и поморщился – звук оцарапал его нервы. Чего надо Трюфелю? Но, приоткрыв глаза, увидел, что кот тихо сидит на кресле, с видом нахохлившимся и разобиженным, и по-прежнему недоброжелательно смотрит на хозяина недовольным и даже негодующим взглядом. Тут звук повторился, и Кейтон понял, что он идёт из гостиной, смежной с его спальней. Оттуда же слышалось негромкое бормотание – и новый визг. Энселм поморщился. Веки и губы его слипались, руки сильно ослабели. Он, тяжело напрягшись, поднялся, решив закрыть дверь. Пошатываясь, добрёл до порога.
В гостиной разговаривали доктор Роберт Дэйл и отец.
–Поймите же, я бессилен, милорд, он не хочет жить.
–Роберт... сделайте что-нибудь! У меня же больше ничего нет!!! Ничего! Умоляю... он – последнее, что мне осталось... За что, Господи?! Льюис, Энселм... Зачем я послушал Эмили? Это конец... – милорд Кейтон, опустившись на ковер, снова взвизгнул так, что Энселма передернуло.
Врач развёл руками.
–Я не знаю, что делать, милорд... Он не хочет жить.
Энселм усмехнулся. Врача нельзя было обвинить в недомыслии. Он точно определил причину его болезни. Наверное, точно предсказал и исход. Отец снова завизжал, и Энселма опять передернуло. Ну, вот... Как мы, однако, причудливо связаны в этом мире... Он не пустил себе пулю в лоб из-за необходимости кормить Трюфеля, по-джентльменски выполнив взятое на себя обязательство, но теперь оказывалось, что, как жизнь полосатого кота зависела от него, так от него самого – зависела жизнь отца. Для милорда потеря последнего сына – это, и вправду, конец. Пол кружился под ногами Энселма, вялая слабость тянула к постели. Но если обречь на голодную смерть кота – непорядочно, но что говорить об отце? Энселм поморщился. Он опять скользил по этим легким, простым и низменным, плебейским путям, путям наименьшего сопротивления, куда влекли боль и пустота. Энселм с трудом разлепил спекшиеся губы и облизнул их, ощутив вкус крови. Нет, мерзавец, ползи обратно.
–Отец... – он не узнал свой голос, похожий на хриплый клекот ворона.
Милорд вскочил, судорожно взмахнув руками.
–Мальчик мой! – он ринулся к сыну, но тот остановил его слабой рукой.
К Энселму подошел и доктор.
–Что с вами, сэр?
Энселм окинул врача и отца утомлённым взглядом. Сильно пекло веки. Голоса отдавались в мозгу. Тяжело вздохнул. Глупо было что-то объяснять.
–Я хочу... – он умолк, почувствовав новый приступ головокружения, но хватившись за дверную раму, преодолел его, – не хороните меня, Роберт. Я хочу... жареной оленины. И красного вина.
Милорд, судорожно вскинулся и опрометью кинулся вниз. Доктор окинул его с ног до головы странным взглядом, но ничего не сказал. Кейтон вернулся в спальню и сообщил коту, что его недовольная усатая морда порядком ему досаждает. Тот проигнорировал упрёк, запрыгнул на постель и нагло разлёгся на подушке, мешая Кейтону снова лечь.
Энселм солгал отцу и доктору, ибо есть вовсе не хотел, но, однако, его ложь таинственным образом претворилась в истину. Едва запах жаркого заструился по спальне, вызвав восторженное и трепетное урчание Трюфеля, Энселм ощутил почти волчий аппетит. Выразив коту радость, что у них оказались общие вкусы, и щедро угостив его, Кейтон наслаждался вкусом вина, хлеба и мяса так, словно они были манной небесной.
Жизнь медленным током крови заструилась в нём, слабость проходила, руки наливались силой. Нет, в нём не появилась жажда жизни, просто смерть отступила, изгнанная волевым решением умирающего. Он говорил себе, что должен жить ради отца, и это укрепляло его, ибо ради себя он жить по-прежнему не хотел. Точнее, было незачем.
Кот восторженно урчал и терся о его ноги. Жизнь начиналась снова, через две недели Кейтон поднялся и не мог не заметить, что опыт умирания был странно полезен для него. Приближавшаяся осень была прекрасна, августовский воздух, наполнявший его легкие, кристально свеж, грива его любимца Персиваля казалась шелковой, небо – бездонным. Что это он, как старая крыса, забрался в библиотечные анналы и грыз там годами замшелые палимпсесты и всякую рухлядь?
Ist es nicht Staub, was diese hohe Wand,
Aus hundert FДchern, mir verenget,
Der TrЖdel, der mit tausendfachem Tand
In dieser Mottenwelt mich drДnget?
Hier soll ich finden, was mir fehlt?
При этом жизнь наполнялась – у него был любящий отец, тётка тоже любит его, у него был Трюфель. Почему он раньше не видел и не понимал этого? Энселм чувствовал теперь новую, странную нежность к отцу, застенчивую и тихую. Как же он напугал его... Оказывается, даже челядь – и та любила его: ему поминутно желали здоровья, старались угодить, чем только могли. А он, глупец, сетовал на отсутствие любви! Хочешь быть любимым – люби сам, дурак, и это откроет тебе глаза на чужую любовь. Кто смотрит на мир оледеневшими глазами – везде видит ледяные глыбы.
Энселм ощущал себя новорожденным. Душа его, очищенная болезнью от накипи многолетней озлобленности, зависти, холодности, стала уязвимой и слабой, когда он проходил мимо зеркал, видел в них изнуренного юношу с удивленной, чуть застенчивой улыбкой, со взглядом меланхоличным и отстраненным. Но увы... Вместе с жизнью вернулась и мужественность, и её проявления отравляли эту новую жизнь. Напряжение плоти немедленно вызывало в памяти образ Эбигейл, и душа начинала корчиться от неизбывной боли. Он не мог не думать о ней, мысли были мучительны, он понимал, что надо забыть о несбыточном, но воспоминания упорно возвращали его на мраморную лестницу, в дом Реннов, в Бат. Там ли она? Думает ли о нём?
Милорд Кейтон не выходил из домашней церкви. Бог сжалился над ним, Бог смиловался над родом, внял его молитвам – сын, единственное оставшееся ему на земле сокровище, победил недуг, восстал из мертвых! Он в ликовании написал письмо сестре. Но до этого им были отправлены леди Кейтон два письма – в первом сообщалось о приезде Энселма и его болезни, второе же было исполнено страшных упреков. Оно писалось в сердцах и истерике, перепуганный приговором врача брат обрушил на сестру вал упреков – ведь эта она уговорила его отпустить сына в Мертон, который довёл его до смертельного недуга! Теперь милорд сделал вид, что предыдущего письма он не писал, точнее, просто забыл, что наговорил леди Эмили в состоянии непереносимой муки и запредельной скорби.
При этом Энселм, заметив, что отец пишет сестре, попросил разрешения приписать несколько строк. Смертный опыт странно убил в нём ложный стыд. Он сообщил леди Эмили, что теперь в полной мере понимает глубину совершенной им мерзости, не может сказать, сумел ли выкарабкаться из дерьма, но гроба избежал. В заключение поинтересовался здравием всех батских знакомых. Как поживает леди Блэквуд? В Бате ли её племянница? Там ли милорд Комптон? Каковы его новые приобретения? Какие новости? Из всех этих осторожных вопросов его по-настоящему интересовал только один, но он надеялся, что сумел замаскировать его. А впрочем, подумал он, вспомнив злую оплеуху тётки в её словах о борделях и дешёвых духах, чёрта лысого ты её обдуришь, идиот... Энселм ни на что не рассчитывал. Но само упоминание об Эбигейл было ему дорого. Помнит ли она о нём? Вспоминает ли хоть иногда? Не вышла ли она замуж? От этой мысли его покрывала испарина.
Господи... сжалься надо мною...
Глава 27. «Мистер Кейтон – весьма милый молодой человек...»
Месяцы, прошедшие с отъезда Кейтона из Бата, были для мисс Сомервилл тяжелыми, но она сделала для себя некое весьма разумное умозаключение. Если потерявшая мужа и ребенка Летти говорит, что это можно пережить, ей вообще грех жаловаться. Её потеря была ничтожна по сравнению с бедой подруги. Что она потеряла? Образ, мечту, призрак. Если мужчина утрачивает уважение леди – это должно быть навсегда. Эти благие мысли укрепили её дух.
Но отяготили сердце. Она старалась вести размеренную и спокойную жизнь, рассчитывая, что боль со временем сойдёт на нет. Тут, однако, произошли события, которые, напротив, свели на нет все её усилия образумиться.
Миссис Уэверли вернулась в Бат. Само по себе это обрадовало мисс Сомервилл, она была счастлива увидеть Летти поправившейся и поздоровевшей. В свою очередь, миссис Уэверли была удивлена тем, что её прелестная приятельница столь грустна и сильно похудела. Что тому причиной? Но мисс Сомервилл лишь пожала плечами. Вспомнив, что Летти уезжала на свадьбу подруги, мисс Эбигейл хотела распросить о церемонии, но вспомнила печальные обстоятельства, сопутствующие этому, и умолкла.
Однако Летиция помнила их майскую встречу.
– Ты говорила тогда, что брат соблазнил эту несчастную девушку... мисс Вейзи, да? Тебе сказали, что он сделал это по просьбе какого-то джентльмена...
–Нам так сказали.
–Я сказала об этом брату. Он рассмеялся. Совет поступить именно таким образом дал его приятель Джастин. Когда Клиффорд спросил его, какую бы шутку учинить молодой особе – мистер Камэрон ответил, что лучшей забавой для него будет та, что позабавит его самого, и присоветовал совратить девицу. Брат не опасался родни, он знал, что ни отца, ни матери у мисс Вейзи нет, и решился...
Эбигейл обмерла и несколько минут не могла проговорить ни слова. Наконец опомнилась.
– А мистер Кейтон?
–Брат сказал, что обещал мистеру Кейтону "щелкнуть девицу по носу", ну и пусть теперь мистер Кейтон докажет, что он не выполнил обещанное...
Эбигейл в волнении вскочила.
– Так они... разговор шёл о шутке? Только о шутке?
– Насколько я поняла, да... – Миссис Уэверли внимательно поглядела на взволнованную подругу. – Пойми же, Эбби, Клиффорд не нуждался ни в каких просьбах, он думал об этом сам. Правда, он сказал, что его привлекала другая красотка, но поняв, что она в родстве с какими-то Ричмондами, он побоялся рисковать увозом, а здесь знал, что кроме опекуна – никого, и решился. Но он сам всё разузнал заранее. Я не думаю, что и совет мистера Камэрона что-то значил для него. Не заблуждайся. Он делает то, что хочет.